355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Апостольская командировка. (Сборник повестей) » Текст книги (страница 25)
Апостольская командировка. (Сборник повестей)
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Апостольская командировка. (Сборник повестей)"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

Он кончил, и ему снова вежливо похлопали.

Со своего места встал Ушатков, тощий, с прозрачным лицом, бесстрастный:

– Не расходиться, товарищи! Лекция, так сказать – половина нашей сегодняшней программы…

Никто в этом и не сомневался, все пришли в клуб не ради лекции, ради танцев. Но Ушатков готовил другое.

– Мы выслушали лекцию, товарищи. Из нее мы узнали, как глядит наука на религию. Надо прямо сказать, – косо глядит! И можно ли представить, товарищи, ученого, образованного человека, который бы за компанию с какой-нибудь безграмотной старухой лоб разбивал перед иконами: мол, прости, господи, и помилуй! Где-нибудь в гнилых заграницах и водятся такие диковинки, а у нас – нет! Нет?.. А так ли?.. Нежданно-негаданно к нам в Красноглинку из самой Москвы пожаловал один… Тихо, товарищи, тихо! Не надо лезть друг на друга, еще наглядитесь, еще покажем его!.. Так вот, пожаловал. Кто он?.. А он кончил, товарищи, столичный институт, от больших профессоров знания получал и специальность освоил, прямо скажем, почетную – физик он, товарищи, физик! Он об этой физике даже статейки в журналах пописывал, казалось бы, грамотен и научно подкован… И вдруг откровенно, сказал бы даже – вызывающе, этот физик признается: верю в бога и горжусь этим! Подковали его научно, а он, глядите, на все четыре ноги хромает. В Москве, видать, таким идейно хромающим не сладко приходится, значит, давай к нам, в Красноглинку. Тут, мол, народ лаптем шти хлебает, возле них мило-дорого заживу. А неужели, товарищи, мы такие простачки, что гнилой гриб от здорового на глазок не отличим? И навряд ли нас испугаешь чуждой пропагандой, выслушаем и не угорим. И сейчас нам, товарищи, стоит попросить этого столичного гостя: выйди, покажись, мы поглядим да послушаем…

– Пос-лу-ушаем!

– Про-оси-им!

– Что же, Рыльников, выйди, выверни, так сказать, нам свое нутро наизнанку.

– Эй ты! Кажись! Не прячься!

Крик по всему залу. А рядом со мной, как ужаленный, взвился Гриша Постнов:

– На свет мракобеса! На люди! Вышибай из него господа!

– Требуем! – загудел мой сосед в синей фуражке.

– Товарищи! – поднял костлявую узкую руку Ушатков. – Тихо! Без паники! Рыльников, народ требует! Выходи, чтоб не где-то за углом, не шепотом, а в глаза нашему красноглинскому народу…

– Иди добром, хуже будет! – Гриша Постнов весь подобрался, глаза колючи, щеки пылают – вот-вот вцепится в грудь.

И прямой, остроплечий Ушатков, взирающий на меня с высоты председательского места; и неловко поеживающийся, смущенный столь крутым оборотом лектор, старающийся глядеть мимо меня; и Гриша Постнов с товарищами; и недоброжелательно грозный гул людей за спиной… Надо выходить, будет хуже.

Я встал и двинулся к лесенке, ведущей на сцену. Тишина в зале, тишина, только слышно дыхание людей.

На верхней ступеньке я споткнулся, и кто-то засмеялся в зале. Еще этого не хватало, чтоб стать посмешищем. И смех вызвал злость. Стараясь ступать как можно тверже, я прошел к трибуне.

Я почему-то ждал, что зал набит до отказа, что народ передо мной предстанет монолитно единым, а зал наполовину пуст, населен с прорехами, и конечно же людей, сидящих в нем, не так уж интересует религия, танцы больше. И все-таки лица – отсюда смытые, без выражения – пугают. Лица, лица и разбросанные по залу светлые косыночки на плечах «Пусть всегда будет мама!».

Я, наверное, стоял долго, тишина стала заливаться ехидным шепотком и шушуканьем. Пора начинать.

– Ну поглядели? – спросил я. – Глядите – вот как выглядит мракобес. Наверное, примерно так же, как в старые времена еретик, – с рогами на лбу, с копытами на ногах.

В зале засмеялись. И Ушатков сердито постучал по графину:

– Без шуточек! Без шуточек! Серьезно!

