Текст книги "Апостольская командировка. (Сборник повестей)"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
– Благодать-то! Господи! – вздохнул он не очень искренне, тревожно.
И я снова ничего не ответил. Тогда он всем телом повернулся ко мне:
– Юрий Андреевич! Не могу! Не могу! Покою не нахожу после нашего разговору. Отравлен!
Еще один спор, не много ли для вечера?
– Лучше послушаем соловьев, Володя.
– Володя?!
– Простите, сейчас мне как-то неловко величать вас отцом. Впрочем, у вас, верно, мирское-то имя другое?
– Нет, нет, то самое, от рождения. Меняют имена только при пострижении в черное духовенство. Я – служитель церкви, а не монах. Да, да, зовите меня Володей… Сна вы меня лишили. Вы же веру мою… верой для дураков поименовали. А я молодости своей не жалею и готов, готов ею жертвовать, но это ж зря, по-вашему?
– Володя… Вечер-то какой… Договориться не договоримся, а вечер испортим.
– А я хочу, Юрий Андреевич, со спокойной душой этот вечер принимать, без отравы. Выслушать меня должны.
– Ну что делать…
– Вам желательно верить и при этом позвольте, мол, сомненьица иметь. Возможно ли такое? Вера есть вера, сомнения ей противны. Для топора острым нужно быть, а для молотка острота ни к чему. Острый-то молоток – бесполезнейшая вещь.
– Ультиматум: или – или?
При звуке наших голосов умолкли ближние соловьи и смех реки стушевался.
– Да, Юрий Андреевич, да! Или верить, или предаваться сомнению!
– Тогда, пожалуй, я выберу сомнение.
– Ага! – возликовал на всю тихую реку отец Владимир. – Так я и знал, что вы еще неверующий, еще не дозрели! Вы жаждете, жаж-де-те! Соглашусь охотно. Но берегитесь, как бы вечные муки Тантала не испытать. Жажда-то будет, а губы не освежите влагой веры.
– …Володя… Вы человеческое душить беретесь. Безнадежное дело.
– Ка-ак?! Это же смешно, Юрий Андреевич!.. Я – душить?.. Ха-ха! Смеюсь над вашими словами. Я же по стопам спасителя человечества иду! По стопам нашего Иисуса Христа шагаю. Того, кто глаза на любовь открыл, кто учил любви и всепрощению!..
– Кажется, главное отличие человека – это умение мыслить. Истина-то прописная, спорить вряд ли будете.
– Ну, положим, положим. И что из того?
– И каждое разумное открытие, большое ли, маленькое, у человека начинается с догадки. С этим тоже трудно не согласиться.
– Я – верующий, я последователь – не открыватель!
– Но если б все были покорными последователями, то, наверное, человек так и не догадался бы подняться с четверенек.
– Пусть догадки, пусть открытия, я со своей верой в святое писание тут не помеха.
– Помеха. Чтоб понять, верна догадка или ложна, нужно к ней отнестись с сомнением. Обязательно! Слепо доверять – значит не двигаться, топтаться на старом. Способность мыслить идет от догадки к убеждению только через сомнение. Без сомнений нет мышления, без способности мыслить нет человека. Вы против сомнений, значит… Элементарная логика говорит: отец Владимир, человеческое душите!
– Про разум и логику Христос ясно сказал: «Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну!»
– Ну, знаете, не компрометируйте Христа. Наверное, Христос это говорил о горе-мудрецах и о лжеразумных. Человечество отвернулось бы от него, если б он отвергал разум.
– О, как это страшно! Под благообразной личиной – бесовская рожа! Вы неверующий! Неверующий!
– С вашей точки зрения – да.
– А со своей-то, со своей посмотрите! В глубь себя! Есть ли там, в глубине-то, хоть золотник веры?
– Уж лучше быть неверующим, чем тупоголовым дураком. «Блаженны нищие духом…» Людям свойственно стремиться к иному, не к духовной нищете.
– Вы дьявол! Вы лазутчик сатаны!
– Одумайтесь, за что упрекаете? За то, что человеком хочу остаться. Вольно же вам.
– Сгинь! Сгинь! Искушение!
– И мой вам совет, отец Владимир, сбросьте с себя рясу. В ней вам так трудно жить, а пользы от этого никому, только вред.
– Дья-а-во-ол!
– Всего хорошего, святой отец.
Потеснив его, я двинулся по шатким мосткам к берегу.
На берегу я оглянулся: отец Владимир маячил под луной, испуганные нашими голосами соловьи снова запели… Мне жаль этого пришибленного человека.
А себя?..
«Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну» – для этого не обязательно быть Христом, болваны всех мастей вершат такое ежедневно.
* * *
Как ни тихо я пробирался к своей постели, но все-таки спугнул чуткий старушечий сон тетки Дуси.
– Пришел, гулена?.. Молоко и картошка на столе. Остыла картошка-то давно. Охо-хо! – Заворочалась на печи, пристраивая на кирпичах свои кости. – Охо-хо!.. Тут батюшка Владимир тебя целый вечер ждал. Словно грачонок из гнезда выпал – торчком все перышки, и каркал о вере да о блаженных… Охохонюшки!
Взъерошенный отец Владимир сейчас слушает соловьев. Не дотронувшись ни до молока, ни до картошки, я залез на свой твердый матрас, вытянулся и чуть не застонал, обреченно, по-старушечьи, в один голос с теткой Дусей: «Охохонюшки!»
Ночь за окном. В этот час начинает утихать Москва, редеют под фонарями прохожие, по полутемным улицам плывут светлые сквозные троллейбусы. У нас дома потушен верхний свет, в стремительной позе спит набегавшаяся и навоевавшаяся за день дочь, горит лишь одна лампочка над изголовьем Инги. Инга перед сном читает. Она-то знает свою цель – кандидатская диссертация. Цель никак не конечная… Охо-хо!.. А может, забыв о книгах, думает сейчас обо мне. Она должна уже получить мое письмо.
Я себя чувствую каким-то угловатым, эдакой шляющейся по жизни нелепой и громоздкой железной печкой, всех задеваю, всем делаю больно. Даже отцу Владимиру… А уж Инге-то… Письмо получено: «Пойми, если можешь. Прости, если можешь. Если можешь, забудь». Пойми?.. А понимаю ли сам? И этот благородный совет: «Если можешь, забудь». Как у тебя рука не дрогнула написать – фальшь, фальшь! «Забудь…» – желаю тебе этого. Забывают-то не по желанию, железное чучело!
Кроткая тетка Дуся жестко указала мне: не к Христу идешь – к Ушаткову!
Густерин палачески отрубил у моей теории голову. Отрубил конечную цель и не тронул бога.
Бог без своей цели! Бог, не руководящий родом людским, быть может, не знающий о его существовании…
Наш журнал, где я возглавлял отдел, как-то напечатал статью о бесконечности. После хитроумных рассуждений автор заканчивал словами: «Мы не знаем – конечна или бесконечна наша Вселенная. Возможно, человечество так никогда и не ответит на этот вопрос. Но пусть не удручает вас это…» И стояло многоточие. Если даже и существует некий вселенский конец, то он так непостижимо далек, что есть он, нет ли его – нам, право, уже все равно.
Есть ли бог, нет бога?.. Если он есть, один на все неисчислимые миллиарды галактик, то какое ему дело до одной из незримых пылинок в его громоздком хозяйстве, слишком ничтожны мы со своей планетой, чтоб обратить на себя внимание. Богу не до нас. Ну, а нам?.. Нечего рассчитывать на помощь свыше, устраивай себе жизнь своими силами. Есть ли бог, нет бога?.. Бессмысленный и праздный вопрос.
Густерин – палач – сейчас, видно, спит сном праведника.
Отец Владимир подставил голову, и я тоже по-палачески рубанул, не удержался – не отымай у меня разума, не отдам!
Но ведь сам сомневался в ценности разума. Зельдович со Смородинским не открыли мне истины. Таракан вызывал зависть – неразумен, а живет себе и живет, только квартиры меняет. Триста миллионов лет назад прятался в трещинках на стволах древовидных папоротников, сейчас прячется в щелястых пазах за печкой у тетки Дуси.
Отец Владимир зовет к тараканьему!
Куда я звал Густерина?.. Иди туда, не знай куда! Не знай, не пытайся узнать – не что иное, как бездумье, тараканье, не человечье.
Знай! – великая потребность. Сумей догадку превратить в истину. Для этого нужно обладать сомнением. Сомнение – признак разума.
