355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Успенский » На большом пути. Повесть о Клименте Ворошилове » Текст книги (страница 9)
На большом пути. Повесть о Клименте Ворошилове
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:14

Текст книги "На большом пути. Повесть о Клименте Ворошилове"


Автор книги: Владимир Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

8

Великолепного коня захватили под Меловаткой. У вороного кабардинца с мускулистой шеей, с горбоносым профилем шерсть была черной как смоль, отливала синеватым блеском. Ноги сухие, точеные, очень сильные. Башибузенко целый вечер рассказывал Леонову, какие отличные лошади эти самые кабардинцы. Привычны к горам, переносят и жару, и холод, долго терпят без еды и питья. И рысят хорошо, и в галопе легки. А уж до чего умны, до чего надежны! Оставь без привязи – никуда не уйдет. Только покличь – и на месте.

Роман, заинтересовавшись, начал приглядываться к коню. Вероятно, у кабардинца долгое время был один хозяин, к которому он очень привык, скучал теперь без него. В больших, выразительных глазах – живая тоска. Он спокойно держался среди других запасных, заводных, коней, послушно шел за коноводом, но ездить на себе не позволял никому. А желающих было много. И Сичкарь, и Калмыков, и другие отменные всадники хотели покрасоваться на вороном, да не получалось. Кабардинец не ярился, не впадал в бешенство, стараясь сбросить человека, он сопротивлялся пассивно, умно, с непримиримым упорством.

Поднимет боец седло, чтобы аккуратно опустить его на спину коня, а тот в самый последний момент отступает в сторону. И так раза три, четыре. А ведь у седла с походным вьюком вес немалый, почти два пуда. Наконец седло на спине. Надо подтянуть подпругу. Кабардинец при этом слегка надувал живот, и когда боец ставил ногу в стремя и пытался лихо вскочить на коня, тот выпускал воздух, подпруга ослабевала, седло съезжало набок. Сам Башибузенко попался на такую уловку, больно ушиб колено, стегнул коня плетью, обозвал стервецом и больше к нему не подходил.

Самым упорным оказался Кирьян Сичкарь, считавшийся в эскадроне лучшим наездником. Он реку переплывал, стоя босиком на спине лошади, спрыгивал на том берегу в совершенно сухом обмундировании. Сколько диких коней обломал, приучил под седло, а упрямство кабардинца никак не мог перебороть. Вороной, правда, выделял его из числа других, позволял седлать, не чиня мелких козней. Часок-другой спокойно держал всадника, выполняя его команды. А как почувствует, что Сичкарь ослабил внимание, отвлекся, тут и выкидывал очередное коленце. То вскинется на дыбы, то на всем скаку остановится как вкопанный да еще задом накинет: Сичкарь чуть шею не сломал, вылетев из седла.

С легкой руки Башибузенко укрепилась за кабардинцем кличка Стервец. Держали его в эскадроне только для потехи, чтобы любители риска могли погарцевать, показать свое мастерство. А взять его себе никто не решался. Как идти в бой на этом коварном чужаке, он подвести может в опасную минуту. Не доверяли ему.

Леснов помаленьку прикармливал Стервеца овсом. Тот сперва отказывался, отворачивался, теснил Романа крупом. Однако постепенно привык. Особенно охотно брал соленую хлебную корку. Нравилась ему соль, даже руку вылизывал. А однажды днем, когда никого, кроме них, не было в сарае, совсем по-собачьи лизнул вдруг щеку Леонова шершавым горячим языком.

– Ну, спасибо, – растроганно сказал Роман. – Будем дружить с тобой.

За обедом он словно бы просто так, между делом, обратился к командиру эскадрона.

– Надо мне Мерефу менять.

– Чем не угодила?..

– Медлительная кобылка. Я с ней вечно в хвосто тащусь.

– Это верно. Пора, комиссар, настоящим конем обзаводиться.

– Стервеца возьму, если не против.

– Га? – Микола от удивления ложку не донес до рта. – Стервеца?! Да он из тебя в один секунд желтую мамалыгу сделает. Видел, каких чжигитов под копыта швырял?

– Да ведь джигиты к нему с нагайкой, со шпорами приступали, сломать хотели.

– А ты как приступишь?

– Гордость в нем чувствую и верность, нравится он мне. Попробую просто так, по-человечески.

– Ну, спробуй! – удивление Миколы переросло в восхищение. – Ну, валяй, скубент! Утри нос моим степнякам! – он так азартно двинул кулаком по столу, что подпрыгнула и на разные голоса зазвенела посуда.

Глава пятая

1

– Места эти, Семен Михайлович, очень даже необыкновенные и приметные, – карие глаза Ворошилова сияли, он был весел, доволен, как человек, получивший долгожданный подарок. – На юг до самого Черного моря, сам знаешь, ровная степь без всякого леса, каждое дерево заметно. А здесь, в долине Донца, лес настоящий, большой. Особенно летом красиво. Меловые кручи, зеленые листья, синее небо.

Буденный слушал, недоумевая: что это вдруг Клим Ефремович про небо да про деревья?.. В бронепоезде холодно, изморозь на металле, вокруг простираются мертвенно-голые заснеженные ноля, а член Реввоенсовета наворачивает насчет зелени и теплых дней. С увлечением рассказывает, как песню поет.

Правильно, леса по Северному Донцу богатые, есть где задержаться взгляду после степного однообразия, только из-за чего горячиться-то?

– Непролазные буераки тут с мелколесьем, с кустарником, – продолжал Ворошилов. – Разъезд недаром Волчеяровкой называется. Со всей большой округи волки сюда собирались. В степи открыто, а здесь укромно и вода близко. Плодились.

Семен Михайлович кивал, глядя, куда показывает Ворошилов. Из вежливости. Волчьи буераки не интересовали сейчас Буденного. Оценивал: больно уж местность удобная была белогвардейцам для обороны. Железная дорога огибает большой населенный пункт. Дома внизу, обзор широкий. Артиллерию мог бы здесь неприятель поставить. И лупцуй на большое расстояние без помех... Все преимущества имел враг, а не удержался на рубеже реки, даже серьезного сопротивления не оказал. Красные конники форсировали Донец с ходу, неожиданно, на плечах казаков, бежавших от Меловатки...

Между тем бронепоезд плавно замедлил ход и остановился возле невысокого косогора.

– Что там еще? – нахмурился Буденный.

– Это я предупредил машиниста, – сказал Климент Ефремович. – Сойдем ненадолго.

– В чистом поле?

– Разомнемся, пока ногами двигать не разучились. То на колесах, то верхом, а ноги для чего?! – посмеивался Ворошилов; и не понять было: вроде шутит, а голос серьезный.

– Ладно, только побыстрее, – кивнул Семен Михайлович, удивляясь такому чудачеству.

По обдутому косогору, по зализанному ветром твердому насту поднялись к будке обходчика, стоявшей почти вровень с попыхивающей трубой паровоза. Домик был маленький, аккуратный, похожий на украинскую мазанку, только крыша казенная, как на всех железнодорожных постройках, с двумя крутыми скатами. Вблизи заметны были следы запустения. Заборчик уцелел лишь с одной стороны, сарай покосился. Стена была закопчена, изрыта мелкими ямками: наверно, стегануло по ней шрапнелью.

– Без мужского догляда, – произнес Климент Ефремович. – Словно и не живет никто.

– Отпечатки сапог. Не нонешние, правда, – показал Семен Михайлович.

Ворошилов задержался у двери, словно колеблясь, переступать ли порог? Взялся за ручку.

– Давно я здесь не бывал, а все тянет.

– На Донец, что ли? – Буденный, подкручивая колесико бинокля, осматривал окрестности. А Климент Ефремович будто и не слышал его, продолжал свое:

– Сколько тут босыми ногами избегано. На речке барахтался с ребятишками. Самое светлое... Думал, уж и не попаду, а вот довелось!

– Что? – не понял Буденный, занятый своим делом.

– Родился я здесь, Семен Михайлович.

– Вот те на! – выпавший из рук бинокль закачался на ремешке. – Прямо, значит, вот в этой хате?

– В этой самой будке, – подтвердил Ворошилов. – Появился на свет белый четвертого февраля тысяча восемьсот восемьдесят первого года, если по новому стилю. Мать говорила потом, что день холодный был, с утра снежок шел. Как и сегодня...

– Ну и ну! – все еще удивлялся Буденный. – А я в толк не возьму, какой-то ты нынче странный... Достиг, значит, своего места... Ты, это самое, побудь здесь, а я схожу, узнаю, как там...

Пошел к поезду, забыв даже придерживать тяжелую шашку. Ножны ее чертили зигзаги на плотном снегу. Климента Ефремовича тронула взволнованность и деликатность Буденного, который вроде бы почувствовал: захотелось человеку побыть одному.

С утра-то Климент Ефремович думал: некогда сейчас рассусоливать, предаваться воспоминаниям. Поглядит, пела ли будка, и назад. А как увидел старый домишко, а ж горло перехватило. И совсем не нужно, чтобы кто-нибудь стоял рядом.

Осторожно, с некоторой даже робостью, приоткрыл скрипучую дверь, напряженно пытаясь представить себе, что было там, за ней, в давние годы, однако ничего не нашлось в его памяти. Мал был в ту пору... Вспоминаются меловые кручи в зеленой окантовке лесов, темные, таинственные омуты, манящие прохладой, до дна пронизанные солнцем сверкающие перекаты... А сторожка не вызывает никаких картин, никаких воспоминаний. Совсем еще ребенком уехал отсюда.

Климент Ефремович переступил порог и оказался в комнате, разделенной на две неравные части большой печью. Самодельный стол из обструганных досок, крашеные стулья, лавка возле стены, железная кровать, полка с посудой... Такое впечатление, будто хозяева вышли на некоторое время, надеясь скоро вернуться. Даже чугунок в печке около сдвинутой заслонки. Но сама печь давно не топлена, в доме такой же холод, как и на улице. Может, люди в спешке бросили все, убегая от боя, может, погибли – кто знает...

Нахлынула вдруг усталость. Ворошилов опустился на табурет в красном углу под запыленной иконой. Расстегнул ворот бекеши. В нем нарастало разочарование. Давно стремился к родному дому, ждал встречи с ним, волновался, и вот – никакой радости. Запустение. Ветер завывает в трубе. Лучше все же было не отпускать Семена Михайловича, он заполнил бы эту холодную, щемящую тишину громким голосом, звоном шпор, запахом крепкого табака.

Взгляд еще раз скользнул по стенам, по нехитрому убранству комнаты, задержался на окне, скупо пропускавшем тусклый свет пасмурного дня. Что-то почудилось Клименту Ефремовичу, припомнилось что-то неясное, расплывчатое, потянуло к себе, охватывая и разрастаясь. Исчезло все, кроме белого поля в перекрестье рамы да веток старого дерева за окном. Какой знакомый развилок! Неужели то самое дерево, которое было в детстве?! А что! Деревья ведь долговечные, выросло и стоит... Или это сам он превратился вдруг в прежнего Климку-мальчишку, и еще не было ничего, кроме детства, все еще впереди?

Иллюзия была настолько сильной и настолько приятной, что он боялся отвести взгляд от окна, чтобы не разрушить странного ощущения легкости, беззаботности, чистоты. Звучали в ушах давно забытые голоса... Совсем отчётливо услышал он недовольный, раздраженный голос отца, заставивший втянуть голову в плечи, и успокаивающий, добрый, немного заискивающий голос матери. Казалось, обернись сейчас – и увидишь ее округлое лицо с красивыми продолговатыми глазами под густыми бровями, взметнувшимися, как два черных крыла. Мать почти никогда не бранила детей, не ссорилась с мужем, редко жаловалась на заботы и горести, зато все переживания сразу отражались в ее глазах: они бывали то строгими, то ласковыми, то озорными, то веселыми, но чаще всего озабоченными.