– А я со всей серьезностью, товарищ Ушатков. С серьезностью и с готовностью, как видите. Предлагаете, чтоб я вывернул свое мракобесное нутро, – пожалуйста! Готов! Выверну, если подскажете, как это делается.

За время серьезной лекции зал осоловел, истомился, он ждал развлечений, потому свирепо кричал: «Вытащить!» Ради развлечения готов был на жестокость. Но и я предлагаю развлекаться, зал и со мной согласен – почему бы и нет? Смешки и шевеление в зале. Ушатков стучит по графину.

– Для начала скажите нам, – произносит он, – согласны ли вы с лекцией?

– Нет, далеко не во всем.

Смех и шевеление разом кончились.

– Так! Выкладывайте, с чем именно?

– Ну хотя бы с тем, что бессмертия души не существует. Я считаю – есть бессмертные души!

Кто-то из глубины зала выдавил из себя насмешливо трубное:

– Ну-у!

Лектор Лебедко поглядел на меня с брезгливой иронией. Что же, выручай, Бехтерев!

 
Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами,
Где нужно действовать умом,
Он только хлопает ушами, —
 

прочитал я.

– Что это?!

– Это, товарищ Ушатков, частица души человека, умершего сто пятьдесят лет тому назад.

– По чьему адресу такие слова?

– Надеюсь, не по вашему. Сто пятьдесят лет назад вас еще не было на свете… Товарищ лектор, помогите убедить мне товарища Ушаткова, что стихи – это духовное проявление человека, так сказать, выражение его души…

Лектор ничего мне не ответил, он откинулся на стуле и сердито розовел. Похоже, что и он, как Ушатков, принял стихи на свой счет.

– У известного русского ученого Бехтерева, – продолжал я, – есть сочинение, которое называется: «Бессмертие человеческой личности с научной точки зрения». Прошу обратить внимание и уважаемого лектора, и всех здесь присутствующих на слова – «бессмертие личности», и не просто, а с «научной точки зрения». Известный ученый утверждает, что духовная сторона человека никогда не исчезает бесследно, а живет в потомках. Так вот, более ста пятидесяти лет тому назад некий человек, Гаврила Романович Державин, потратил свою духовную энергию, написал это стихотворение. Сам он умер, а его духовное, частица его души продолжает жить и сейчас среди нас. Тут я смог назвать, чья это душа, в большинстве-то случаев духовное продолжает жить безымянно. Вот вы, товарищ Ушатков, сидите за столом, а кто-то впервые затратил духовную энергию на догадку – поставить на четыре ножки столешницу. Неизвестно, сколько тысяч лет назад умер тот человек, забыто его имя, истлели его кости, а его духовное, выраженная частица его души живет среди людей в виде материальных столов, за которыми едят, пьют, работают, заседают. И что бы мы ни взяли, чего бы мы ни коснулись, всюду наткнемся на живущие души давно умерших людей. И графин с водой, о который сейчас вы вызваниваете карандашиком, товарищ Ушатков, сам карандашик, пиджак на ваших плечах, кусок хлеба, съеденный вами за обедом, – все эти вещи состоят не только из ощутимой материи, но еще из духовного проявления давным-давно умерших людей. Мы, сами того не сознавая, живем среди распыленных по частям бессмертных душ. Они, эти бессмертные, не прозябают в раю, они среди нас и умрут тогда, когда умрет все человечество…

Но Ушатков уже давно звенел по графину. Он поднялся, небрежно махнул мне рукой:

– Садитесь!..

– Но я бы хотел еще поговорить о бессмертии души.

– С нас хватит. Наслушались.

– Быть может, вам хватит, а другим нет.

– Садитесь!

Из зала никто меня не поддержал, и я, пожав плечами, пошел со сцены к своему месту, каждой клеткой тела ощущая направленные на меня взгляды. Лицо Гриши Постнова, охранявшего мое место, было угрюмо-угрожающим. Я сел, он раздраженно повел плечом – готов бы совсем отвернуться, да кресло мешает.

На костистом лице Ушаткова – красноречивое выражение значительности момента: мол, все ли слышали, видели, какие чудовищные странности случаются в мире сем?

– Что ж, товарищи!.. – взгляд Ушаткова по притихшему залу, взгляд спокойный и суровый, голос уверенный, даже немного грустный. – Приоткрыл нам Рыльников свое нутро. Да! И обратите внимание – прямо фокусник из цирка, тут вам и ученого Бехтерева из рукава вынул, и стишки беспардонные, и стол, видите ли, не стол – поковыряйся в нем, душу найдешь. Надо честно признать – ловок! Какой вывод, товарищи? А вывод, думается, один – мы должны повысить свою бдительность! Сейчас у нас, товарищи, не собрание, где принимаются решения, а, так сказать, культурное мероприятие. Но разрешите заверить, что мы этого без последствий не оставим, доведем до сведения кому нужно, что нужно предпримем. Вот все!.. Объявляю перерыв. После перерыва, как обещано, танцы.

Заключительная речь Ушаткова произвела впечатление даже на областного лектора, тот сначала метнулся выходить в противоположную сторону, но потом поправился и удалился мелкими шажками, бочком, вздернув одно плечо, опустив глаза долу.

Моя охрана встала, нерешительно потопталась и подалась от меня. Они выполнили свое задание. Гриша Постнов демонстративно стоял ко мне спиной, заложив руки в карманы, и по всей спине разлито красноречивое презрение.

Не уходил только парень в новой синей фуражке, нацелившись вздернутыми ноздрями, он разглядывал меня удивленно и, похоже, со страхом.

Я встал со своего места. Встал и очутился лицом к лицу со стеной. Люди плечо к плечу сбились в проходе, разглядывали… В упор, молча, без какого-либо осуждения, без жалости, на лицах можно уловить лишь одно – ничем не согретое любопытство. Стеной… Только сзади легкое шевеление, задние, чтоб поглазеть, тянулись на цыпочках. Глаза парней… Глаза девчат… Белые воротники рубах, охватывающие крепкие, загорелые шеи, тугие кудри шестимесячной завивки, платочки «Пусть всегда будет мама!».

Сходя со сцены, я был уверен, что говорил о бессмертии души интересно и содержательно, – должен убедить многих. Был уверен, что Ушаткову не опровергнуть меня. А он и не пытался, он лишь указал: «Опасен! Берегитесь!» Ушатков вышел победителем.

Глаза, глаза, глаза, без сочувствия, но и без осуждения. Я уже и осужден, и повержен, я стою против всех – это ли не красноречивое доказательство моей полной беспомощности. Глаза, глаза, глаза… Не каждый-то день так близко увидишь вражеского агента.

Стена из глаз преграждала мне путь к выходу. Я двинулся вперед. Первый дал мне дорогу парень в синей фуражке. Прошипел вслед:

– У-у, контра!

Остальные расступились молча – перед обреченным, перед тем лежачим, кого уже не бьют.

Над крыльцом клуба на столбе горела электрическая лампочка, и вокруг нее кружили ночные бабочки. От них на стены, на землю падали мятущиеся тени, словно по воздуху проходили судороги. И где-то в сумерках, в стороне от фонаря, слышались пьяные голоса.

На крыльце стоял человек, смотрел на пляску бабочек под фонарем. Он повернулся, и я узнал Пугачева. Гладко причесан, кажется выглаженной и широкая чашеобразная физиономия, под припухшими веками – сумрачный блеск глаз.

Он помолчал, разглядывая меня, сказал ворчливо:

– Напрасно ты перья распустил перед Ушатковым. – Похоже, что Пугачев меня жалел. – Ушатков-то уже давно никого не хватал зубами. Стосковался.

– А ну вас всех к черту! – сказал я устало.

– И чего это Гришка к нему в помощники полез? Ушаткова сам терпеть не может.

– Меня, видать, больше не терпит. А ну всех!..

Я стал спускаться.

В это время под фонарь вывалилась пьяная пара. По расползшейся шляпе с лентой я узнал Мирошку Мокрого. Он обнимал тощенького патлатого паренька, кричал ему в ухо:

– Ты кто? Ты аллигория!

Поп Володька в объятиях Мирошки Мокрого, в пиджаке, в сапогах, без шляпы, гнется и качается, еле держится на ногах.

– Я жить хочу! Жить! Брезгуют мной! Отворачиваются! Чем я хуже других? Я же человек, как и все! Че-ло-век!

– Ты не человек, ты аллигория сплошная! Ба-атюшка… Какой ты к ляху батюшка, ты мне в сыны годишься!..

Отец Владимир заметил меня, распрямился, оттолкнув лобызавшегося Мирона, нетвердо шагнул, с минуту качался и рвущеся заголосил, перекосив мокрую бороденку:

– Он… Глядите – он… Что смотришь? В грехе святой отец! Грешник я – да! Мразь! Каюсь! А ты?.. Ты того хуже! Ты – антих-рист! Верующим себя считаешь! Врешь! Ни в бога, ни в черта не веришь! Он все-ем врет! Над все-еми изгаляется! Себя любо перед всеми выставить! Тьфу, сатана! Тьфу на тебя! Вельзевул в образе человека! Не верьте ему! Не ве-ерь-те! Проклинаю! Анафема!..