Но знания и разум не всегда-то благо. Узнали атомное ядро – получили атомные и термоядерные бомбы.
А сомнения?.. Так ли уж безобидна эта столь необходимая людям способность? Эйнштейн усомнился в выводах Ньютона, Лобачевский поставил под сомнение аксиому о непересекающихся параллельных прямых… Без умения сомневаться нет открытий, нет развития – застой.
Но человечество-то состоит не только из Эйнштейнов и Лобачевских, гении редки, на грешной земле чаще встречаются тетки Дуси. А что, ежели тетку Дусю заставить – ничего не принимай на веру, сомневайся во всем? Сейчас она бесхитростно верит – надо быть доброй, отзывчивой на чужую беду. Не сметь! Сомневайся! И тетка Дуся шарахнется в другую крайность: добро невыгодно, отзывчивость – помеха. Эй-эй! Опять вера! Сомневайся и в этом. Большинство на свете не Эйнштейны, для теток Дусь лозунг «сомневайся!» равносилен – отрицай все подряд: и хорошее, и плохое. Отрицающие, недоверчивые ко всему люди, недоверчивые даже друг к другу – что может быть страшнее этого? Рухнет порядок, мир захлестнет анархия: гуляй, круши, гни кто во что горазд! Нет уж, лучше преподнеси полезные правила, заставь – верь и не смей брать под сомнение! Значит, не так уж и неправ отец Владимир. К тараканьему зовет, без сомнений нет разума. А сомнения, огульное неверие и того хуже – разброд, хаос, неорганизованная жизнь, энтропия общества. Таракан – как-никак организация!
Нужна вера, нужны зримые символы веры!
Вера не может быть без авторитета. Чем выше авторитет, тем крепче вера.
Нет этого авторитета – создай! Авторитет сцементирует жизнь, авторитет не допустит хаоса. И уж никак нельзя удовлетвориться авторитетом в человеческих масштабах – бойся деспотии! Будешь верить, неизбежно упрешься в бога!
Густерин, ты не убил бога!
Отец Владимир, прости, я не совсем был прав, жалею, что обошелся с тобой жестоко.
За окном ночь. Должно быть, на реке до сих пор распевают под луной соловьи. В избе их не слышно, изба закупорена, потусторонняя тишь в душной избе, лишь легкий шорох по стенам. Тараканы шуршат, продолжают свою многомиллионную потайную жизнь.
Ночью мне снится бородатый парень. Он гремел по асфальту консервной банкой, указывал на меня пальцем и кричал голосом отца Владимира: «Дья-а-вол!»
Я встал в боевом и тревожном настроении, хотелось вскочить, отыскать Густерина: «Густерин, ты не убил…»
И новый день впереди. И наш травянистый проулок в матовой росе. И среди тускло-матовых капель переливаются, жарко горят капли-счастливцы, единицы на сотни тысяч, на миллионы заурядных капель!
Как хорош мир, господи!
Густерин, ты не убил…
Ко мне спозаранок явился нежданный гость.
Я умывался на крыльце под позеленевшим от времени медным рукомойником, когда услышал за спиной грузные и твердые шаги.
С борцовской грудью, с покатыми плечищами, украшенными погонами старшего лейтенанта милиции, с красными руками, вылезающими из коротких рукавов мундира, на тесаном, нескладно угловатом лице крошечный, невинно вздернутый нос – участковый Тепляков.
Он не вошел в избу, опустился на ступеньку крыльца, пригласил меня скупым поворотом головы – садись.
– Как ты думаешь, – начал он нутряным дремотно-покойным басом, – приятно со мной познакомиться?
– Наверное, не очень.
– То-то и оно. Что ты за птица? Как залетел? Не спрашиваю. Пришел дать совет – улетай подобру-поздорову.
– Совет или приказ?
– Пока совет.
– Чем вызван?
– Разве не ясно? Эх, дурак зеленый. Тебя же спасаю, или не видно этого? – В нутряном дремотном голосе то ли нотка дружелюбия, то ли наигранной боли.
– А у меня нет оснований бояться знакомства с вами.
– У тебя нет, другие найдут основаньица. Слушай, парень, ты не вор, не бандюга, не пьяница-скандалист. Зачем мне на тебя сердце держать? Я тебе добра хочу.