А вот выражение отцовских глаз Климу представить трудно. Прищуренные, настороженные – Клим не любил смотреть в них. Да и когда смотреть-то, отец редко бывал дома. Пожалуй, одно лишь яркое воспоминание связано с ним: вернулся Ефрем Андреевич откуда-то издалека, лицо заросло бородищей, а на ней сосульки. Недоволен, замерз, маленький рот (как теперь у Клима) – уголками вниз. Уши красные, оттопыренные. Несло от него таким холодом, что дети сразу забрались на печку, тянули шеи из-под сатиновой занавески. А мать причитала, всплескивая руками: «Горе ты наше горькое, опять не прижился, опять не ко двору, снова мыкаться нам незнамо где! Не бегал бы ты с места на место, не злил бы начальство, работал бы, как все работают... Руки и ноги есть, они и накормят!» – «А голова на что, а карактер?!» – возражал Ефрем Андреевич. «С голоду мы поумираем от твоего карактеру, остепенился бы ты!»

В те далекие годы Клим не очень-то задумывался над странностями отца и над тем, почему их семья часто меняет жительство, постоянно испытывает нужду. Когда приятели-ребятишки начинали хвастать своими отцами, говорил с гордостью: «А мой знаете каким солдатом был? Сам генерал ему сказал: во какой отчаянный ты, Ворошилов!»

Ребятишки почтительно умолкали. Отчаянный солдат, да еще похваленный генералом, – это очень даже ценилось.

Особенно часто и с особой охотой рассказывал, бывало, Ефрем Андреевич о сражениях с турками в семьдесят седьмом и семьдесят восьмом годах. Со временем рассказы эти становились все ярче, все красочней. Но лишь став взрослым, понял Клим, что та самая служба, подробности которой, подвыпив, часами излагал Ефрем Андреевич, как раз и нанесла отцу самую горькую, самую непоправимую обиду. Вернее, не воинская служба, а связанная с нею несправедливость. Был он шестым сыном в большой крестьянской семье, с детства приобщился к сельской работе, а потрудиться в полную силу на земле ему так и не довелось. По каким-то неясным для Клима соображениям отправили Ефрема Андреевича в армию не в свой срок, а вместо старшего брата.

Долго тянул солдатскую лямку, считая годы и месяцы, остававшиеся до возвращения домой. А вернулся – и новая обида похлестче прежней. Пока служил, братья разделили всю землю, не оставив ему даже маленького клочка. Ни кола ни двора – живи как знаешь. Вот и ушел он, обозленный, куда глаза глядят, кормился случайными заработками. О братьях не вспоминал почти никогда. А если и вспоминал, то без добрых слов.

Много невзгод перенес Ефрем Андреевич, прежде чем сложился и закостенел его трудный «карактер», доставивший потом большие неприятности всей семье. Своенравный, упрямый, отец болезненно воспринимал малейшую несправедливость, даже случайную. Запальчиво возражал против каждого замечания. А если ругнут его, пускай хоть за дело, сразу бросался в драку. Поэтому не уживался он ни в помещичьих имениях, ни на шахтах.

Скитался с семьей по баракам да по землянкам. Малость подольше пробыл на железной дороге обходчиком: должность самостоятельная, независимая, вдали от станции. Но и будку обходчика со временем тоже пришлось покинуть, и здесь показал начальству свой нрав.

Подолгу искал отец работы, отправляясь иной раз в далекие края, а детей кормила, одевала, обихаживала мать – Мария Васильевна. Была она моложе мужа на тринадцать лет, имела не только добрый, покладистый нрав, но и хорошее здоровье, крестьянскую сноровку в любом труде. Нанималась к людям стирать, готовить, убирать, воду таскать. Лишь бы накормить детишек ржаными галушками – о пшеничных только мечталось. Отдала семье свою силушку, свою красоту. Худо-бедно, а почти всех подняла на ноги...

Лет семь было Климу, когда кончилось его детство. Ворошиловы перебрались на жительство в богатое имение помещика Алчевского, неподалеку от станции Юрьевка. Отец нанялся пасти скот, Марию Васильевну взяли кухаркой. С едой тут не бедствовали, а вот на одежду и обувь денег недоставало. Пришлось Климу вместе с другим подростком стеречь шкодливых телят. Интересно было пощелкать, как взрослый, настоящим длинным кнутом, но в первый день Клим настолько умаялся, что еле-еле приплелся вечером в хату.