А Мирошка Мокрый отплясывал рядом, восхищенно хлопал себя по тощим бедрам:

– Усь! Усь! Так его, батюшка! Куси!..

Покачивая плечами, выступил Пугачев:

– А ну, проваливайте, а то морду набью.

– Не ве-ерь этому! Сатана! Ирод! Змей! Без души он!..

– Катись, поп, по шее огрею!

– Идем, идем, аллигория… Не кобенься, Пашка Пугач шутить не любит… И-эх!

 
Красноглиночка не город,
Красноглиночка – село!
Красноглинские робятушки
Гуляют весе-ло!
 

Попик-клопик, веселый человек! В жисть тебя не забуду!..

Мирон, облапив отца Владимира, потащил его в темноту.

– Ра-а-дуйтесь, праведные, о господе…

 
Славьте господа на гуслях,
пойте ему на десятиструнной псалтири-и-и…
 

Скрипучий тенорок из темноты, в ответ сплошно:

 
Их! Сарафан красной,
Под ним дух квасной!..
 

Пугачев проворчал:

– Лошади с рогами… Кого только бабы не рожают.

Заложив руки в карманы, он зашагал от меня. В клубе заиграла музыка – тустеп.

Я потащился к себе.

За мной по темному небу, ленивенько пересчитывая трубы на крышах, плелась выщербленная луна.

Ушатков вышел победителем. Карающий перст вместо доказательства – преступник, распни его!

И ему поверили. Ему! Не мне и не Бехтереву! Почему?

Я остановился посреди дороги, остановилась сбоку от меня луна.

Нет духовного бессмертия! Есть оно! Два крайних утверждения, одно исключает другое. Нет или есть? Девицы в косыночках, парни в фуражках, выбирайте. А их выбор был сделан давно. Они с рождения слышали: нет бессмертия, поповские враки! Жизнь любого человека кончается могильным холмиком. Такова суровая правда, верьте и не смейте сомневаться.

А всегда ли очевидное истинно?

Очевидно, что Солнце кружится вокруг Земли, всходит на востоке, заходит на западе. Солнце кружится, а Земля незыблема – любой и каждый может узреть это своими глазами.

Очевидное рождало веру в самое фантастическое, в самое неочевидное. Гремит гром в небесах, в мягких на вид облаках что-то стучит, что-то громыхает – твердое по твердому. Очевидно же, все это слышат, нельзя сомневаться. И рождалась вера в некую фантастическую колесницу в небе, вера в бога, управляющего ею…

Или же… Люди неравноправны и зависимы друг от друга, раб целиком зависит от своего хозяина, хозяин раба зависит от сатрапа или прокуратора той области, в которой живет, сатрап зависит от царя. Явная очевидность, что над каждым старшим есть наистарший, значит, есть старший и над земными царями, тот единый, высочайший, выше кого уж быть не может. От кажущейся очевидности – вера в неочевидное, в незримого царя небесного.

Ушатков вышел победителем?.. Нет! Победила ползучая очевидность, победила привычка понимать, как подсказывали, собственно, победила вера. Ушатков лишь исполнитель: верь, бессмертия нет, посмей только не верить! И карающий перст на еретика – распни его!

Девицы в косыночках, парни в синих фуражках! Вы считаете меня верующим?.. Да, я пытался им стать, а вот вам не нужно было и пытаться, вы едва ли не с рождения верующие на свой лад. А быть истово верующим можно не обязательно в господа бога, но и в заблуждение, рожденное мнимой очевидностью, не только в обветшалое слово Христа, но и в карающий перст Ушаткова. «Блаженны нищие духом…»

Я прислонился к изгороди. Над погруженной в густую ночь Красноглинкой висели освещенные луной крыши. От клуба доносилась музыка – веселый и легкий вальс. Веселились парни и девчата, забыв о еретике, осмеливающемся отрицать привычную смертность.

С бесстрастной спесивостью смотрела с высоты луна, выщербленная и чеканная. Ей, луне, нынче спесивость не к лицу – укрощена. И я сейчас вдруг изумился тому, чему уже давно не изумлялся. Как бы в подлунной Красноглинке Ушатковы ни отстаивали смертность человеческого духа, там, на самой Луне, на ее мертвой каменистой почве, покоятся сейчас диковинные аппараты – дети духа людского. Они ощупали Луну, сфотографировали ее ландшафт, передали на Землю – дух человеческий обогатил сам себя.

Давно я что-то не изумлялся людской дерзости, все больше страдал за людей, страшился…

Сияет над Красноглинкой вчеканенная в небо луна. Играет музыка в клубе. А мне приходится улаживать конфликт между мной и родом людским, между мной и всем мирозданием. Звал на подмогу бога – реши за меня! Бог не решил. Стою один под луной. В клубе танцуют вальс.

В прошлый раз я оправдал перед собой отца Владимира: мол, не столь уж ты неправ, незрелый отец, – пусть люди бездумно верят во что-то единое, от этого они легче придут к согласию.

Через веру?.. К согласию?..

Да истовому верующему просто невозможно договориться с другим таким же верующим, если их взгляды, их вкусы, их привычки хотя бы чуть-чуть, на малую толику, разойдутся.

Чуть-чуть всего…

Тот, кто верит и не допускает сомнения, как правило, крайне категоричен, как правило, нетерпим. С той же страстью, с какой утверждает: «Верую!» – он должен и отрицать: «Не верю! С моим не сходится!»

Вера никак не исключает неверия. Неверие не что иное, как негативная вера – две стороны одной медали.

Можно ли предположить, чтоб люди совершенно одинаково думали и чувствовали? Они обязательно в чем-то должны всегда расходиться друг с другом. Пусть чуть-чуть, пусть по смехотворным мелочам. Смехотворно расхождение – двумя перстами креститься или тремя, – но это уже был повод для непримиримой вековой вражды верующих, во имя двуперстия клали головы на плахи, сжигали себя.

К согласию?.. Через веру?..

Нет! Нет! Только к обоюдному недоверию, только к злобным непримиримым сварам!

Отец Владимир! Ты слышишь? Вера – это несогласие! Вера – это раздор! Вера – это неизбежная вражда!

Лишь те, кто способен подвергать сомнению взгляды и доводы, свои и чужие в равной мере, способны понять друг друга. И уж досадные мелочи не помешают их тесному общению, не станут причиной неистовой ненависти. Вера враждует, сомнение объединяет – не слишком ли парадоксально? В природе можно отыскать парадоксы и похлеще.

Музыка в клубе смолкла. Облитые луной крыши плавали над застойно плотной тьмой, залившей село. Я стоял посреди темной улицы, прислонившись к изгороди. Обломанная черемуха развесила свои большие рваные уши, вслушивалась в ночь. Где-то на другом конце села женский голос звал: «Марта! Марта! Марта!» У кого-то сбежала коза. От ближайшего двора доносились обреченно-тяжкие вздохи сытой и подоенной коровы. И еще далеко-далеко с полей – звук мотора запозднившегося грузовичка. Красноглинка – моя случайная Мекка, ехал сюда, чтоб обрести веру. «Иди туда, не знай куда, принеси то, не знай что…»

Инга! Инга!.. «Пойми, если можешь. Прости, если можешь. Если можешь, забудь». Инга!.. Инга!.. Чем я оправдаюсь перед тобой?

Я оторвался от изгороди, мои шаги влились в красноглинскую ночь. «Марта! Марта! Марта!..» И луна, побежденная человеком, покорно волоклась за мной следом.

Изба тетки Дуси ярко освещена. С темной улицы через оконце, никогда не знавшее занавесок, видна разверстая печь, буйно сияет оголенная лампочка. При электрическом свете я не любил свое новое жилье, уж слишком назойливо лезли в глаза засиженные тараканьи щели, изба казалась сразу гулко-пустой. Не любила яркого света и тетка Дуся, включала лампу по крайней нужде, обычно жила ощупкой.

Раз свет включен – значит, какой-то гость вместе с хозяйкой прячется в красном углу. Мне только сейчас не хватает гостя!.. Как раз по настроению вести беседу о том, что нет дождей, что туго пробивается картошка…

Нехотя я поднялся по крылечку, толкнул дверь.

На лавке, остолбенело вытянувшись, сидела сестра Аннушка, голова что чугун для белья от намотанных платков, в просвете между платками мягким воском оплывающие щеки. Не взглянула в мою сторону, только шевельнулась, стала шарить рукой вдоль лавки, отыскивая прислоненную палку.

Тетка Дуся тоже встретила молча, обернулась ко мне – мягкие старушечьи губы сведены в скорбную ниточку.

Сестра Аннушка выдохнула:

– Ну, Евдокия… С богом я…

Нагнувшись вперед обмотанной тяжелой головой, с натужной дрожью в руках опираясь на толстую палку, оторвалась от лавки, туп, туп, пробуя палкой половицы, волоча галоши, подвязанные к опухшим ногам бечевой, двинулась к двери, прямо на меня. Взгляд мимо, в стенку, словно я не существую.

Я посторонился…

Тетя Дуся засуетилась:

– Дай-кось, родимушка, провожу тебя. Лихим делом, ну-ка свалишься где на дороге.

– Добреду, не печалься.

– Хоть с крыльца помогу… О господи! Господи!..

Минут пять я стоял посреди пустой избы, ярко освещенной до последнего сучка, слышал возню на крыльце, приглушенное оханье. Наконец за провально-черными окнами – шаркающие шаги, тупые удары палки в ссохшуюся землю.

Тетка Дуся вернулась – губы, как прежде, в ниточку, прячет руки под фартук, стрельнула в меня глазом, отвернулась недружелюбно:

– Ну, чего столбом стал?.. За стол садись. Вечеряй, чем бог послал.

– Не хочу… Туши свет, глазам больно.

– Сядем-ко, сокол, разговор есть.

И я покорно сел.

Приткнулась и она на краешек скамьи, обвела взглядом свою обнаженную, словно вывернутую наизнанку избу, закачала головой, сразу помягчела лицом:

– Юрко! Юрко! Беда мне с тобой…

– Что случилось? Говори прямо.

– Вроде плохо ли мне с тобой – духом человечьим возля пахнет. Привыкла уже. С работы бегу, заботушку несу – а вдруг да ты раньше меня заявишься. За заботушку энту большое спасибо. Заботушка-то жисть красит. Ну-тко опять одной… Родной дом гробом кажется. Зимой особо, оглохнешь, пока рассвету дождешься. Врагу не пожелаю так век доживать…

– В чем дело?..

– В том, любой, видно, Христом-богом просить тебя придется – ослобони, нельзя мне тебя держать дольше.

– Ты гонишь меня, теть Дусь?

– Не гнала бы… Пошто мне гнать, ан нет, нужда заставляет. Уж больно ты для всех поперек. Я-то ведь всю жизнь в мире и ладе со всеми. Энтим и держусь… Сам посуди, коль люди от меня откачнутся, что тогда?..

– Мешаю?..

– Все одно ты человек временный, долго здесь не проживешь. Иль, скажешь, не так, или корни тут пустишь?

– Не знаю.

– Да и знать нечего. Лист кленовый на елке до первого ветру – дунет, не ищи следов. Но вот ведь покуда тебя отсюда повыдует, от меня всех шабров отвадишь. Моя-то компания известная – старухи да полустарухи. Цыкни на них сестра Аннушка, все задом повернутся. А Аннушку, любой, ты люто обидел, ни за что ни про что взял и лягнул копытцем. Из-за тебя и на меня Аннушка сердцем горит, а мне с ней не ладить расчету нет. Все мое знакомство под нею. Так подведет, что занедужь, случаем, – водички испить никто не поднесет. С тобой теперя мне вроде и потеплей, да как бы потом зябнуть не пришлось. Так что не обижайся, любой, а пожалей меня, бобылку горькую. Не руганью, не укором, а добром прошу – оставь! Невелик мой век нынче, но какой-никакой, а наперед думай, как докоротать… Что ж уж, золото, сам разумеешь, не неук какой…

Вот это, называется, дожил, даже тетка Дуся гонит от себя. Не ко двору в Красноглинке пришелся.

– Потуши свет, теть Дусь, глазам больно.

– Охо-хо! Лица на тебе нету. Бедолага ты чистая. Чую, сам себе тошнехонек.

– Верно, сам себе…

– Охо-хо!

Она встала, щелкнула выключателем. Темнота, густая душная темнота, напоенная запахами коровьего пойла и суточных щей. Но в этой темноте мне все-таки легче – отгораживает от недружелюбного мира, не вижу помятого и расстроенного лица тетки Дуси.

В косматом сумраке бревенчатого угла тетка Дуся снова затеплила огонек лампадки. И словно нет за стенами сутолочного, буйного двадцатого века, века мировых войн и космических полетов, мятежной науки и косной политики. Лампадка светит из далекого прошлого, скользит тень по занавеске.

У тетки Дуси, наверное, неспокойно на совести – привыкла ко мне и гонит от себя. Всевышний опекун слушает старушечий шепот.

Я вспомнил тот единственный случай, когда среди ночи разоткровенничался перед иконами: «Верую, господи, что существуешь. Верю, что есть какой-то великий смысл, какая-то конечная цель. Не рассчитываю понять их…»

Теперь мне странно и стыдно…

Сочное зернышко света над занавеской, не доходящей до потолка, размытая колышущаяся тень, шепоток…

Тетке Дусе и на самом деле трудно без опекуна, сама себе придумала сказку, время от времени убегает в нее от постылой жизни.

 
…Если к правде святой
Мир дорогу найти не сумеет,
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой.
 

Но прятаться в сказку, убегать в золотой сон, в мираж – значит соглашаться: законно, что жизнь несносна, и нет нужды пытаться сделать ее лучше, золотой сон – выход. А золотой сон можно навеять и не молитвою, надежней и проще – порцией морфия, гашиша, крупицей ЛСД, бутылкой самогона, на худой конец.

Зачем действовать, зачем чего-то добиваться, чего-то доказывать свое другим, искать с ними сближения – хлопотно, требует энергии, проще прятаться от людей. Прятаться и проповедовать: «Люби ближнего твоего…», «Люби, убегая от людей в мираж, прячась в сказку. Люби из-за угла, из-за глухой стенки… Люби ближнего и избегай его!»

Тетка Дуся поднялась, покряхтывая, взобралась на лавку, я увидел поверх занавески ее лицо, освещенное огоньком лампадки, – острый синичий нос, ввалившийся рот, дряблые щеки. Лицо доброй, бесхарактерной старой женщины, измочаленной жизнью, – будничное лицо. Огонек погас, тетка Дуся слезла с лавки и еще долго шуршала, покряхтывала, упрятывала себя на ночь.

И мне вдруг пришла в голову крамольная мысль: а не опасна ли для общества такая вот тетка Дуся?

Да, она никому не способна причинить зло, а ей может причинить любой – безобидна и беззащитна. И это вызывает сочувствие, это нравится. Просто потому, что рядом с такими Дусями покойно: не укусят, не подставят подножку, даже больше того, на них можно сесть верхом – повезут из последних сил.

А не должно ли каждого из нас настораживать, что в нашем мире безобидность и беззащитность почитается, как заслуга. «Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное». Не богатые духом, не сильные волей, а блаженны нищие… Они идеал для узурпатора. Покорные, безвольные, всепрощающие тетки Дуси, не способные обидеть и мухи, несут миру своим кротким существованием заразу насилия.

Тихо в избе, тихо в себе, где-то над крышей стоит луна, верный мой сторож. Сна нет, напористо толкутся безжалостные мысли.

Верую и не допускаю сомнения, верую без оглядки, без проверки, не пытаюсь задуматься, лишаю себя права умственно развиваться. Мир, населенный верующими, охотней прислушивается к пророкам, проповедующим доступную глупость, за ними идут, их выбирают в вожди. А дерзкие умом, прозорливые, те, кто лучше других способен предвидеть бедствие, указать, как избежать его, отвергаются, если не бросаются на костры. Естественный отбор, где выживает недомыслие!

Вера как панацея от бед человеческих! Стремился к ней, теперь становлюсь ее судьей, ее обвинителем.

Растет к вере тяжелый счет. Вера в единое – в единого ли бога, в единую ли обожествленную личность, в единые и непреложные догматы – сплачивает людей: мол, единое же! Но люди не способны мыслить единообразно, неизбежны какие-то разногласия, среди допускающих сомнения это не опасно, среди верующих – непримиримая вражда. Вера и вражда тесно соседствуют!

Растет к вере тяжелый счет. Прими веру как панацею, ополчись против сомневающихся – и произойдет естественный отбор: посредственность обретет силу и выживет, дерзкий ум погибнет. Не страшно ли?..

Когда-то, в свой первый красноглинский вечер, я молитвенно слушал шепоток тетки Дуси и удивлялся, что находятся такие, кто считает своим долгом отобрать у этой старой женщины ее бога, – не смей, опиум! Легко ли без опиума осилить тетке Дусе одинокую жизнь?

Да, нелегко! Наверное, с опиумом легче! Одурманить себя, притупить всякое чувство – не страдать, не болеть, не отчаиваться, не ощущать в полную силу жизнь. Легче? Да! Но легкая жизнь не есть жизнь достойная. Напротив, за возможность легко прожить и продаются обычно и человеческое достоинство, и всеобщие интересы.

Девушки в косыночках «Пусть всегда будет мама!», парни в синих фуражках! Не верьте слепо, тупо, без оглядок ни Христу, который требовал: «Возлюби!», ни Ушаткову, который требует «Ненавидь!».

Помните, жизнь сложная, в ней никак нельзя ограничиться чем-то одним – или всепрощающей любовью, или всесокрушающей ненавистью.

Девушки в косыночках, парни в синих фуражках! Не зову вас к тому, чтоб любили вполсилы и вполсилы ненавидели. Нет! Любите и ненавидьте в полный накал, но только знайте, что любить и что ненавидеть, что и когда! В этом-то и заключается искусство жить. Пророки не обладают таким искусством – крайне предвзяты, не объективны, все пророки от Христа до Ушаткова!

Воздух начал дымчато сквозить, проступали закопченые пазы в стенах, тараканьи щели… Тихо в избе, тихо в селе и гневный бунт внутри меня, набатные мысли.

В тихие предутренние минуты свершилась революция: «Сожги то, чему поклонялся, поклоняйся тому, что сжигал…» Поклоняйся?.. Да нет, хватит! И сжигать прошлое нельзя. Пепел не помнит, а помнить надо, забывчивость – та же слепота.

* * *

День для меня начался со стука в окно:

– Дуся! Эй! Жильцу твоему письмо возьми!

И меня, полусонного, сорвало с постели.

Письмо… Дрожащими пальцами держу конверт. Сам конверт знаком – семейный, еще в прошлом году купил несколько почтовых наборов с такими вот гладкими конвертами, без украшающих рисуночков, не разграфленных стандартно на «куда» и «кому». И почерк знаком до удушья, тесно составленные, старательно выписанные буквы – рука Инги. Обратного адреса ей не писал – «если можешь, забудь», должно быть, узнала его по почтовому штемпелю. «Широка страна моя родная», но не так уж и трудно отыскать в ней затерявшегося человека.

Письмо пришло в Красноглинку еще вчера. Я выступал в клубе, а оно уже лежало в почтовом отделении, уже готово было ринуться на меня.

Трясущимися пальцами я разорвал конверт.

«Кажется, прошло… Кажется, я пришла в себя настолько, что могу взять в руки перо, в состоянии отобрать какие-то вопросы – из тысячи немногие, самые важные.

Почему я оказалась чужой для тебя? Только от того, к кому не испытывают родственности, даже элементарного дружеского доверия, можно столь долго таиться и прятать свое. Ты же прятался от меня не день, не неделю – долгие месяцы, возможно, годы. Нужно, наверное, чувствовать затаенную враждебность, чтоб выдержать столь длительную скрытность. При малейшей симпатии рано или поздно настала бы светлая минута откровения. Чем вызывала я у тебя такую беспросветную враждебность?

И почему предательство?

Даже с врагом поступать предательски недостойно.

Ты ничего не сказал, ты просто сбежал! Ты поступил, как предатель. А сбежав предательски за сотни километров, ты и там не можешь набраться смелости, в своем письме выкручиваешься, вывертываешься, прячешься за словами: «Как всякий нормальный человек, я свято верил в торжество разума…» Какой стиль! Какой пафос! Какая выспренность! Трусливая ложь! Уж это-то зачем?

Сказать, что я ничего не видела, ничего не чувствовала, не подозревала, – нет! Чувствовала – с тобой что-то творится, ждала – откроется, значит, и уладится. Думалось, любовь – слишком высокое чувство, а долго тянуть высокую ноту нельзя – выдохнешься. Думалось, спад законен, перемелется со временем, наступят ровные родственные отношения, но получить это годами выношенное предательство – нет, этого, признаюсь, не ждала. Слишком чудовищно!

Бог? Вера?.. Пусть даже так, убийственно странно, но допускаю.

Но опять же вера-то твоя замешана на лжи, на трусливой лжи к близким людям. Просишь: «Пойми, если можешь, прости, если можешь». Нет, не пойму, потому что всегда представляла тебя иным – не лживым и не трусливым. Нет, не смогу простить. К себе предательство, куда ни шло, может, и простила бы, но к дочери… Я-то сама, возможно, и заслужила – почему бы не предположить и такое, – но дочь-то наверняка ничего не смогла свершить, чтоб быть отвергнутой отцом, быть преданной тайком!

Не все выложила, все невозможно, но на прощание скажу: если и вправду у тебя появился бог – а не другая баба! – то я презираю этого бога. Любой нормальный человек отвернется от него, холодного, черствого, аморального, допускающего – родитель, предай ребенка, затопчи отцовскую любовь!

Инга».

Внизу приписано:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю