Текст книги "Бойцы моей земли (Встречи и раздумья)"
Автор книги: Владимир Федоров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
Имена Исаковского и Твардовского вошли в сознание моих сверстников почти одновременно. Критики и теперь часто ставят их рядом. Действительно, их многое объединяет. Но какие же это разные, во многом полярные индивидуальности!
А между тем оба они идут от Некрасова. Но если Исаковский по–своему развил и продолжил песенные некрасовские традиции, то Твардовский многое унаследовал от Некрасова–эпика, автора поэм «Мороз Красный нос» и ч«Кому на Руси жить хорошо».
Возьмите книгу Исаковского. Что ни стихотворение – песня. А стихи Твардовского труднее ложатся на музыку. Каждому свое.
На любом сельском празднике есть свои чудесные певцы и свои прекрасные плясуны. Твардовскому, как я и ко му другому, удалось передать в стихах полноту жизни, азарт, захватывающий ритм работы и пляски русского умельца, не любящего ударить лицом в грязь ни в труде, ни в гульбе. Раскройте наугад любую поэму. Вот странствующий Никита Моргунок, забыв про сказочную страну Муравию, разговаривает с первыми колхозниками:
Скажи – коси, скажи – носи,
Скажи – ворочай пни!..
Да я ж не лодырь, не злодей,
Да я ж не хуже всех людей…
Как хватит, хватит Моргунок,
Как навернет рогатками…
Сопит, хрипит, до нитки взмок,
Колотье под лопатками.
Тут автору превосходно удалось передать состояние своего героя, для которого работа – праздник. Афористичность, внутренняя рифмовка – все блестяще использовано поэтом. Динамическое, выразительное слово «навернет» тут очень к месту.
А вот Никита на колхозной свадьбе любуется пляской жениха. Внешний рисунок пляски удивительно гармонирует с ее ритмом. Все делается легко, естественно, артистично. Помнится, когда я впервые читал «Страну Муравию», многие ее герои чудились живыми русскими богатырями. Да так оно и есть.
Михаил Исаковский не только старший друг, но и первый учитель Александра Твардовского, еще в Смоленске щедро поддержал начинания земляка–самородка. А к пятидесятилетию Александра Трифоновича он писал в статье «Наш самый лучший поэт»: «А. Т. Твардовский как–то сказал, что одним из признаков по–настоя–щему хороших стихов является то, что эти стихи представляют интерес не для какого–либо узкого круга любителей поэзии, а их читают, ими интересуются, их любят и все те люди, которые стихов обычно не читают.
И в этом высказывании заключена очень большая правда. И этой правде следует прежде всего сам А. Твардовский».
Помнится, Михаил Исаковский однажды сказал, задумчиво попыхивая папироской:
– А вы заметили, что сквозь все творчество Александра Трифоновича проходит образ дороги? Это смоленские проселки Моргунка, фронтовые дороги Василия Теркина и Андрея Сивцова, чужедальние дороги его детей и жены Анюты и, наконец, великий сибирский путь самого Твардовского в поэме «За далью – даль».
Лично мне ближе всего две поэмы Александра Твардовского «Страна Муравия» и «Василий Теркин».
«Страна Муравия» мне представлялась звонкой, кованой поэмой, а ее автор – рослым кузнецом. Потом я узнал, что он и в самом деле сын кузнеца. Киевский поэт и литературовед Леонид Вышеславский сравнивал Александра Твардовского с Иваном Франко, тоже сыном кузнеца. Конечно, поэты они очень разные, но их стихи сближает размах и упругость строк.
Я думаю о том, сколько критических копий поломано, сколько чернил израсходовано на то, чтобы доказать «первородство» того или иного произведения. «Такой–то поэт поднял такую–то тему первым!» Ну и что же из этого? Твардовский сам свидетельствует, что сюжет «Страны Муравии» ему подсказало выступление Александра Фадеева, отметившего, какая благодатная тема – странствия по стране неприкаянного Никиты из панферовских «Брусков». Автор «Страны Муравии» так и назвал своего героя – Никита. Очевидно, прав Анатоль Франс, сказавший, что побеждает не тот, кто пишет первым, а тот, кто напишет сильнее и глубже.