Постепенно, недели за две, привык к работе. Ни в чем не отставал от напарника. Не сетовал на палящий полуденный зной, на холодные утренние росы, на затяжной дождь. Чувствовал себя нужным человеком. Нравился ему степной простор: куда-то звал, манил свободный тугой ветер, наполненный ароматом цветущих трав. Особенно хорошо в спокойные минуты посидеть у костерка, поговорить с товарищем, который горазд был на выдумки. Вот погнать бы, дескать, стадо навстречу солнцу все дальше и дальше, за широкую реку, за дремучий лес. Там, сказывают, лежат земли нехоженые, безлюдные. Поселиться в том краю, жить вольно, без хозяина, без приказчика, без родителей, самим по себе.

Однажды под осень выдумщик-напарник раздобыл пачку махорки. Бросил ее у костра на обрывок газеты, произнес важно:

– Закурим, что ли?

И усмехнулся в лицо Клима: слабо, мол!

Самолюбие не позволило отказаться. И интересно было, что за штука такая – курение, почему взрослым так нравится?! А хитрость, поди, невелика, раз все мужики да парни умеют.

Дым оказался едким, противным, раздирал горло. Клим едва докурил самокрутку, вздохнул с облегчением. А старший решил перещеголять младшего, хоть и самому было не шибко приятно.

– Я еще, – сказал он.

– Подумаешь, и мне насыпай.

Накурились оба до отравления, до обморока. Валялись без сил, сознание едва теплилось. Хорошо хоть телята не успели разбрестись. Взрослые пастухи заметили непорядок, подошли, а пострелята – как мертвые.

С того раза появилось у Клима отвращение к табаку, к табачной вони. Никогда больше не поганил рот этой гадостью и других отговаривал: для чего, товарищи дорогие, здоровье свое гробить? И не только свое, но и тех, кто вокруг вас...

В имении Алчевского отец тоже не задержался долго. Однажды задремал Ефрем Андреевич, проглядел, как коровы добрались до пшеницы. За это вычли у него половину заработка. Тут и высказал Ворошилов-старший приказчику и хозяину все, что думал о них, кровопийцах и душегубах. Плюнул, швырнул на землю шапку, растоптал ее и ушел восвояси.

Потянулись особенно трудные недели и месяцы. Отец мыкался где-то по соседним уездам. Старшая сестра, помогавшая семье вышла замуж за машиниста подвесной канатной дороги и отправилась с ним на Голубовский рудник. А мать перебивалась с тремя детьми. Жалко ей было отпускать от себя Клима, да что же делать. Отвезла его к новой родне – на Голубовском требовались дешевые рабочие руки.

Десяти лет не исполнилось Климу, когда муж сестры Иван Иванович Щербина привел его на шахту, подтолкнул к мастеру: «Вот тебе новенький!» Оглядев худенького мальчишку с большими удивленными глазами на смуглом лице, мастер хмыкнул скептически: «Такой наработает...» Однако велел идти на склад, где Климу выдали громоздкий ящик. Как и другие ребята, Клим должен был выбирать примеси из угля, поднятого на-гора. Ползая по грудам угля, наполнишь ящик и волоки его на крутой холм пустой породы. Особенно это трудно в сырую погоду, ноги скользят по мокрому углю, по камням, того и гляди, сорвешься, покатишься вниз вместе с ящиком. Покалечиться можно.

Клим, правда, ни разу не сорвался, но к концу смены выматывался так, что руками шевельнуть не было сил. Трудились-то с шести утра до шести вечера с двумя небольшими перерывами на еду. Как уж он дотягивал последние ящики до вершины – сам диву давался. Но если не дотянешь, рассыплешь на склоне отвала, себе хуже. Не зачтут, не заплатят. А Клим и так зарабатывал первое время восемь копеек в день, иногда десять.

Возвратившись домой, наскоро смывал угольную пыль и валился спать. Так сутки за сутками. Красивой сказкой казалась теперь пастушья жизнь в привольной степи.

Ребята-колчеданщики тупели от безвыходной нескончаемой монотонности. Грязные камни, тяжелый ящик, груда пустой породы. И опять камни, опять опостылевший ящик... Кто послабей – не выдерживал, заболевал, исчезал бесследно. Кто постарше и повыносливей, искал облегчения в бессмысленной ругани, в драках, привыкал к куреву, к водке.

Для Клима, впервые попавшего на предприятие, все тут было новым, возбуждало любопытство, желание узнать и понять, что к чему. Долго стоял он перед запыленной электрической лампочкой, излучавшей удивительный свет. Ни керосина, ни фитиля, а она горит. Как это так? У кого бы спросить? К господину технику не подступишься, а к господину инженеру тем более. Он и появляется-то раз в неделю. А электрик сам не шибко разбирается. Сказал: «Ток идет. Сунешь палец – ударит». Что за ток, почему и куда он идет, не объяснил.

Или вот машина, с помощью которой подают уголь из шахты. Она как живое существо. Черная, лоснящаяся. Стучит, гудит, тяжело вздыхает от напряжения, теплом обдает. Сколько в ней разных железок, все движутся, трутся друг о друга, но не скрипят...

«Вы дегтем смазываете?» – спросил Клим машиниста. Тот засмеялся: «Деготь только для телеги годится, а здесь металл, техника». Сунул мальчишке масленку в руку, показал, куда капать.

Как ни уставал Клим со своим ящиком, после смены все чаще задерживался возле машины, выполнял поручения машиниста: и ржавчину очищал, и грязь, и даже за квасом бегал. Однажды по дороге домой машинист спросил: «Тянет тебя к нашему делу?» – «Очень». – «Поговорю в конторе, может, масленщиком возьмут...»

Обрадовался Клим такому обещанию, с удвоенным желанием стал помогать машинисту, ловил каждое его слово. Вскоре освоил нехитрые обязанности лучше другого колчеданщика, тоже крутившегося возле машины в надежде на место масленщика. Этот парень был постарше и посильней Ворошилова. Он возненавидел Клима с первого дня: видел, что машинист больше благоволит старательному новичку.

В работе не мог выделиться соперник – решил взять другим. Подговорил своих дружков. Они обвинили Ворошилова в том. что он якобы украл у товарища узелок с завтраком, и устроили самосуд. Лупили Клима по животу, по лицу, по голове. Когда упал, пинали каблуками. Продолжали топтать даже после того, как он потерял сознание.

Избили Клима страшно, зверски. Лишь через несколько суток очнулся он в рудничной больнице – выплыл из черного омута. И боль выплыла вместе с ним. Все тело в синяках. Долго не мог вздохнуть полной грудью. Но особенно мучили головные боли. Во время приступов Клим едва сдерживал крик.

Прошло два месяца, прежде чем наступило улучшение, но стоило сделать резкое движение или поволноваться – сразу накатывала изнутри горячая волна, ломало виски, затылок.

Фельдшер сказал Марии Васильевне, что это может остаться надолго, даже на всю жизнь.

В следующую осень впервые услышал Клим звонок на урок и вошел в класс. Сорок человек разного возраста сели за парты. Были тут и маленькие ребятишки, и верзилы с пробивавшимися усиками. Учитель разделил всех на две группы: не по возрасту, а по грамотности. В первую вошли те, кто умел читать и писать. Ворошилов оказался во второй – он не знал еще ни одной буквы.

В школе Клим встретил человека, который многое предопределил в его дальнейшей судьбе.

Преподаватель Семен Мартынович Рыжков был натурой незаурядной, выделялся образованностью, пытливым умом, крепким характером. Энергии, силы воли ему не занимать. Ученики почувствовали это сразу: дисциплина установилась с первого же урока. Авторитет учителя особенно вырос, когда мальчишки узнали: Рыжков бывший моряк, побывал в далеких странах. Рассказывал он так интересно, что ученики после звонка не хотели покидать класс.

При всем том Семен Мартынович никому не давал спуску, требовал прочных знаний, хорошего поведения и опрятности. «Не по богатству людей цените, а по их отношению к другим людям, по их работе». Эти слова были очень понятны Климу – разве не то же самое часто повторяла ему мама?!

Учитель обратил на Клима особое внимание. Потом, через несколько лет, при встрече в Луганске, Рыжков рассказывал Климу: «Ты своей смышленостью выделялся, этакой наивной прямотой, независимостью характера. А еще – правдивостью. Никогда не запирался в проказах, не перелагал вину на товарищей, не подхалимствовал. Ну и учился, конечно, с рвением, схватывал все на лету. Тогда я и понял, что ты юноша с будущим, тогда и начал говорить ребятам: «Учитесь, как Ворошилов. Читайте столько, сколько читает Ворошилов...»

Это правда: читал он много. Дорвался до книг, как изголодавшийся человек до еды. Приносил домой Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Крылова. Сидел до тех пор, пока мама гасила лампу.

А еще Клим пел тогда с большим удовольствием. Сначала в школьном хоре, который создал Рыжков, а потом в церковном, куда были отобраны лучшие голоса. Регент сам был хорошим певцом и одаренным музыкантом, играл на скрипке, фисгармонии и флейте, очень заботился о своих подопечных, старался развить у ребят слух, правильно поставить голос. Хор у него был такой, что ценители со всей округи приезжали насладиться. А молодые певцы получали прекрасную выучку, обогащались духовно.

Наступила весна 1895 года. Для семьи Ворошиловых она была особенно трудной. Кончилась картошка, иссякли все припасы. Надвинулся голод. Пришлось Климу снова отправляться на заработки. С грустью проводил Семен Мартынович своего лучшего ученика: «Не забывай про учебу, Клим. Заниматься можно и самостоятельно. Читай книги, приходи к нам. Я и домашние мои всегда рады тебя видеть».

Много раз потом бывал Ворошилов у Рыжковых. Забегал поговорить, взять книгу, узнать, что нового в мире... Пройдут годы, но их взаимное уважение, взаимная привязанность сохранятся на всю жизнь.

В ту трудную голодную весну Клим получил из рук любимого учителя свидетельство об окончании школы и похвальный лист. На этом систематическое образование было закончено. Все остальное зависело от него самого.

Рядом с Васильевной, на землях помещика Алчевского, где совсем вроде бы недавно семилетний Клим пас телят со своим напарником, развернулось строительство; росли цехи, доменные и мартеновские печи большого завода, который сооружало Донецко-Юрьевское металлургическое общество (ДЮМО). Людей требовалось много. Грамотного юношу охотно взяли рассыльным в контору. А оценив его старательность и порядочность, поручили возить корреспонденцию в почтовую контору, отправлять и получать денежные переводы, посылки. Не каждому доверяют такое. Ответственность большая, но работа однообразная. Климу это быстро наскучило.

Тянуло в цехи, где выплавляли чугун и варили сталь. Там и специальность серьезную можно приобрести, и заработок больше. Знакомые рабочие помогли ему, Клим поступил помощником машиниста на водокачку... Когда это было-то? Давно, два десятилетия назад. Много специальностей сменил потом Ворошилов на предприятиях Донбасса по своей и не по своей воле. Но первый серьезный шаг сделал именно тогда: почувствовал себя настоящим пролетарием.

От паровых насосов водокачки перешел слесарем в электроцех. Сколько оказалось там новой, еще невиданной техники! Клима интересовало устройство динамо-машин, электромоторов, всевозможных приборов и вообще все, что связано было с электричеством. Самостоятельно занялся теорией, читал книги о Вольте, Фарадее, Эдисоне, Ладыгине, Яблочкове. Охотно помогал монтерам. Вместе с инженером проверял и ремонтировал оборудование. Был, как говорится, на подхвате; подать, принести, почистить, но при этом успевал вникнуть в суть, разобраться в сложном устройстве.