– Не от сердечной ли симпатии в шею гоните?
Он тяжело поглядел из-под козырька форменной фуражки.
– Ну да, конечно, разве может сердечность быть у милиции. Милиционер не человек, детей им пугают. Не знаю, ты бы каким стал, носи эту шкуру с мое. А я уж двадцать лет ее таскаю. Что ни грязней, то я разгребаю. Муж жену избил – ко мне бегут. Пьяные сбесились – ко мне. Вор вынырнул – я держи его за шиворот. За двадцать лет я нагляделся на всякое. Никто в Красноглинке столько за каждым не знает, сколько я вот здесь храню, – красный могучий кулак ударил в грудь. – Тут ведь или на людей остервенишься, или прощать их научишься. И мне кажется, я научился людей прощать, от радости в пляс не пускаюсь, когда хватать кого-то приходится. Можешь мне верить. Я уж от людей спасиба особого себе не жду.
– Верю.
– А коль веришь, то слушай – не дурное советую.
– Но почему? Почему? Без вины же пинком в зад не выпроваживают.
– Опять двадцать пять! Тебе кажется, без вины, а другие-то иначе на это смотрят.
– Значит, эти другие смотрят мимо закона. Спасибо за совет, но никуда не уеду.
– Вольному воля.
– И ничего вы со мной не сделаете. Я не из тех бессловесных, нужно будет – закон напомню. И громко!
– Ты знаешь, кто такой Ушатков?
– Имел честь познакомиться.
– Познакомился, да плохо. Он горло драть не будет, карусель закрутит – сорвешься с этой карусели в грязь, не отмоешься.
– Тогда защитите. Вы мундир носите, который обязывает законы-то охранять.
– Нет уж, я и без тебя кручусь до беспамятства, влезать в эту карусель не хочу. Тебе и мне лучше, если ты завтра утром уедешь.
– Нет.
Тепляков поднялся, взглянул на меня с высоты своего роста:
– Что ж… Мне бы не хотелось еще раз с тобой встретиться.
Грузными и твердыми шагами он двинулся от крыльца. В его широкой спине ощущалось что-то натянутое, настороженное, должно быть, ждал, что я окликну. Я не окликнул.
Мне надо идти на работу. Гриша Постнов ненавидяще отвернется от меня. Митька-штрафничок с сочувствием станет мне подмигивать: «Заливай, бог-то бог, да, видать, ты сам не плох». Митька видит во мне собрата по несчастью – тоже чем-то крупно проштрафился, потому и скатился в Красноглинку. Михей Руль, верно, по-прежнему осуждает в душе: не будь дураком, не кукуй на весь лес. Пугачев… Он, пожалуй, будет молчать и… презирать меня, без злобы, снисходительно, но убежденно: свален «не кулаком по черепу – словом по мозгам».
Никому из них я не докажу, что Густерин еще не убил во мне бога.
И сказка все еще живет во мне. Вижу берег моря Галилейского, развешенные сети, рыбачьи барки… Его берег, его учеников.
Сказка-то живет, но сам-то я, кажется, выпрыгнул из сказки. Мне теперь, право, стыдно, что я играл в Христа, Михея Руля сравнивал с апостолом Петром, Гришу Постнова с Савлом, а Митьку Гусака – надо же! – с Иудой…
Сказочный Христос в последние дни вызывает у меня подозрения. «Блаженны нищие духом…» – поп Володька это приемлет, а меня оскорбляет. А птицы небесные, которые не сеют, не жнут, сыты бывают?.. «Не заботьтесь о завтрем; завтрашний день позаботится сам о себе».
Но даже скудоумная мышь, когда лезет из норы, имеет про себя заботу наперед – наскочить на оброненную корку, поживиться ею, и не сию минуту, но в самом что ни на есть ближайшем будущем. Не будь у мыши этой способности заботиться наперед, желать чего-то в будущем, она не жилец на свете. Отсутствие желаний – бездеятельность, бездеятельность – это смерть.
И птицы небесные полны забот о будущем, бесхитростных забот о куцем будущем. Надо искать корм, чтоб насытиться, надо сегодня высиживать яйца, чтоб завтра появились птенцы и данный вид птиц небесных не вывелся на земле.
Человек – самое дальновидное существо на планете, распространяет свои заботы не только на завтра, а заглядывает через года, а порой через столетия. Человек не просто деятелен, он сверхдеятелен. Деятельность же требует расхода сил, приносит утомление. Удивительно ли, что мы часто испытываем усталость не столько физическую, сколько духовную.
«Не заботьтесь о завтрем; завтрашний день позаботится сам о себе». И можно избежать досадной усталости, не исключено, можно впасть даже в полное блаженство, но тогда человек начнет деградировать.
Густерин не убил во мне бога, я сумел его спасти, словно знамя после поражения. Но что-то мой бог потускнел, украшавшие сказки свалились с него. Бог – сам по себе, сказки – сами по себе, и я теперь смутно вижу его. Знамя ли вынес я из боя, не древко ли?
Мне надо идти на работу. И неохота… Неохота встречаться с теми, кого я собирался учить, уже распределял им роли по сказке.
Учить… Да я же сам с собой не разберусь!
А тут еще Тепляков. «Исчезни! – совет с угрозой. – В следующий раз я пожалую уже не с советами».
Мне трудно, люди! Я ждал от вас внимания, ждал сочувствия, что скрывать, ждал даже благодарности и восхищения. Теперь не жду.
Мне трудно, люди! Не прошу от вас уже многого: лишь не трогайте меня, не гоните, оставьте в покое, дайте разобраться с собой наедине!
Надо на работу. Надо. Обязан. Я влез в рваные штаны, натянул резиновые бахилы.
На стройке у нас произошла заминка – каменщики не явились. Я с Митькой Гусаком натаскал с реки на носилках кучу песка для будущих растворов. Пугачев не нашел, чем нас еще занять, отпустил:
– Топайте по домам, чтобы здесь не курортничать.
Я давно уже хотел купить себе рабочие брюки. Штаны, подаренные Пугачевым, катастрофически расползлись. С ощущением невеселой праздности я шагал к центру села, к магазину.
Красноглинка, исхоженная уже вдоль и поперек… Тесовые крыши, получившие под дождями и ветрами закалку до сталистого цвета. Благородный цвет, не один век уже сводящий с ума русских художников. И под сталистыми крышами оконца с белыми наличниками, внюхивающиеся в черемуховые кусты. И травянистые просторные улочки, и тропинки, тропинки по ним. Тропинки здесь, в Красноглинке, особые, с игрой, с лукавством, словно их протаптывали люди после веселых праздников, не слишком трезвые, не слишком хорошо справляющиеся со своими ногами. Зеленая Красноглинка вся исхожена с переплясом. И время от времени в ней раздаются воинственные вопли несмазанного колодезного ворота. И черт возьми, когда же я успел полюбить Красноглинку? И каждую курицу на дороге я уже, кажется, «знаю в лицо». Красноглинка знакомая, Красноглинка близкая и… чужая.
Баба с ведрами, встретившаяся на пути, говорит мне «здравствуйте» не потому, что признает меня своим. Со своим бы она перекинулась не одним словом, для своего у нее бы нашелся вопрос: «Куды, гулена, лыжи востришь?» Или шуточка: «Форсист ты, парень, штанцы, гляжу, больно нарядны». Или же какая-нибудь нехитрая просьба: «Скажи Дуське, пусть пилу принесет». В Красноглинке все соседи, все близкие, жизнь столь тесно переплетена, что при встрече всегда найдется сказать что-то такое, которое не укладывается в одно слово. Даже молчание означает намного больше дежурного «здравствуйте»; встретил да промолчал – неспроста, значит, сердит, знать не хочет, обиду показывает. А «здравствуйте» это – замечаем тебя, человек, нет при виде тебя ни радости, ни горя, иди себе мимо. «Здравствуйте» здесь приветствие для чужих.
А ведь я живу тут третью неделю, не скрываю, что хочу жить вечно, но приезжий, лишний…
Как-то в работах известного психиатра Бехтерева я прочитал, что личность никогда не исчезает бесследно, даже после смерти. Живи в Москве – я, наверное, оставлял бы более ощутимые следы своего «Я» и в дочери, и в Инге, и в товарищах, даже если бы я продолжал прятать свое, жил в нелегальщине. Здесь все нараспашку: предлагаю – глядите, что творится во мне. Приглядываются, и даже с любопытством, даже с досадой, но и любопытство, и досада – чувства, быстро проходящие. Исчезни я сегодня из Красноглинки, завтра, быть может, еще и вспомнят – был-де такой, послезавтра забудут.
Прав Бехтерев: личность не исчезает, а анекдот – да. Я анекдот для Красноглинки.
Центр села – травянистая площадь от магазина до клуба, от чайной до колхозной конторы (сельсовета тож) – все в тех же послеименинных тропинках. Площадь с фанерной трибункой для празднования Первого мая и Октябрьской революции. Грузовик у чайной, две козы под клубной афишей, куры и я, странный человек в истасканных до лохмотьев, латаных и перелатанных штанах, в грязных резиновых сапогах-бахилах, в теплой кепке, с обгоревшей, давно утратившей интеллектуальный лоск физиономией. Странный человек – завезенный из столицы случайный анекдот. Как мне одиноко здесь, в зеленой Красноглинке! Соглашаюсь с Бехтеревым, вместе с ним признаю духовное бессмертие каждого из людей, а сам не смею рассчитывать на это.
На стене клуба, вызывающе громоздкого здания с игривым крылечком и плакатом «Добро пожаловать!», наклеена большая афиша.
ЛЕКЦИЯ
«Религиозные верования и современная наука».
Читает Лебедко А. К. – лектор областного общества «Знание»
Нач. в 8 ч. вечера.
После лекции танцы.
Любопытно. Нет, не лекция сама по себе. Крайне любопытно – случайно это мероприятие или оно как-то связано с моей особой? Пять дней назад мной заинтересовался Ушатков, за пять дней заполучить лектора, и не районного, а специального, из области, – верх оперативности. Лекторы не пожарники, по тревоге сломя голову не срываются. Случайность?.. Но что-то слишком удачная для Ушаткова. И этот утренний визит участкового Теплякова: «Уезжай подобру-поздорову». Тепляков не скрывал, что Ушатков что-то предпринимает и его мне следует бояться. Что бы все это значило?
В магазине прохлада, полутьма, благородный блеск выставленных на продажу радиоприемников, запахи кожзаменителей. Если на улице только козы у клуба, то здесь легкая толкучка – идет бойкая торговля темно-синими твердыми фуражками. Какая-то бабушка – не из самой Красноглинки, захожая из окраинной деревеньки – купила сразу пять одинаковых фуражек, укладывает их в корзинку.
– Что, бабка, много набрала? – интересовались со стороны.
– Лишнего не взяла, на каждый картузик голова припасена, соколики. Двое внуков подросли, форсить надо? А зятю надо? А старик так ходи? Старику тоже плешь прикрыть новеньким любо. И еще племяш есть, под Костромой живет. Может, ему и негоже, но все подарок.
Парень, губастый, щекастый, долго примерял фуражку перед зеркалом – набок посадит, собьет на затылок, клок волос выпустит из-под козырька, любуется – ну до чего ж хорош, красавец писаный. Наконец красавец сунул старую кепку в карман, покупку уже окончательно водрузил на голову, не оторвав бумажного ярлыка с ценой. Белый ярлык торчал в сторону, как щенячье ухо, а на щекастой физиономии – откровенная, не без величия, гордость – не в какой-нибудь, а с пылу с жару, новенькая, хоть цену гляди, без обману, то-то! Раскачивая плечами, он вынес в солнечный мир голову, украшенную синей, с биркой, фуражкой.
А рабочих брюк не было. Висели грубошерстные похоронно-черные костюмы пятьдесят шестого размера.
– Возьми фуражечку.
Нет, фуражка мне не нужна, старая кепка служит.
Я двинулся домой штопать штаны мимо афиши: «Лекция – Религиозные верования и современная наука».
* * *
В окно постучали:
– Эй, Рыльников.
За окном кучкой – парни, впереди всех Гриша Постнов.
– Выйди.
Я вышел на крыльцо.
Гриша Постнов что жених на выданье – полосатый галстук, завязанный большим узлом, тесноватый в плечах новенький пиджачок, суконным теплом вызывающий банную испарину на круглом строгом лице, пшеничный чуб начесан на брови, узкие, бархоткой наведенные до предельного блеска туфли неловко топчут мусорную землю. За Гришей человек пять – руки в карманах, плечи расправлены, ноги расставлены. Среди них тот, что днем при мне обзавелся в магазине обновкой, сейчас синяя фуражка сбита на затылок, белый ярлык уже оторван.
– В чем дело?
Гриша Постнов подбоченился:
– Пришли повести тебя на лекцию.
– Гм…
– Не гмыкай, а пошли.
– Спасибо за заботу, но мне не хочется.
– Это мало ли что. Другим хочется, чтоб ты там был.
– Кому – другим?
– Ну, нам хотя бы.
– А почему я вам так уж нужен на лекции?
– Нужен – и все, лишка-то не кобенься. Одеваться иди, а то силком утащим.
– Вот это приглашение!
– Ничего. Мы не от себя, мы вроде дружинников – задание выполняем.
– Чье задание?
– Это тебя не касается.
Упрись я, начнется некрасивая свалка. Их шестеро, я один – избу разнесут.
– Отлично. Будем считать, что у меня вдруг появилось горячее желание прослушать антирелигиозную лекцию товарища Лебедко.
– Так-то, поди, лучше… Но гляди, кум, чтоб без хитростев.
Я впереди, на шаг от меня отступя, старательно соблюдая дистанцию, вся сплоченная, серьезная, преисполненная решимости компания, так что каждому встречному ясно – ведут!
На крыльце клуба – букет, красноглинские красавицы в глазастых платьях, в капроновых чулках, в туфельках на высоких каблуках и в одинаковых косыночках на плечах модернистой расцветки, с изречением: «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет мама!» Наверное, эти косынки завезли недавно в магазин крупной партией, как и темно-синие фуражки.
– Дорогу! Дорогу! Не торчите на дороге! – покрикивал Гриша Постнов.
И дорогу уступали, с любопытством оглядывали меня, шушукались.
Хмуроватый зал еще не заполнен, только заняты самые тыловые места – по углам, вдоль стен, подальше от сцены. Парни кучками, рассказывающие что-то друг другу с гоготом; кучками, скромненько девчата, много беспокойных ребятишек разного школьного и дошкольного возраста. Уж, конечно, их-то особенно трогает проблема религии и науки, которую обещает преподнести осведомленный городской лектор товарищ Лебедко. И ни одного взрослого. Хотя нет, есть один; в самом центре зала в чинном одиночестве и примерном терпении отсвечивает знакомая лысина – Михей Карпович Руль собственной персоной в чистой рубахе. Как-то непривычно видеть его без бравых Рулевичей по бокам.
Михей Карпович, заметив меня, пошевелился, приподнялся, хотел что-то крикнуть, должно быть, позвать к себе, но, разглядев окружение, смутился и скромнехонько сел. Меня провели в самый первый ряд:
– Тут садись.
Один из моих сопровождавших пододвинул мне стул и смущенно покраснел за свою услужливость, отвернулся под грозным взглядом Гриши Постнова.
Место по центру, в упор в трибуну, с правого плеча Гриша Постнов, с левого – внушительный парень в синей фуражке, ниточка от оторванного ярлыка висела у него над ухом, суров и серьезен – страсть!
Сцена парадно залита светом двух сильных лампочек, свисающих с потолка. Сцена спартански проста: крашенная охрой опасно неустойчивая трибунка, стол под вылинявшим кумачом, графин с водой на столе. Все готово для ритуальных церемоний, но жрецы запаздывают.
Мне немного обидно – нет, не на Гришу Постнова, что уж с него взять, – на Михея Руля. Смутился, откачнулся, а ведь если кто и сочувствует мне, то это он. Из всей Красноглинки – он единственный, не считая, быть может, тетки Дуси. Михей Руль – святой Петр. Впрочем, что же я осуждаю Руля, если настоящий Петр-камень трижды отрекся от Христа.
Сцена пуста, жрецы задерживаются. С правой руки – Гриша Постнов, губы в ниточку, с левой – сопящий парень в синей фуражке. Я один-одинешенек, мой Петр отрекся от меня, нет сочувствующих.
Чтоб как-то развлечь себя, я завел разговор с Гришей Постновым, с соседом слева не осмелился – слишком уж строг его профиль.
– Мучаюсь догадками: уж не ради ли меня пожаловал сюда высокий гость?
– Много чести, – буркнул Гриша.
– А я-то, признаться, был польщен. На борьбу со мной область выслала ответственного бойца.
– Держи карман шире. Он уже давно тут по району у нас ездит. Обслуживает. Попросили – к нам завернул, долго ли.
– Все ясно. А я-то, дурак, от гордости лопался. Думал: специальный, экстренный, мой персональный!
– Такой специально одним заниматься не станет. Ученый человек, читает лекции и по науке, и по международному положению.
– И чтец, и жнец, и на дуде игрец?..
Гриша понял, что ему выгоднее замолчать.
Первые признаки начинающейся лекции пришли не со сцены, а с улицы. За дверями зрительного зала раздался чей-то «руководящий» голос:
– Ну, давай, давай, шевелись! Миловаться пришли! Входи побыстреньку!
И за спиной начался шум вливающихся в зал людей – говорок, девичий смех, стук скамеек.
И вот наконец, откуда-то сбоку, из закулисных покоев появились председатель сельсовета Ушатков и следом без величия, бочком, даже с какой-то невнушительной суетливостью – куда пристроить портфельчик? – он!
Тем не менее Гриша Постнов победоносно и горделиво сверкнул на меня глазом – мол, ну, держись теперь!
Ушатков с каким-то профессиональным навыком, скупо и непререкаемо тронул карандашом графин, стынущим взглядом обвел зал, дождался тишины, прохладновато поглядел на меня, показательно выставленного в первом ряду.
– Товарищи! К нам в Красноглинку приехал представитель… М-м… От организации… От областного общества по распространению полезных научных знаний… Товарищ Лебедко Анатолий Константинович! Поприветствуем его, товарищи.
Приветствовали аплодисментами, правда, жиденько.
– Не хочу забегать вперед, так сказать, предварять события. Скажу лишь одно – не случайно приехал к нам лектор, не случайно он обратился к нам с нужной, так сказать, актуальнейшей темой. А теперь сразу – без разных там проволочек предоставлю слово товарищу Лебедко Анатолию Константиновичу. Поприветствуем его еще раз.
И еще раз жиденько и вежливо поприветствовали – отчего же, не жалко.
А я-то ждал, что Ушатков с ходу подымет мое имя, как рогожное знамя.
Нет, он не обладал счастливой внешностью трибуна, которая приковывает и покоряет. Невысок ростом, в приличном, в меру потертом костюме – в дорогу не жалко, перед публикой появиться не стыдно, – держится угловато, одно плечико вздернуто, другое опущено, лицо грустное, мягкое, вежливое, лицо до кротости воспитанного человека. Нет, не кулачный боец, трибун, не всесжигающий и не зажигающий. Похоже, что он книголюб, изрядно знает, не пользуется избитыми приемами заштатных лекторов, не упомянул о набившей оскомину библейской оплошности, что-де бог свет сотворил раньше солнца, но сообщил о рукописях Мертвого моря, сектах ессеев, легенде о Гильгамеше, даже рассказал то, чего я, бывший сотрудник журнала, падкого на научные сенсации, не знал, – новейшие сведения о месте, которое Библия выдает за рай Эдемский…
Право же, лекцию никак нельзя было назвать бессодержательной.
– Приманка идеалистов, товарищи… – У него негромкий ясный голос и во рту уютно поблескивает искорка золотого зуба. – Приманка идеалистов, товарищи, – это учение о бессмертии души. Религия считает, что умирает только тело, а душа, отделившись, продолжает жить. Души, как вам известно, благочестивых людей попадают в рай, где их ждет вечное блаженство. Души же нечестивых низвергаются в ад, где для них приготовлены кипящая смола, раскаленные сковороды и прочие устрашающие атрибуты мучений. Мы же, материалисты, в ответ на эту наивную и прекраснодушную ложь честно заявляем – человек смертен! Нас ничто не ждет за гробом. Честно! Мечтать о бессмертии души столь же противоестественно и нелепо, как надеяться, что время потечет вспять, что старики станут юношами, а юноши младенцами. Существуют незыблемые законы, товарищи, – законы природы, их нельзя не признавать, глупо от них отворачиваться. Математик не может допустить, что сумма углов в треугольнике была, скажем, больше или меньше ста восьмидесяти градусов. Физик не может не считаться с законами сохранения энергии. Так же бессмысленно убаюкивать себя каким-то бесплотным бессмертием – бессмертием души.