В дни войны с белофиннами в армейской газете родился веселый персонаж Вася Теркин, любимец советских бойцов. Авторами его были несколько литераторов, в том числе и Александр Твардовский. Поэт Борис Палийчук рассказывал мне, как они вместе с Александром Трифоновичем работали в тревожные годы Отечественной войны над другим образом – смелого и веселого солдата Ивана Гвоздева, шагавшего по страницам фронтовой газеты. Но между неунывающими, но не очень–то глубокими газетными «родичами» Теркина и образом самого Теркина – принципиальная разница. Автору поэмы удалось «влить» в своего героя живую кровь.
То серьезный, то потешный,
Нипочем, что дождь, что снег, —
В бой, вперед, в огонь кромешный
Он идет, святой и грешный,
Русский чудо–человек.
А сам Твардовский после войны был уже полон новых замыслов.
– Настоящий художник не может топтаться на месте, – говорил он. – Надо искать, двигаться вперед. А смаковать вчерашние достижения – удел подражателей.
В одном из писем ко мне автор «Теркина» высказал свой принцип, которого неуклонно придерживается: «Стихи новые должны больше отличаться от старых, оставаясь, конечно, стихами Вашими».
Даже такой далекий по убеждениям от Твардовского писатель, как Иван Бунин, по достоинству оценил «Василия Теркина». 10 сентября 1947 года он писал в Россию своему другу Николаю Телешеву: «Я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно–пошлого слова!»
Интересно отметить, что ядреному, меткому языку поэт Твардовский больше учился у Бунина–прозаика, чем у Бунина–поэта. У нас мало еще изучают, как проза влияет на поэзию, и наоборот. Известно, что Александр Макаров в свое время говорил о влиянии чеховской прозы на стихи Твардовского.
Удивительно, что этот критик, тонко чувствовавший своеобразие творчества Твардовского и давший один из самых глубоких анализов «Василия Теркина», несколько упрощенно понял предвоенные сельские стихи смоленского самородка, полемически назвав их поэзией «умиротворенности и нравственного покоя».
Нет, «Сельская хроника» Твардовского дышала не умиротворенностью и нравственным покоем, а нравственным здоровьем, без которого невозможно представить и Василия Теркина. Александр Макаров очень верно подметил, что суровые годы испытаний помогли автору углубить счастливо найденный характер героя. Но ведь характер–то этот подготовила не только «Фронтовая хроника», но и «Сельская хроника», автор которой жадно всматривался в новь деревенской жизни. Нам легко представить сельского парня Васю Теркина в кругу печника Ивушки, деда Данилы и других любимых довоенных персонажей поэта. Именно эта среда и породила Теркина. Какой душевностью веет в его воспоминаниях от слов «мой родимый сельсовет»!..
В моей памяти всплывают далекий казачий городок Урюпинск, сорок второй год, два моих горячих товарища, наши юношеские споры в затемненном парке под нарастающий гул нацистских бомбардировщиков. Мы спорили о Есенине и Твардовском. Мои друзья доказывали мне, что вот Сергей Есенин – тот любил правду, а Твардовский в сельских стихах – «приукрашивал». Я не меньше их любил Есенина, но яро отстаивал любимые стихи из «Сельской хроники», которую почти всю помнил наизусть.
Не знаю, где теперь эти два моих урюпинских товарища. Они были на год старше меня, им довелось защищать Сталинград. Но если хоть один из них остался жив – уверен: он всей душой полюбил «Василия Теркина», лучшую, правдивейшую книгу о войне «не ради славы – ради жизни на земле». В какой же поэме, кроме пушкинского «Евгения Онегина», с такой захватывающей искренностью нарисован автопортрет поэта? Автор «Теркина» передает свои сокровенные надежды и тревоги.
Помню, как читал и перечитывал эти строчки в холодной библиотеке артиллерийского училища.
Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой.
Я стонать от боли вправе
И кричать с тоски клятой:
То, что я всем сердцем славил
И любил, – за той чертой.
За оледеневшими стенками не было видно угрюмой уральской тайги, зато явственно виделся летний день на довоенной Смоленщине, куда меня перенесла волшебная сила поэзии. И я, полуголодный, стриженый семнадцатилетний парнишка в курсантских погонах, хмелел от живительной музыки стиха, боли за свой степной оккупированный городок и веры, что все мы, если останемся живы, еще побываем в своих освобожденных местах.
Что там, где она, Россия,
По какой рубеж своя?
Это властный голос совести не только Теркина, но и всего нашего поколения. Из самой глубины души вырвались искренние, непоказные слова:
Мне не надо, братцы, ордена,
Мне слава не нужна,
А нужна, больна мне Родина,
Родная сторона!
Как–то армянский поэт Севак сказал мне:
– Твардовский не просто поэт. Он писатель!
Этим он хотел подчеркнуть, что Твардовский – мастер самобытных характеров. Такое поэтам удается редко. И Никита Моргунок и Василий Теркин – типы своей эпохи. Поэтому–то произведения Александра Твардовского и читают миллионы.
Одновременно с «Теркиным» автор работал над лирической поэмой «Дом у дороги». Это горькая, правдивая вещь. Некоторые критики пытались поставить ее, как потом и «За далью – даль», выше «Теркина». Но вот прошло время. В памяти народной остались прежде всего «Страна Муравия» и «Василий Теркин». Почему?
Да потому, что они сверкают не одной какой–нибудь гранью, а всеми гранями самобытного таланта Твардовского. В последующих же поэмах верно схвачено настроение, но нет характеров героев. А ведь умение лепить живые человеческие характеры, это драгоценное качество, унаследованное поэтом от русских классиков, не менее сильная его сторона, чем глубокий, пронзительный лиризм.
Властная и горькая мощь лиризма чувствуется в стихотворении «Я убит подо Ржевом» и в наиболее сильных главах поэмы «За далью – даль», хотя бы в «Двух кузнецах».
Мне с той поры в привычку стали
Дутья тугой, бодрящий рев,
Тревожный свет кипящей стали
И под ударом взрыв паров.
И садкий бой кувалды древней,
Что с горделивою тоской
Звенела там в глуши деревни,
Как отзвук славы заводской…
Эти строки кованы любящим сердцем сына кузнеца. Здесь и первые детские впечатления, и рельефная зримость рисунка, и большое обобщение, и захватывающий ритм труда, на котором держится белый свет.
Помнится, в тридцатые годы из черной тарелки репродуктора доносились живые, то усмешливые, то грустные стихи раннего Александра Твардовского. И «Страна Муравия» и «Сельская хроника» и «Фронтовая хроника» дышали близкой и понятной жизнью: шла война с белофиннами.
Уже тогда Твардовский почувствовал близость грандиозной решающей схватки с нацизмом. И в предисловии к одной из своих книг заявил, что все свое творчество теперь посвятит армии. Чутье не обмануло большого художника, именно тогда в его воображении родился яркий, новаторской образ Василия Теркина, помогший поэту глубоко и всеобъемлюще изобразить наш народ в эпоху Отечественной войны. Твардовский был подготовлен к этому творческому подвигу больше, чем другие его современники–поэты.
Надо ли говорить, кем были для нас, молодых солдат, Василий Теркин и его автор! У меня даже были такие стихи:
Мне редактор дает советы:
– Ты, Володька, учись у Теркина!
Хочется отметить такую закономерность, свидетельствующую о подлинной народности этого любимого детища Александра Трифоновича. Теркина в то время знали больше, чем Твардовского, как, впрочем, и девушку Катюшу из знаменитой песни знали больше, чем Исаковского.
Помню, в 1950 году, когда Твардовский стал главным редактором «Нового мира», я послал ему свой «Белгород», лирический цикл о родном моем спаленном и возрожденном городе, где я побывал после демобилизации. Волнуясь, ждал я ответа на стихи, старательно, но не очень–то чисто напечатанные моей старой матерью. И вот наконец пришла телеграмма из Москвы: «…Стихи получил. Десять из них печатаются шестой книге «Нового мира». Поздравляю. Твардовский».
Не забуду обсуждение моих стихов, на котором присутствовали Александр Твардовский, Михаил Исаковский, Самуил Маршак, Анатолий Тарасенков, их книги с дарственными надписями, совместное выступление перед студентами Тимирязевки…
Перебирая открытки и письма, полученные от Александра Трифоновича, я теперь особенно ясно вижу не только поэта, но и гражданина. «…Письмо Вашего друга я прочел с большим интересом. Это человек явно незаурядный по–хорошему. Но из письма сейчас ничего нельзя сделать. Нет конца, нет результата сложившихся обстоятельств. Если (что было бы крайне огорчительно) его выживут из школы, вообще одолеют всякие «инспектора», тогда можно было бы разгромить их по–газетному. А если он устоит – и это нужно, – он должен устоять и «найти правду», то тоже об этом стоило бы написать…»
Должен сказать, что Александр Трифонович не стал дожидаться, пока честного человека «выяшвут из школы», а связался с «Учительской газетой», которая послала на место своего спецкора и выступила в защиту моего фронтового друга, замечательного педагога–макаренковца.
Щедрость и широта были свойственны Твардовскому не только как художнику, но и как человеку. Это почувствовал Валентин Овечкин, работавший над «Районными буднями», и юморист Гавриил Троепольский. Это в огромной степени я испытал на себе.
Никогда не забуду, как в Центральном доме литераторов Александр Трифонович приветствовал юного земляка в летной фуражке – Юрия Гагарина.
– Вы блестяще выдержали испытания в космосе. – И добавил с характерной шутливой улыбкой: – Теперь вам осталось выдержать на Земле испытание славой.
Признаюсь: в эту минуту мне почудилось, что на сцене стоит и третий их земляк – улыбающийся Василий Теркин. Больше того. Молодой веселый майор Юра Гагарин показался мне его младшим братишкой. Никто из нас тогда не думал, что на этой сцене, на том же самом месте, где Александр Твардовский обнимал своего земляка, будет стоять красный гроб, утопающий в цветах, а проход зала будет запружен скорбными людьми с обнаженными головами.
Рассказы бывших однокашников моего учителя уносят меня в его молодость. Вот он сидит за столом в аудитории ИФЛИ, а рядом с ним, смолянином, ивановец Михаил Кочнев. Он, волнуясь, пытается зачинить карандаш, а стержень все время ломается. Тогда Саша Твардовский молча берет злополучный карандаш и, заточив его, артистично, с плотницкой сноровкой, возвращает хозяину:
– Вот так и стихи, брат, надо писать!
– Саша, а не слишком ли ты гордый?
Голубые глаза Твардовского чуть туманятся.
– Вот тут–то ты, Миша, не прав. Я и плакать умею. Помню: жил в тесной комнатушке. Жена, маленькая дочка. Вдруг телефонный звонок. Подбегаю с дочкой на руках к телефону. А в трубке: «С вами говорит Фадеев. Прочел Вашу поэму «Страна Муравия». Если сможете, приезжайте сейчас же ко мне. Поэма очень понравилась, будем печатать…» Слушаю, прижал к груди притихшую дочку и чувствую: слезы на щеках…
А потом сам Твардовский поддержал первые шаги столь разных поэтов, как ивановцы И. Ганабин и В. Жуков, москвичи А. Марков и К. Ваншенкин, ульяновец Н. Краснов и смолянин В. Фирсов, воронежец Е. Исаев и краснодарец И. Варавва, украинец С. Мушник и дагестанец Р. Гамзатов.
Беру книги учителя. «…Всего доброго в жизни и творчестве». «С пожеланием доброго здоровья и всяческих радостей»… – читая эти надписи, я словно слышу его живой голос. Многие знакомые стихи его нынче звучат как–то иначе, еще глубже, одухотвореннее. Читаю и перечитываю его строки о земле, по которой ходим мы с вами.
Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жить завещаю, —
Что я больше могу?
ПРОСТОТА
Мои сверстники еще в школе учили стихотворение Веры Инбер «Пять ночей и дней», написанное на смерть В. И. Ленина. Мы, родившиеся после этой скорбной даты, ясно видели, как
…потекли людские толпы,
Неся знамена впереди,
Чтобы взглянуть на профиль желтый
И красный орден на груди.
Текли. А стужа над землею
Такая лютая была,
Как будто он унес с собою
Частицу нашего тепла.
Какие простые и чеканно–строгие строки! Это волнующее стихотворение родственно «Снежинкам» Демьяна Бедного:
…Казалося: земля с пути свернула.
Казалося: весь мир покрыла тьма.
И холодом отчаянья дохнула
Испуганно–суровая зима.
Забуду ли народный плач у Горок,
И проводы вождя, и скорбь, и жуть,
И тысячи лаптишек и опорок,
За Лениным утаптывавших путь!
Могучий бас Бедного и негромкий голос Инбер объединяет общее горе, народная скорбь по Ильичу. Нелегкой дорогой пришла Вера Инбер к принятию революции. Вот как она сама рассказывает об этом в «Автобиографии»: «Свой первый сборник «Печальное вино» я послала Ал. Блоку. Он ответил мне. К сожалению, письмо его не сохранилось. Но я хорошо помню его поощрительные слова. Меня они воодушевили, особенно фраза, что в моих стихах он ощутил «горечь полыни, порой настоящую»…
В 1922 году я поселилась в Москве, и здесь я почувствовала, что мои ранние сборники стихов: «Печальное вино», «Горькая услада», «Бренные слова» – были только вступлением в литературную жизнь… она была еще впереди… Мне особенно дороги стихотворения «Пять ночей и -* дней» и «Вполголоса», которые отразили мою внутреннюю перестройку…»
А вот и сами стихи «Вполголоса», скорее исповедь, чем декларация возмужавшей поэтессы:
…Например, я хотела бы помнить о том,
Как я в Октябре защищала ревком
С револьвером в простреленной кожанке.
А я, о диван опершись локотком,
Писала стихи на Остоженке.
…Пафос мне несвойствен по природе.
Буря жестов. Взвихренные волосы.
У меня, по–моему, выходит
Лучше то, что говорю вполголоса.
Поэтесса ошиблась. Когда настали суровые дни ленинградской блокады, ей понадобился не только разговор вполголоса, но и неподдельный пафос, свойственный героическим защитникам города Ленина.
Вспоминая трудное становление Веры Инбер, Анатолий Тарасенков писал: «…Камерность литературной манеры все еще остается серьезнейшим недостатком ее творчества. Именно это продиктовало Маяковскому на одном из диспутов его шутливо–полемическое определение – «фарфоровая чашечка Веры Инбер», определение, к которому поэт прибег, критикуя ее. Маяковский подчеркивал, каких новых форм, небывалых по своему демократизму и социальной емкости, требует новая революционная тема в поэзии.
В поисках более тесной связи с жизнью Вера Инбер начала работать в газетах – в качестве очеркиста, корреспондента, фельетониста. Это помогало ей узнавать новую действительность и весьма положительно сказалось в дальнейшем в работе и над стихами и над художественной прозой».
И вот Вера Инбер написала свою лучшую вещь – поэму «Пулковский меридиан». Здесь есть все: и разговор вполголоса, и любимые поэтессой детали быта, но есть и настоящий пафос, не покидавший мужественных ленинградцев в тяжелые дни. Впечатляющ трагический аккорд:
И правда, в этом городе, в котором
Больных и мертвых множатся ряды,
К чему эти кристальные просторы,
Хрусталь садов и серебро воды?
Закрыть бы их!.. Закрыть, как зеркала,
В дому, куда недавно смерть вошла.
Но жизнь в блокадном студеном городе продолжалась. И вот рядом бытовая зарисовка, не лишенная горького юмора:
А тут еще какой–то испоганил
Всю прорубь керосиновым ведром.
И все, стуча от холода зубами,
Владельца поминают недобром:
Чтоб дом его сгорел, чтоб он ослеп,
Чтоб потерял он карточки на хлеб.
В концовке же «Пулковского меридиана» слышится грозный гул меди, как и в замечательной поэме–балладе «Киров с нами» Николая Тихонова.
Преследуем единственную цель мы,
Все помыслы и чувства об одном:
Разить врага прямым, косоприцельным,
И лобовым и фланговым огнем,
Чтобы очаг отчаянья и зла —
Проклятье гитлеризма – сжечь дотла.
Поэма «Пулковский меридиан» и ленинградские дневники «Почти три года» как бы дополняют друг друга в творчестве Веры Инбер. И в стихах и в прозе она демонстрирует мастерское владение художественной деталью. Но деталь нигде не превращается у нее в самоцель. Лучше всего она сама сказала об этом в «Пулковском меридиане»:
(В системе фильтров есть такое сито —
Прозрачная стальная кисея,
Мельчайшее из всех. Вот так и я
Стараюсь удержать песчинки быта,
Чтобы в текучей памяти людской
Они осели, как песок морской.)
Поэтесса везде соблюдает чувство меры. В одном из писем мне она писала: «…Вы по–прежнему сильны в деталях. У Вас есть чувство точности… Никакого бытовизма. Бойтесь натурализма. Даже грубость в поэзии (и вообще в литературе) не надо передавать так, как в жизни. Об этом еще Горький писал…»
Понимаете: «никакого бытовизма!» И это пишет мастер бытовой детали. Да, в «Пулковском меридиане» нигде нет детали ради детали, все они одухотворены большой мыслью и чувством.
Через много лет, будучи членом редколлегии журнала «Знамя», Вера Инбер вместе с редактором Вадимом Кожевниковым и его заместителем Александром Макаровым помогла мне в работе над поэмой «Крутогорье» и «Балладой о наследнике». Очевидно, помогала она и не только мне. Ее творческий путь поучителен для молодых поэтов, которые иной раз долго блуждают в трех соснах литературщины, не имея мужества пробиться к большой жизни и большой простоте.