И снова добросовестность его, стремление к знаниям были замечены и оценены по достоинствам. Ворошилова перевели из электромеханического цеха в чугунолитейный, и не кем-нибудь, а машинистом электрического крана. Обычно на эту должность подолгу готовили лучших рабочих солидного возраста, месяцами держали в помощниках крановщика, пока не освоит человек весь процесс досконально. А Клим – совсем еще юноша. Даже товарищи по цеху сомневались: хватит ли у парня ума, терпения, ловкости, чтобы быстро и безошибочно направлять струю жидкого чугуна в литники заформованных опок? И физически тяжело на кране, и точность нужна отменная. Однако у Ворошилова и эта работа пошла хорошо. Приглядывался к опытным крановщикам. Расспрашивал. Старался. Наступил срок, и его расспрашивать стали. Как это, парень, у тебя получается: ни одной аварии, нн одной поломки, никаких простоев, металл разливаешь тютелька в тютельку. Может, секрет какой знаешь?

«Технику берегу, ухаживаю за ней, как за красной девкой! Вот и вся тайна!» – смеялся Клим.

Не только про кран, про разливку чугуна толковали рабочие с грамотным самостоятельным парнем. Про жизнь разговоры вели, про политику. Искали люди справедливость. Но где ее найдешь, куда идти, чего добиваться? И чувствовали товарищи: Клим хоть и молод, а мысли у него необычные, волнующие и очень даже привлекательные. Дело в том, что, в отличие от многих других рабочих, Ворошилов к этому времени уже познакомился с великим марксистским учением. А практически вступить на путь революционной борьбы помог ему рабочий-литейщик Иван Алексеевич Галушка. Он столовался у матери Ворошилова, виделись они часто и сразу сдружились. «Рыбак рыбака видит издалека», – посмеивался Иван Алексеевич.

На завод Галушка приехал, освободившись из ростовской тюрьмы. Привез запрещенные книжки. Молодому крановщику дал почитать «Манифест Коммунистической партии», из которого Клим понял главное: сила рабочих в их организованности, в их единении. Рано или поздно, рабочий класс совершит революцию, свергнет буржуазию, лишит капиталистов всех орудий и средств производства, возьмет их в свои руки.

Особенно врезались в память слова: первый шаг в рабочей революции – превращение пролетариата в господствующий класс...

Иван Алексеевич Галушка не уставал повторять своему молодому другу: в одиночку, вдвоем, втроем мы ничего не добьемся. Победа придет, если против угнетателей поднимется масса трудящихся. А для этого каждый из нас, где бы он ни находился, обязан объединять вокруг себя надежных товарищей, изучать вместе с ними марксизм, готовиться к предстоящей борьбе, к сознательной борьбе.

От Ивана Алексеевича получил Клим и первый практический урок подпольной революционной работы. В 1898 году они вместе создали на заводе кружок для чтения социал-демократической литературы, для политической агитации среди рабочих. Сперва руководил кружком Галушка, а после его отъезда обязанность эта легла на плечи Ворошилова. Хоть и молод был, а в политике разбирался лучше других, мог ответить почти иа любой вопрос, когда обращались к нему. Немалым авторитетом пользовался Клим, поддержали его рабочие в критическую минуту.

А случилось вот что. Место машиниста-крановщика в специальной кабине, под самой крышей цеха. Там скапливались газы, испарения, поднимавшиеся из формовок при разливе чугуна. Клим мучился от духоты. И постоянно боялся: вдруг начнется приступ головной боли, он потеряет сознание, и тогда случится непоправимое – опрокинется ковш с расплавленным чугуном. Ворошилов условился с другими машинистами и высказал претензии начальнику цеха: нужна вентиляция.

Начальник цеха отмахнулся, много захотел парень... Сегодня ему вентиляцию давай, а завтра чего потребует?!

Убедившись, что по-хорошему не получается, Клим самовольно покинул кран, спустился вниз. Работа в цехе сразу прекратилась. Появился разгневанный начальник.

– Почему кран стоит?

– Сами полезайте туда, – сказал Ворошилов. – Поймете, как сладко дышать отравленным воздухом!

– Не хочешь, других позовем!

– Можете звать, но и они то же самое вам заявят. Начальник цеха обратился к формовщикам и литейщикам, которые стояли вокруг:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю