355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Апостольская командировка. (Сборник повестей) » Текст книги (страница 14)
Апостольская командировка. (Сборник повестей)
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Апостольская командировка. (Сборник повестей)"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

24

Учителя собирались на педсовет, шумно двигали стульями, перекидывались случайными словами, косились на Морщихина, сидящего на своем месте за столом.

Морщихин вдруг встал, решительно подошел ко мне.

– Анатолий Матвеевич… – Глаза по обыкновению скользят мимо моего лица. – Может, мне лучше не присутствовать сегодня на этом совете?

– Почему?

– Вам всем будет свободнее говорить обо мне.

– Говорить за вашей спиной?

– Вы надеетесь меня перевоспитать?

– Нет. Нам нужно, чтоб вы знали, что мы о вас думаем.

– Приблизительно знаю.

– Вы считаете себя правым?

– Да, Анатолий Матвеевич, считаю.

– Тогда чего же вы боитесь?

Евгений Иванович отошел, приблизилась Анна Игнатьевна.

– Анатолий Матвеевич, – многозначительный кивок на дверь, – там Коротков… Уверяет, что вы приказали ему присутствовать на педсовете.

– Приказал. Пусть войдет и садится.

– Но, Анатолий Матвеевич… Мы же сейчас будем обсуждать вопрос о Морщихине!

– Совершенно верно.

– Ученик станет слушать, как критикуют учителя!

– Для этого и позвал его. Пусть знает, насколько сложно наше отношение к Морщихину.

– Но поймет ли?..

– А вы еще считаете его ребенком? Через два месяца этот ребенок закончит школу и станет самостоятельным человеком. Пора ему уже разбираться в сложных вопросах.

Анна Игнатьевна ввела Сашу Короткова, усадила за длинный конец стола. Взлохмаченная Сашина шевелюра поднялась между лоснящейся лысиной учителя черчения и рисования Вячеслава Андреевича и седым пробором Агнии Львовны, преподавательницы немецкого языка. Парень в явной тревоге, хотя и напустил вид, что ему все трын-трава.

Я поднялся со своего места, оглядел учителей. Мой штаб, мои маршалы… Среди них – Евгений Иванович Морщихин, нынче он уже не сотоварищ по делу, а противник. Не по себе этому противнику, не верит в свои силы, переполнен страхом и сомнениями, не хотел бы он с нами войны. Десять лет прятался, теперь прятаться нельзя.

– Разрешите начать, товарищи…

Разговоры и скрип стульев прекратились. Через головы учителей я обратился прямо к Морщихину:

– Евгений Иванович, если завтра к вам подойдет, скажем, Тося Лубкова и спросит: на самом деле вы, ее учитель, веруете в бога? Как вы ответите: да или нет?

Все головы повернулись в сторону Морщихина. А тот низко склонил к столу лицо. В густых жестких волосах видна обильная седина – как-то раньше она не замечалась.

– Да или нет?

– Я скажу… – Голос Евгения Ивановича хриплый, слежавшийся. – Скажу ей, что не хочу говорить на эту тему.

– А если она будет чересчур настойчива?

– Не отвечу.

– Предположим, что вы переупрямите, не скажете ни ясного да, ни ясного нет. Будет ли это означать, что Тося Лубкова останется в неведении? Не кажется ли вам, что ваш упрямый отказ отвечать только подтвердит, что да, вы верите, вы, ее учитель, ее наставник! А ей, значит, уже и вовсе не зазорно. Даже молчание ваше станет агитировать за религию. Избежать этого можно только одним путем – решительным отрицанием: нет, не верю, бога не существует. Вы должны стать своего рода агитатором атеизма. Согласитесь ли вы выполнять такую роль, Евгений Иванович?

Долго-долго не отвечал Морщихин. Все ждали. Наконец крупная, тяжелая голова медленно поднялась над столом.

– Нет… Кривить душой не буду.

Учителя угрюмо молчали.

– Какой из этого вывод сделали вы, товарищи?

Минута тишины, и вслед за ней с разных концов возгласы:

– Несовместимо со школой!

– Вынуждены удалить с работы!

– Не можем ради жалости калечить мировоззрение детей!

– Значит, снять с работы? – продолжал я. – А взглянемте-ка на дело с другой стороны. Мы снимаем Евгения Ивановича, он уходит из школы. Что помешает той же Тосе Лубковой пойти к нему на дом? И уж тут Евгению Ивановичу не придется отмалчиваться, он приобретет моральное право давать Тосе подробные объяснения. Снять с работы недолго, а чего мы добьемся этим?

Молчание. Учителя косятся друг на друга. Поднялась сухонькая рука Аркадия Никаноровича:

– Два слова с вашего разрешения, Анатолий Матвеевич.

– Прошу.

В пригнанном шевиотовом костюме, белые манжетики высовываются из рукавов, очки внушительно блестят в золоченой оправе – вид у Аркадия Никаноровича бесстрастно-строгий, в голосе ледок.

– Снимать или не снимать Морщихина с работы – вопрос, мне кажется, праздный. Да, да, праздный! Если мы не снимем его сейчас, через какое-то время он уйдет сам. – Аркадий Никанорович повел очками в сторону Морщихина. – У вас нет иного выхода, Евгений Иванович. С одной стороны, вам придется отмалчиваться, увиливать, прятаться от досужих вопросов. Ежедневная игра в кошки-мышки. Причем роль преследуемой мышки достанется на вашу долю. Я бы лично не хотел для себя такой участи. Но это не все, есть и другая сторона, не менее для вас огорчительная. Никто из нас, и вы в том числе, не поручится, что в классах, где вы преподаете, не найдутся чересчур горячие атеисты. Они проникнутся презрением к верующему учителю. Не исключено, начнут разжигать презрение и ненависть среди других учеников. Рухнет ваш авторитет как преподавателя, расшатается дисциплина на ваших уроках, снизится успеваемость по вашим предметам. И неизвестно – не придется ли нам через месяц-другой ставить вопрос на педсовете о вас как о педагоге, который не справляется со своими обязанностями. Взгляните трезво правде в глаза и решите – стоит ли вам оставаться в стенах школы?

Каменное лицо Морщихина покраснело и обмякло, он напряженно наморщил лоб, заговорил медленно, с усилием подыскивая слова:

– В кошки-мышки… Может быть… Но ведь любая игра в конце концов приедается. Ну неделю, ну другую станут меня преследовать ученики, потом надоест – отстанут. А что касается дисциплины на уроках, я не сомневаюсь – удержу свой авторитет. Как-никак у меня солидный педагогический опыт… Я не осмеливаюсь просить всех, здесь сидящих, помогать мне… поддерживать мой авторитет… Хотя бы с величайшей благодарностью принял помощь…

– Если мы вас оставим, можете не сомневаться – будем помогать вам как педагогу, – заявил я.

Аркадий Никанорович пожал плечами и сел.

– Мое личное мнение, – продолжал я, – оставить, раз Евгений Иванович сам того хочет. И я бы с вас, Евгений Иванович, не брал никаких обязательств. Хотите – отмалчивайтесь, хотите – отвечайте ученикам, как подскажет ваша совесть. Отвечайте, что верите в дух святой, но помните, что свобода вероисповедания у нас допускается, но религиозная пропаганда запрещена законом.

Учителя возбужденно шевелились. Морщихин по-прежнему сидел в оцепеневшей позе.

– Предлагаю: завтра же после уроков провести классные собрания. Нужно откровенно объяснить ребятам, что учитель математики Евгений Иванович Морщихин придерживается чуждых им взглядов.

– Откровенно? – раздались голоса.

– Дети же! Поймут ли правильно?

– Запутаемся!

– Обострим положение!

– Только откровенно! Только прямо! Не скрывая! Если мы будем скрывать и утаивать, то среди учеников создастся впечатление чего-то запретного, таинственного, страшного. И они правдами и неправдами, через разные слушки и слухи, наверняка извращенные, недостоверные, преувеличенные, будут узнавать все. Так пусть лучше узнают от нас. Пусть узнают правду!

– Но авторитет-то Морщихина как преподавателя мы подорвем этим! – бросил Аркадий Никанорович.

– Одновременно нужно объяснить, что мы воюем не с учителем Морщихиным, а с его взглядами. Евгений Иванович обладает знаниями по алгебре, геометрии, тригонометрии, и было бы глупо ими не пользоваться. Пусть преподает, нужно учиться у него. Предупредите: если на уроках кто-нибудь вздумает совершать выпады против Евгения Ивановича, мы станем рассматривать это как злостное нарушение дисциплины. Злостное! – Я снова повернулся в сторону Морщихина. – Евгений Иванович, мы с вами в разных лагерях. Прятаться больше нельзя. Войны не избежать.

Учителя возбужденно переглядывались. Морщихин сидел, уныло потупив голову, всем своим видом говорил – действуйте, я покорен.

– Мы собираемся воспитывать не фрондирующих атеистов, умеющих лишь бездумно охаивать религию, нам нужны атеисты вдумчивые, тактичные, способные убеждать верующих, не оскорбляя их религиозных чувств. Вот этому-то такту пусть и учатся наши ученики на отношении к Евгению Ивановичу Морщихину.

Педсовет кончился, когда школьный двор за окном затянуло темнотой. Учителя расходились. Что-то схожее было во всех лицах, все молчали, взгляд каждого был направлен внутрь себя.

Хлопнула дверь в последний раз. В ярко освещенной, ставшей вдруг просторной комнате, кроме меня, остались двое: Евгений Иванович, тяжело уставившийся в стол, неподалеку от него – Саша Коротков, высоко поднявший взлохмаченную голову. Саша молча переводил глаза то на своего учителя математики, то на меня.

Наконец Евгений Иванович устало поднялся, кивнул слабо мне на прощание, медленно прошел к двери, и как только дверь за ним прикрылась, Саша пружинисто вскочил с места.

– Я все понял, Анатолий Матвеевич!

– Очень хорошо. Я в этом не сомневался.

– Я был не прав! Я хочу… Я просто требую, чтоб мне вынесли должное наказание!

– Опять наказание… – Я устал, и в эту минуту мой голос, верно, был старчески брюзглив. – Наказывать после того, как человек понял. Наказание ради наказания… Пора уж, Саша, поумнеть. Завтра в вашем классе собрание. Ты там отчитаешься обо всем, что слышал здесь. Ясно?

Саша судорожно глотнул воздух:

– Ясно.

25

Утром, как только начались занятия в школе, из райкома позвонили:

– В пять часов в парткабинете состоится расширенное бюро райкома партии. Вы готовы к выступлению?

– Готов.

Но едва кончились уроки первой смены, я закрутился – во всех классах проходили собрания, почти каждый классный руководитель рвался поговорить со мной, дверь в мой кабинет не закрывалась.

– Анатолий Матвеевич, ребята спрашивают, когда начнется диспут о душе?

– Анатолий Матвеевич, тут возник один вопрос – рассудите…

– Анатолий Матвеевич, выслушайте… Анатолий Матвеевич, уделите минутку…

Я спохватился, когда часы показывали без пяти минут пять, – батюшки, опаздываю!

Я думал, что меня будут ждать, что мне придется извиняться, выносить косые взгляды. И действительно я опоздал. Когда, запыхавшись, ввалился в заполненный народом парткабинет, заседание уже началось. Однако никто не заметил моего опоздания, только ближайший к двери массивный мужчина, с крупным властным лицом, в болотных сапогах, испачканных грязью, молча придвинул стул, взглядом пригласил: «Садись».

Говорили о весеннем севе, который вот-вот должен начаться.

Над всклоченными шевелюрами, над короткими стрижеными ежиками, над лысинами с седыми макушками висел табачный дым. Я принялся разглядывать собравшихся, тех, кого обязан убедить. Обдутые ветром, продубленные морозом лица – полные и худощавые, молодые и старческие, открыто-простодушные и лукаво-хитрые, властные, запоминающиеся, как у моего соседа, и неприметные на первый взгляд, как у пожилого товарища с обликом колхозного счетовода, почему-то свободно занимающего место по правую руку от Ващенкова. На всех лицах общее – какая-то деловитая, независимая сосредоточенность. Общее и в одежде – полное пренебрежение к ней: выгоревшие пиджаки, штопаные свитера, косоворотки, распахнутые плащи. На многих, как и на моем соседе, болотные сапоги, измазанные грязью, – видно, что ехали из дальних углов района. Все это председатели колхозов, агрономы, механизаторы… Знаю председателя «Власти труда», у которого мои ученики проходили трудовую практику, знаю мельком еще двух-трех, остальные незнакомы.

Но мой сосед в охотничьих сапогах откликнулся на фамилию Лапотников. И я вспомнил, что не раз слышал: «Лапотников – тридцатитысячник, Лапотников добровольно принял самый отстающий колхоз, Лапотников года за два восстановил развалившееся хозяйство…» Пожилой человек с неприметным обликом колхозного счетовода оказался агрономом Савелием Гущиным, недавно награжденным орденом Ленина. Он своего рода знаменитость в области, ежегодно получает самые высокие урожаи.

Районных работников знаю всех, они сейчас как-то затерялись среди этих тузов периферии. Вот и Лубков – скромно сидит в углу, пристроив на колени блокнот, поигрывает карандашом, демонстративно не глядит в мою сторону, прилежно слушает, что говорят.

Стал слушать и я. Земля подсыхает. Дня через три подымать клеверища. Не присланы запасные части для тракторов… На складах при станции лежат запчасти… Нет, не запчасти, а одни только пальцевые шестерни… Горючее прибыло… Вовремя же прибыло, развози его, когда дороги размыло, реки разлились, на тракторах не пролезешь… Почему только в последние дни спохватились, что семена некондиционные?.. Почему ремонтная станция до сих пор задерживает партию широкорядных сеялок?.. Почему минеральные удобрения мокнут под открытым небом?.. Опять дороги! Опять нет транспорта! Изворачивайтесь! Хватит волынить! Не ждет время, через несколько дней подсохнет земля! Весна подпирает!

Для меня весна – ежегодное предэкзаменационное оживление в школе, широкие лужи на городских улицах, заматерелый сугроб, истлевающий на задворках под дровяным сараем, просыхающая земля, один вид которой вызывает смутное детское желание побегать босиком… Я, родившийся в крестьянской семье, забыл, что подсыхающая весной земля может не только пробуждать детское желание, но и тревожить, лишать сна. Сейчас из разговоров этих людей я словно в разрезе увидел наш район: влажная зябь, томящаяся под солнцем, раскисшая озимь, вот-вот готовая распушиться, разбухшие от грязи дороги, по которым даже пеший пробирается с трудом, дороги, замораживающие жизнь. Эти люди ответственны за то, чтоб район с его полями, лесами, деревнями, размытыми дорогами жил нормальной жизнью, чтоб я, учителя, мои ученики, все жители нашего города не остались без хлеба. Идет весна, подсыхает земля – не упусти время!

Я с невольным уважением глядел на Ващенкова. Он сидел за столом – лицо тронуто щетиной, глаза запавшие, потертый, узкий в плечах пиджак, ширококостные руки вылезают из коротких рукавов. В этих руках все нити запутанной жизни, где так трудно свести концы с концами. Наши взгляды встретились, он чуть приметно кивнул головой.

Табачный дым подымается к потолку, озабоченные лица повернуты в сторону мослаковатого мужчины, директора ремонтной станции. Он комкает в руках тетрадь, сердито доказывает, почему не успели отремонтировать широкорядные сеялки. Вместе с уважением к этим людям я начал ощущать беспокойство. Сумеют ли они, утонувшие в своих запутанных делах, понять мое сложное дело? Сумею ли я объяснить им?

Директор ремонтной станции сел. Ващенков обратился к собравшимся:

– Товарищи, мы свои дела быстро не решим. Хорошо, если к вечеру управимся. А здесь ждет Анатолий Матвеевич Махотин. Быть может, мы обсудим его вопрос?

Все глаза обратились в мою сторону. Несколько доброжелательных голосов поддержало:

– Нашему царствию небесному не будет конца.

– Нас не пересидишь.

– Чего задерживать человека.

– Прошу, Анатолий Матвеевич, – пригласил Ващенков.

Я вышел к столу. Обветренные лица, выжидающие глаза – эти люди вызывают во мне не только уважение, мы воюем заодно, только наступаем с разных концов, и будет обидным недоразумением, если они меня не поймут. Мой взгляд наткнулся на взгляд Лубкова. На этот раз он смотрел на меня прямо, твердо, с вызовом. Он, видать, чувствовал себя уверенным, а я сомневаюсь. Впрочем, сомнения вообще не в характере Лубкова. Неужели я отступлю перед ним? Неужели я не окажусь сильнее? Я сказал:

– Перед вами, дорогие товарищи, стоит человек, который носит в кармане партийный билет, а в то же время укрывает возле детей учителя-святошу, верующего в отца, сына и духа святого. Он считает себя советским педагогом, воспитывающим новое поколение, а сам, вместо того чтобы бороться с проникновением религиозного дурмана в стены школы, отвлекает посторонними диспутами о «физиках» и «лириках», он даже обещает в будущем коллективно потолковать о бессмертии души… Таким готовы меня видеть некоторые товарищи…

На обветренных лицах откровенное любопытство: «Ну-ка, ну-ка… Видим, что не прост, а как дальше выкрутишься?»

– Чем же я вызвал такое отношение к себе? Почему на меня глядят как на врага? Да только потому, что я не действую в лоб. Представьте, в каком-то колхозе вырастает недостаточно высокий урожай. Решают его поднять. Агроном начинает приглядываться к земле, подсчитывать, сколько нужно внести минеральных, сколько органических удобрений. А его берут за горло и говорят: что ты приглядываешься, что ты подсчитываешь, что ты занимаешься частностями? Нужен урожай, а не твои подсчеты, работай, и баста! Заставляй других работать!..

– Бывает, – согласился сидящий рядом с Ващенковым агроном Савелий Гущин.

– Не думаю, что вы оставались довольны этим. Вот и я недоволен, и я сопротивляюсь. Мне говорят: чего вы это мудрите, занимаетесь частностями – действуйте!.. Как агроном, не изучив почву, не получит высокого урожая, так и я, если не пойму причин, не учту всех частностей, наверняка загублю дело. Я действую, но не в лоб, и этим вызываю упреки. А для того чтобы вы поняли, в чем состоит моя деятельность, я должен рассказать об этих причинах и частностях. Наберитесь терпения и выслушайте внимательно.

И я начал говорить, что же, на мой взгляд, толкает людей к богу, о доверии к человеку, о взаимопонимании и поддержке, об индивидуализме и коллективизме, о роли диспутов, о положении Морщихина в школе, о том, почему не считаю нужным снимать его с работы…

Я всю жизнь занимался обучением, безошибочно привык узнавать по молчанию слушателей, по выражению их лиц – понимают ли меня, сочувствуют ли мне. Сейчас мне сочувствовали, хотя я и ощущал некоторую настороженность.

Выложив все, я прошел к своему месту и сел. С минуту слышалось лишь сдержанное покашливание.

– С возражением товарищу Махотину выступит Лубков, – объявил Ващенков.

Упруго подрагивающей походкой Лубков вынес к столу свое плотно сбитое тело, прочно стал на место, где минуту назад стоял я, вынув из блокнота две аккуратно сложенные бумажки, поднял их над головой и словно хлестнул по кабинету:

– Товарищи! Это письма от трудящихся нашего города! Письма от родителей! – На секунду замолчал, повернул направо, повернул налево коротко стриженную круглую голову, продолжал с напором. – Они полны негодования! Они требуют обуздать самовластие директора, авторы их обеспокоены за судьбу своих детей. Здесь два письма. Пока только два. Вам, должно быть, такая цифра покажется недостаточной. Из двенадцати тысяч жителей два подали голос – капля в море! Но учтите, товарищи, что прошло всего четыре дня, как стало известно о том, что один из учителей школы оказался мракобесом-религиозником. Всего-навсего два или три дня назад Махотин пришел к решению – не давать этого учителя в обиду. Пока только единицы знают об этой истории, слух о ней не дошел еще до широких масс. Скромная цифра два означает много, слишком много. Это первые ласточки! Не завтра, так послезавтра подобные ласточки стаями посыплются на наши головы! Мы должны заблаговременно принять решительные меры!.. Я не хочу отнимать у вас дорогое время и не буду читать эти письма, тем более, что одно из них довольно пространное. Но желающие могут ознакомиться с ними по ходу дела…

К Лубкову протянулось несколько рук, и он передал письма.

– Товарищи! – продолжал он. – Я внимательно, оч-чень внимательно слушал товарища Махотина. Даже больше скажу – не без удовольствия слушал. Человек он образованный, умеет красно говорить. Но давайте, так сказать, снимем с его выступления красивый наряд, оголим до фактов. Останется: в школе атмосфера поповщины, вместо решительных мер директор вглядывается и приглядывается, раздувает ни к чему не обязывающие диспуты, занимается всем, чем угодно, но только не боевой пропагандой. Он здесь распространялся насчет причин и следствий – мол, без них-де не обойтись, мол, деятели, подобные Лубкову, хватают его за руку, мешают заниматься полезным делом. Т-варищ Махотин! Почему вы ни словом, ни намеком не упомянули о такой важной вещи, как время? Время идет, скоро начнутся экзамены, а за ними каникулы, а там блаженный отдых, там поздно будет действовать. Время идет, а никаких решительных мер не принимается! А если еще учесть, что десятый класс совсем покинет школу, то медлительность директора Махотина по отношению к этим тридцати с лишним ученикам совсем не имеет никакого оправдания. Десятым классом руководил мракобес Морщихин, в десятом классе моя дочь ученица-комсомолка оказалась верующей – не случайно. Это не может не пугать, надо спешить, надо срочно взять в оборот десятый класс, иначе в жизнь выйдут люди, зараженные враждебным миропониманием. А Махотин развлекает их «физиками» и «лириками», намеревается развлекать и дальше. Разве не преступна такая безответственность?! Вдумайтесь только, Махотин мракобеса Морщихина подает нам под соусом чуть ли не помощника в борьбе с религией. Расчет не хитрый, но, простите, подлый: простаки сидят в этой комнате, что ни преподнесу – все скушают! Чу-до-вищ-но!..

Мой сосед Лапотников перебил Лубкова гудящим басом:

– Ты что же, считаешь – Махотин сознательно подыгрывает верующим?

Лубков упруго повернулся на каблуках:

– Сознательно? Скорей всего – нет! Махотин усердно сидел над книгами, жизнь видел только из окна своего кабинета да по дороге из дому к школе. Привык думать книжно, а не практично. Просто, без затей вести антирелигиозную пропаганду, ему, видите ли, скучно, давай сделаем с фокусом, чтобы начать издалека от «физиков», чтоб верующий учитель остался на своем месте, как редкая диковинка. И философийку по этому поводу сочиним, факты под ней упрячем, чтоб мы, простачки, не разглядели. А факты, как известно, упрямая вещь. Нам не нужна оригинальность. Нам нужен результат! В школе не должно пахнуть религиозным опиумом!..

Лубков с ожесточением рубил ладонью воздух, гремел так, что зудяще откликались оконные стекла.

– Не нужно!.. Не должно!.. Не допустим!..

Теперь я чувствовал всей кожей – Лубкову верят. Его доводы просты, как яблоко в разрезе. Не стоит особенно задумываться, нет нужды искать, все настолько ясно, что не вызывает сомнений. «Физики» и «лирики» не связаны тесно с отрицанием господа бога. Верующий учитель рядом с детьми опасен, будет спокойнее, если его удалить. Я доказываю обратное – значит, я мудрю, темню, выступаю против очевидной для всех простоты. Эти люди, которые, попыхивая дешевыми папиросами, слушают Лубкова, заняты севом, запасными частями для тракторов, семенами, надоями, нет времени думать о проблемах воспитания и религии. Сейчас за каких-нибудь полчаса – сорок минут они должны решить. За полчаса! В перерыве между разговорами о семенах и горючем. Разве можно их винить, что они не могут глубоко вдуматься, хватаются за решения, которые понятны с первого слова? А всегда ли простое решение правильно? Ой, нет! Но как доказать? Если б мне предоставили не один вечер, не какой-нибудь урезанный час, а дни и недели, все эти люди поверили бы мне, а не Лубкову. Но что об этом думать! Через два-три часа они утрясут вопросы, сядут в машины или подводы, разъедутся по своим деревням и селам, чтоб с головой утонуть в привычных заботах о горючем, о подвозе семян, о запасных частях для тракторов. Переступив порог райкома, они забудут и обо мне, и о Морщихине, и даже о проблемах антирелигиозной пропаганды.

Лубков кончил, победоносно колыхая бриджами, прошел на свое место.

Приподнялся агроном Гущин:

– Позволю себе не критиковать вас, а спросить: а вдруг да случится, что детям после привычных материалистических толкований идеалистические мысли покажутся свеженькими, неожиданными, с кислинкой, с изюминкой. Что, если поверят Морщихину?

– Если поверят Морщихину, то школьный коллектив вместе со мной нужно снять с работы, – обронил я.

– Ответец, – неудовлетворенно хмыкнул Гущин.

Мой сосед Лапотников громыхнул стулом, поднялся во весь свой могучий рост.

– Прошу слова! – Его голос сразу же заполнил кабинет. – Вы, дорогой товарищ, предлагаете: повремените, вот вгляжусь, испытаю, условия подходящие найду, тогда увидите, что я-де был прав – черные барашки станут беленькими. Сколько времени ждать прикажете? Неделю? Месяц? Год? А может, лет десять? Даже если неделю, вряд ли можно согласиться. За эту неделю святоша в должности учителя может так настроить детей, что потом вы и их родители годами кашу не расхлебаете…

Густой бас гудел у меня над головой, переполнял кабинет, отдавался в оконных стеклах. У меня тупо и упрямо тянуло вниз сердце. Душная, густо прокуренная комната, пристальные, чужеватые взгляды. Я сижу на узеньком стуле на виду у всех – громоздкий, толстый, старчески рыхлый. Сижу и гляжу в пол. Знаю, что я прав, мне нечего стыдиться, но мне стыдно, без причины чувствую себя виноватым.

Велика, видать, сила большинства, если даже оно и заблуждается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю