Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Владимир Дудинцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
– Мы, взрывники, – передовой отряд, – сказал он между прочим. – Мы – артиллерия, с нас начинается бой. Взрывники идут впереди. Бригада маленькая, а открывает фронт для целого участка. Мы должны молниеносно и чисто сделать свое дело, разворотить к лешему все скалы и убраться на новые позиции. И, дай бог, не сглазить, начали мы неплохо. Сейчас Клава и Павлик нам расскажут: простая штука, никакой хитрости нет, а мы через это дело будем вдвое сильнее. Давай, Клава, выходи на трибуну.
Клава перевернула фанерный лист, взяла мел. Она нарисовала у самого края крестик, похожий на человечка, – «это Залетов», и хитро посмотрела на Павла. Потом провела от «Залетова» прямую линию и на другом конце ее поставила еще один крестик – «это я». А посредине расставила двенадцать кружков – «это заряды».
– Вот так мы работали до вчерашнего дня, – сказала она. – Я сторожу, чтобы никто не подошел, а Павлик идет ко мне и поджигает шнуры. Теперь посмотрим, что он придумал.
Она провела под первой линией вторую – через всю фанеру, перечеркнула ее посредине и отложила вправо и влево по двенадцати кружков.
– Теперь у нас две серии, – пояснила она, упираясь мелом в доску и обводя внимательным взглядом всю бригаду. – Понятно?
– Давай, давай дальше, – Васька вылез из-за стола и подошел поближе.
– Во-от. Мы с Залетовым поставили с обоих концов по флажку и идем навстречу. Кладем заряды, каждый на своей серии. Вот здесь мы встретились. Здравствуй, Залетов! Все готово? Все! Ну, до свиданья, – и идем обратно, поджигаем шнуры: он у себя, а я у себя. Подожгли, разошлись, я вот здесь около флажка в укрытии стою, а он на том конце. Вот и все.
– Как взрывы считаете, скажи, – напомнил Снарский.
– У нас шнуры разной длины, – сказал Павел из-за лампы. – Сперва у Бариновой серия взрывается, а через полминутки – у меня начинает рваться.
– А эффект, эффект?
– Пожалуйста! – Клава ожила, даже как будто рассердилась. – Пожалуйста! Заняты делом не один, а двое. Это не эффект? Охраняют опять же двое, а не один. Нас было шесть в бригаде, а теперь нас двенадцать!
– Какие вопросы к лектору? – спросил председатель.
– У меня вопрос, – отозвался Мусакеев и встал.
В продолговатых черных глазах его кипела незнакомая лихорадка. – Снарский, на моем пикете есть четыре камня. И есть отметка. Стенку на два метра глубже надо взять. Я камни не трогал. Будем делать камеру – побольше заряд добавим. Стенка отлетит, камни вниз собьет. Все будет за один раз!
– Ах ты, милашка! – Прокопий Фомич не донес трубку, замер, просиял. – Ребята! Вот он где, эффект! Послушал – и у самого искра загорелась. Вот она где начинается красота!
Мусакеев все еще стоял – широкий, одетый в длинную гимнастерку, похожий на маленького толстенького военного. Гришука попробовал посадить его, но малыш даже не шевельнулся. Он смотрел на свои камни.
И тут, блеснув очками, вскочил Саша.
– Дядя Прокоп! Послушайте меня! – закричал он, и все засмеялись: еще одна искра! – Дядя Прокоп! Надо так сделать: Пашку и Клаву надо разделить! Павлик пойдет с Гришукой – ему будет показывать…
Клава, стукнув мелом, холодно посмотрела на Сашу. Губы ее дрогнули.
– А Клава еще с кем-нибудь, с Васькой пойдет! – кричал Саша, еще больше разгораясь. – Для передачи опыта! Новое дело-то!
«Эх ты, опыт, зеленая трава», – подумал Снарский.
– А вы, дядя Прокоп, берите нас с Мусакеевым! И Бородина возьмем! Чтоб сразу. Чтоб без задержки! И Форд пригодится – будет взрывчатку возить!
– Ну что ж, – Прокопий Фомич помедлил. – Ты как, Павлик, приветствуешь такую комбинацию?
И большой, суровый Павел странно зашевелился, ему стало тесно за столом. Гришука подбежал к нему, горячо зашептал прямо в лицо:
– Меня, что ли, не знаешь? Давай со мной! Он приветствует, дядя Прокоп!
– Что Клава думает? – спросил Прокопий Фомич. – Может, оставить вас с Павликом?
– Закреплять, что достигли, – добавил Васька.
И Клава вспыхнула.
– Чего мы достигли? Чего? – она резко повернулась к Ваське. – Нет, ты скажи – чего?
Гневная, сдержанная, она положила мел около фанеры и, проходя мимо Ивантеева, убрала локоть. Залетов, глядя на нее, чуть-чуть подвинулся. Снарский заметил этот сигнал. Но тут же рядом с Павлом на лавку – на Клавино место – впрыгнул Гришука.
– Павлик, мы с тобой завтра – ох, и дадим!
Клава тряхнула волосами и села около Снарского. Наступила тишина. Она медленно остывала, и когда остыла, Васька кашлянул, попробовал голос:
– Вроде и расходиться не хочется. А, дядя Прокоп?
– А чего нам расходиться?
Снарский встал и быстренько ушел к себе.
– Вечер наш, землянка наша, – сказал он, появляясь в проходе, перелистывая на ходу большую книгу в газетной обертке. Это означало, что у дяди Прокопа очень хорошее настроение.
– Чего мы тогда читали? – Он надел очки. – Про Балду читали? Ну, тогда давай про царевну и про семерых богатырей. Нас как раз семеро, богатырей-то.
Все заерзали на лавках, подсели ближе.
– Без меня не начинайте! – крикнула из прохода Настя. – Иду!
Снарский подождал, окинул всех беглым взором, дремучим, как сказочный лес, и возвестил:
– «Царь с царицею простился, в путь-дорогу снарядился…»
Начался один из тех неожиданных семейных вечеров, которыми Снарский иногда заканчивал удачный рабочий день. Взрывники притихли. Перед ними, воинственно светясь, крутя над головой пальцем, играя бровью и плечом, выступал их маленький старичок – родной, лукавый и мудрый. Дядя Прокоп и сейчас был верен себе. Одному ему ведомыми путями он перенес сказку из тридевятого царства в жарко натопленную землянку, а своих богатырей сделал ее героями.
– «Белолица, черноброва», – прочитал он, остановился, – лишь остановился, и Клава заулыбалась.
– «Нраву кроткого такого», – продолжал он смиренно, и взрывники, конечно, поняли, о чьей кротости идет речь. Они уже узнали этот кроткий нрав!
И наступил такой момент: Снарский умолк, пробежал глазами страницу, крякнул с удовольствием и поднял палец.
– «Старший молвил ей: „Девица, знаешь: всем ты нам сестрица, всех нас семеро, тебя все мы любим, за себя взять тебя мы все бы рады…“»
И, разведя руками, дядя Прокоп резонно ответил за царевну:
– «Для меня вы все равны, все удалы, все умны, всех я вас люблю сердечно, но другому я навечно отдана. Мне всех милей королевич Елисей». Вон как отбрила, – сказал Снарский. – Смотри-ка! «И согласно все опять стали жить да поживать!»
Дочитав до конца, он со вздохом закончил, глядя на последнюю страницу:
– Сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок, – хотя эти слова вовсе и не были там напечатаны.
– Клава, кто же у тебя королевич Елисей? – спросил Васька в тишине.
– Вот еще! – Клава покраснела, сердито отодвинулась. – Нужно мне!
– Нельзя и спросить! Ты не обижайся. Ты скажи нам все-таки.
Кладовщица не ответила.
– Клав!
– Дурак! Пристал… – у нее даже слезы выступили.
– Ужин, что ли, собирать? – осторожно спросила Настя.
– У богатырей о таком деле не спрашивают, – расправляя плечи, сказал Снарский.
Прошло два месяца – декабрь и январь. Склад взрывчатки опустел наполовину. Порожние ящики из-под мелинита Клава вымыла горячей водой, просушила и сложила штабелем в снежной траншее.
Каждое утро пол землянки начинал вздрагивать от частых подземных ударов. Они чередовались, – то дальше, то ближе, то сразу вместе, перекатом – по всему ущелью.
– Даже на слух заметно, что другая работа идет, – говорила Настя, провожая Прокопия Фомича. – Как ты думаешь, там слышат?
– Там? А то нет? У Прасолова сейчас форточка открыта. Он нашу музыку любит.
Снарский был доволен – положение на трассе вполне соответствовало расходу взрывчатки. На тринадцати пикетах лежали все те же гранитные глыбы, но каждая из них была теперь оплетена сетью крупных и мелких трещин. Стоило сунуть лом в одну из этих щелей – и глыба рушилась, превращалась в ворох щебня.
Прокопий Фомич все чаще рисовал на фанере простенький чертежик – линию, разбитую на двадцать пикетов. Он прикидывал, сколько месяцев осталось до конца работы, и получалось – два с небольшим.
– Вот это номер! – изумлялся он, сидя на корточках перед чертежом, почти касаясь лбом фанеры и пуская вверх дымную струйку. – В марте! Вот это задача! Что же дальше делать будем? Придется за цельную скалу приниматься…
Каждый раз, услышав эту беседу Снарского с самим собой, взрывники начинали возбужденно шептаться:
– Тимофей, ты сколько до обеда сделал?
– Сто два. А вы?
– Сто пятнадцать.
– Дядя Прокоп! Павлик с Гришукой опять дали сто пятнадцать!
– А? – Снарский оборачивается к ним.
– Честное слово! Дядя Прокоп, они сами говорят! Не веришь?
Прокопий Фомич, не отвечая, долго смотрел на ребят, качал головой. Они смущались, начинали тихонько посмеиваться, затевали возню. А дядя Прокоп, совсем присмирев, смотрел, смотрел на них, сидя на корточках, утопив палец в пепле трубки.
Один раз, не выдержав его взгляда, Гришука бросился на Ваську Ивантеева. Тот с хохотом принял его в объятия, придавил, стал мять. Вынырнув из-под его руки, Гришука посмотрел Снарскому в глаза и сказал:
– Дядя Прокоп! Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь про нас!
– Я вспомнил, – сказал Прокопий Фомич, медленно поднимаясь, и усмехнулся, – я припомнил, как вы писали свои проценты. Сто пятьдесят, сто тридцать, а хвастовства, обиды на все триста. А теперь вот двести даете – и радуетесь, когда вас перегонят. В чем дело? Может, я не понимаю.
– Это мы, чтобы скорее план кончить! – сказал Гришука.
– Пусть он сделает триста, – маленький Мусакеев спокойно подошел к Гришуке. – Пусть пятьсот. Я ему скажу спасибо.
Тут Гришука неожиданно дал ему подножку и сам же полетел на нары.
– Простой человек. Не хитрый, – сказал Мусакеев смеясь. – Работает хорошо.
Им было весело и просторно в маленькой землянке, где даже повернуться негде – вот нары, а вот уже и стол. Считая взрывы, они не замечали, как убегают дни, один за другим. А дни, между тем, стали длиннее, синева неба гуще, и все ослепительнее были переливы солнца, все теплее становилось спине под этим сияющим весь день горном. Блестящая снежная корка около землянки порозовела, и дядя Прокоп однажды остановил всех около тамбура:
– Кто скажет, что это такое?
– Это от взрывчатки, – сказал Саша.
– Нет, милые. Вы молодые, должны знать. Это простая штука – снежные бактерии ожили. Это самая настоящая весна.
А у Залетова и кладовщицы весна была особенная. Павла теперь только и видели на трассе, где они с послушным Гришукой неизменно давали по две с половиной нормы, или же за столом, перед лампой, поставленной прямо на учебник. Волосы его уже пора было подстричь. Ложился Залетов позже всех, и ночью, когда все спали, можно было услышать его сосредоточенный, суровый шепот.
Каждый вечер к нему подсаживалась Клава и, захватив локтями четверть стола, начинала выписывать в тетрадке столбики цифр. Она строгала бритвой карандаш и сдувала стружки в сторону лампы. Иногда она спрашивала:
– Сколько будет восемнадцать умножить на четырнадцать? Кто скажет? Скорей!
И, конечно, с нар отвечал Васька, и, конечно, ошибался:
– Двести сорок два!
Кладовщица давно уже перестала напевать свое «ту-ру-ру», что-то медленно горело в ней. Как-то утром, когда все одевались, чтобы идти на трассу, Клава невзначай сказала Павлу:
– Залетов, у тебя ватничек на мой рост. Давай поменяемся! Теплее будет – и тебе и мне…
И они тут же обменялись телогрейками.
– Тепло тебе? – спросила Клава.
– Небо и земля! А тебе?
Клава кивнула.
И Васька – он всегда был начеку, – Васька подошел к ней со своей телогрейкой.
– Примерь, может, и моя подойдет. Надевай, не бойся!
А когда Клава примерила громадный ватник, Васька сам надел его и пошел к нарам, поглаживая грудь и спину, оглядываясь на взрывников.
– Теперь и мне будет тепло!
Прокопий Фомич стал замечать в Ваське новую черту. По вечерам, когда взрывники, поужинав, сбивались в «кружок бритья» или «кружок моментального ремонта обуви», Ивантеев начинал вдруг пересаживаться с места на место и все оглядывался, все искал что-то.
И один раз, взяв фонарь, чтобы навестить коня, Снарский остановился у выхода и сказал:
– Ты что, Вася, шапку потерял? Вон она, висит. Пойдем-ка сена Форду принесем.
На снегу, под звездами, Васька, выдирая из стога охапку сена, обернулся к Прокопию Фомичу:
– Дядя Прокоп! Может, меня еще с кем пошлешь. Я опыту уже набрался!
Снарский смотрел в фонарь, регулируя фитиль. Он не ответил Ваське.
– Честное слово. А то она молчит, молчит. А ты знаешь, я какой. Мне поговорить надо. А то я вроде виноват в чем получаюсь. Дядя Прокоп…
– Подумаю, – сказал Прокопий Фомич.
В середине февраля поздно вечером, лежа за занавеской, он услышал в большой землянке шлепки босых ступней по полу.
– Тебе чего? – спросил Залетов. Он, как всегда, сидел за столом.
– Давай-ка отодвинь, Паша, книжечки, – это был голос Васьки – деловой, суховатый. – Давай-ка побеседуем.
Наступила тишина. Пискнуло полено в печке.
– Павлик, – сказал Ивантеев, – хочешь, мы тебе сейчас постановление объявим? Слушай: сего числа февраля четырнадцатого дня…
– Прокурор! – крикнул Тимофей под одеялом.
– Сего числа… – Васька возвысил голос.
– И до конца работ!.. – с дальнего конца нар в тон ему провыл Гришука.
– Правильно. И до конца… взрывник Залетов заступает с Клавой. А Гришука Мухин переходит в часть полковника Ивантеева.
– Ты о чем это?
– Ничего не знаю. Оглашаю постановление. Подписано всей бригадой.
– Можешь обжаловать генерал-директору взрывных работ! – сказал Саша.
Снарский засмеялся, закашлял: «Ох, господи, ну и выдумщики!»
– Слышишь? Генерал утверждает, – сказал Васька.
Прокопий Фомич поджал ноги, отдернул занавеску. Он хотел было спрыгнуть на пол. Рука Насти удержала его за плечо, и тут в слабом отсвете, отраженном стенкой прохода, он увидел голову и плечи Клавы – кладовщица неподвижно сидела на топчане.
И, поскорее задернув занавеску, подпрыгнув несколько раз с боку на бок, Снарский громко объявил:
– Правильно, Вася! Пусть попробует не подчиниться!
Нет, но что же это сделалось с ними! Дядя Прокоп кашлянул и опять повернулся.
– Проша, – шепнула Настя. – Я Павлика сразу поняла. Как она пришла к нам, как села за стол, он сразу заперся в себе. Вроде тебя. Ты тоже все молчал…
– Но ребята каковы! А? Ты думаешь, они сейчас так и заснут? Человеку восемнадцать лет – ты знаешь, что это такое?
Утром Снарский убедился в том, что постановление было принято бригадой всерьез. Взрывники затянули завтрак на целый час. Тимофей, Саша и Мусакеев похвалили лапшу и попросили добавки. А Ивантеев с Гришукой наскоро съели свои порции, сахар – за щеку, лепешку – в карман, надели телогрейки и, на ходу подхватив сумки, затопали по доскам наверх.
– Домовые! – сказал Снарский им вслед. – Саша, закрой дверь.
– Подозрительное бегство! – заметил Мусакеев.
Клава допила свой чай, поднесла ко рту платочек, потом сунула его в рукав и, ожидая приказаний, стала смотреть на дядю Прокопа спокойными ясными глазами. «Не прошибешь!» – подумал Снарский и, прищурясь, официально произнес:
– Я нахожу нужным восстановить прежний порядок. Для пользы дела.
– Непонятно, дядя Прокоп, – Мусакеев тихонько засмеялся в кружку. – Разъясните, пожалуйста.
– Тебе, Клава, придется опять работать с Залетовым. – И Прокопий Фомич с усталым видом протянул ей свой стакан. – Налей мне чайку и отправляйтесь. Чертова вода. Пей, пей ее, и никакого толку. Солей нет…
– Можно идти? – спросила Клава.
Дядя Прокоп кивнул, угрюмо прикусывая сахар.
– Ты готов, Залетов? – спросила она, снимая телогрейку с гвоздя.
– Готов, – Павел спокойно шагнул из-за стола.
– Берите крайний пикет, двухсотый, – сказал Снарский.
Повесив на плечи сумки, они молча вышли, постояли у тамбура – и бегом протопали по крыше землянки. Тимофей, Саша и Мусакеев сорвались с мест, без шапок выбежали в тамбур.
– А ну, не подглядывать! – дядя Прокоп поставил стакан.
Но и сам он не удержался – вышел к ребятам. Все трое взрывников тянулись на цыпочках к окошку.
– Наперегонки бегут! – сказал Саша.
Раздвинув ребят, Прокопий Фомич сердито приник к стеклу. Ярко горел под утренними лучами снег – весь в розовых пятнах. И вдали, ломая блестящую корку, проваливаясь по колено, бежали, барахтались и снова бежали две черные фигуры. Они спрыгнули вниз, на площадку, и тогда Прокопий Фомич выпрямился.
– Ну что? Можно так бежать, когда на тебе сумка?
– Запрещается! – Тимофей вздохнул и опять потянулся к окошку. – Убежали…
В апреле к конторе участка верхом на Форде подъехал Залетов – первый вестник с зимовки. По одному только виду лошади все поняли, что у взрывников дела идут хорошо. Форд растолстел в горах и повеселел. Залетов передал Прасолову записку Снарского и в тот же день уехал в город на экзаменационную сессию.
А Прасолов, как только прочитал эту записку, сразу же застучал кулаком в фанерную стенку – к техникам.
– Полка готова! Собирайтесь к Снарскому! Слыхали? Он еще лишний пикет прихватил!
В первых числах мая, оседлав Форда, начальник сам отправился к Снарскому. Трудно было узнать ущелье. На склонах, его, на площадках, темнели юрты, издалека похожие на копны сена, дымок курился над скалами, и несколько сот колхозников-добровольцев сталкивали под откосы мелкие камни и высыпали из тачек щебень – все, что осталось от гранитных глыб.
На поляне вокруг землянок зеленели все те же травянистые подушечки. Но сейчас была весна, и каждая из них выбросила вверх свой синий цветок на высокой ножке. Прасолов разнуздал коня и отпустил его. Форд поскакал к своей зимней конюшне.
Снарский был в складе. Вместе с Клавой они пересчитывали остаток капсюлей и укладывали их в картонную коробку. Начальник остановился в дверях и кашлянул. Дядя Прокоп поднял голову, встал. Они умолкли оба посреди склада, четыре руки соединились в крепком пожатии.
– Лев! – сказал Прасолов. – Лев!
Через час они уже шли по трассе, осматривая полку, вырубленную в граните.
– Мы тебе выделили сборный домик, – сказал Прасолов. – Будете теперь жить культурно.
– Культурно! Жить в нем кто будет? Мы – народ кочевой. Вот опять перебираемся на новое место.
Он нерешительно посмотрел на Прасолова.
– Ох, и дела были у нас!
– Какие же дела?
– Какие? – взрывник спохватился. – А сам будто не видишь. Вон какие – ударные дела!
– А кладовщица ваша новая как?
– Ты про Клаву? Ничего… – и дядя Прокоп сразу перешел к делу: – Понимаешь, Залетов что придумал! Удвоил нам рабочий день! Давай-ка нарисую тебе, чтоб понятней было. Вот это – заряды. Этот крестик – Залетов. А этот вот… ну, допустим, Снарский…
Они наклонились над теплой гранитной плитой, и камень этот через минуту стал для них широким чертежным столом. И, как всегда получалось у них при встрече, Прасолов и Снарский недолго говорили о зиме, которая осталась позади и казалась теперь совсем легкой. Прасолов изобразил на камне лето, разбил на месяцы и недели, а далекий июль подчеркнул и поставил над ним вопросительный знак.
– Вопрос тебе знакомый. Успеешь?
Дядя Прокоп взглянул на камень – не на вопросительный знак, нет, на свои два крестика, у которых были простые человеческие имена.
– Ответ тоже будет знакомый, – он улыбнулся и покачал головой. – Моя бригада другого ответа еще не давала.
1951 г.
Дуся и Тимофей
Барак путейцев стоял в долине в пяти шагах от высокой железнодорожной насыпи. Далеко внизу река, вылетев из-за слоистой скалы, разбегалась в россыпях гальки множеством белых ветвей.
В общежитии были только две женщины. Одна из них Настя – жена Снарского, пожилая, полная, неторопливая. Она была признанной хозяйкой общежития, хоть и не занимала в бараке табельной должности. Все пятеро взрывников из бригады Гришуки Мухина – бывшие ученики Снарского – были обшиты ею и накормлены за ее выскобленным добела столом. Из открытого окна Настя весь день слышала, как вздрагивает чистая горная синева, словно по небу ходит гигант. Это взрывники подавали о себе весть.
Остальных тридцать человек – десятников и рабочих путевого строительства – кормила повариха Дуся, молодая жена Тимофея Теренина, что работал машинистом экскаватора. Дусе было двадцать три года. Ходила она в белой поварской куртке, повязав голову кусочком полотна, и повязка эта лишь подчеркивала юную свежесть ее волос. Тяжко извиваясь, они стекали из-под косынки, разливались по плечам блестящими черными вензелями.
В обеденные часы ее можно было видеть в раздаточном окне кухни. Она стояла, засучив до локтей рукава, сдвинув черные брови, не глядя в зал. Немного избалованная вниманием всего общежития, Дуся смотрела на мужчин свысока. Она не замечала даже Прасолова – чубатого полного добряка, начальника участка.
Прасолов никогда не заходил обедать и вдруг зачастил, непонятно почему: шутить не шутит, на повариху не посмотрит – наоборот, повернется к ней спиной и говорит, говорит, только с рабочими, только о дороге. Но Дуся все понимала. И если Прасолов в пылу разговора случайно поворачивался к ней, он видел в раздаточном окне только равнодушную спину поварихи.
Как она ладила с Тимофеем, который лишь на год был старше ее? Никто не знал этого. Машинист переехал к ней недавно. В комнатке молодоженов всегда было тихо. Правда, Настя слышала однажды через фанерную стенку – повариха негромко отчитывала мужа за то, что он перестал ходить домой. Неделю назад Тимофей закончил разработку двенадцатой выемки и перегнал свой экскаватор к пятнадцатой. Здесь ему сказали, что экскаватор может отдохнуть – выемку готовят к взрыву на выброс. И Тимофей, вместо того, чтобы вернуться в барак, пожить с женой неделю-другую, устроился в войлочной юрте вместе со взрывниками и бурильщиками-киргизами. Остался, нашел себе у них и хлеб и дом.
Тимофей был кругом виноват. Весело, но нетвердо, скороговоркой он отвечал на спокойные вопросы жены.
– Кто же тебе рубаху стирает? – спрашивала Дуся.
– А мы без рубах. Жара! Как спустишься в скалу, на самое дно колодца, скидывай одежки. Постучишь буром часа два – какая там рубаха!
– И ты с ними стучишь?
– А и что ж? Ну и стучу. Последнюю камеру бьем!
– Снарский, между прочим, заглядывает домой.
– Дядя Прокоп – начальник. Его на участок требуют, к Прасолову. Ему можно и домой по пути забежать.
– «По пути»! Думаешь, все такие, как ты?
– А ты сама приехала бы. Приезжай! В машине покатаешься. В камеру слазим! В бадеечку тебя посадим и опустим на самое дно!
– Убери руки! Нужен ты мне…
– Да не я, ты посмотри для себя. Интересно ведь – не камеры, а залы, хоть с машиной заезжай! Скоро взрывчаткой начнем загружать. А там и мой конь пойдет в дело Слышишь, поедем!
– За сорок километров? А столовую на замок, да? Ты что же, совсем туда перебрался?
– Да что ты! Самое большое еще десять дней.
На этом закончился их разговор. У барака затормозил грузовик, и сам бригадир – любимец Снарского Гришука Мухин, крикнув «гоп!», одним махом спрыгнул из кузова на землю. Задребезжало оконное стекло под дробью его твердых пальцев.
– Эй, казак! Слезай с печи, целуй жинку, на войну пойдем!
Настя услышала за стеной поцелуй – холодное родственное прикосновение губ к щеке. И Тимофей, ни но кого не глядя, опустив курчавую голову, вышел из барака.
По вечерам, после ужина, обе женщины сидели в комнате Насти у открытого окна, вышивали занавески для столовой и вполголоса пели старинные сибирские песни. Настя, любуясь рукоделием, тоненько и безмятежно выводила верхние колена могучей таежной сказки. Дуся, присмирев, иногда тяжело вздыхая, подпевала ей в лад низким голосом. За окном далеко внизу переливался пенистый шорох реки, горы темнели и надвигались со всех сторон. Рабочие курили, сидя у двери барака прямо на теплой земле, и слушали. Чаще всего в песне говорилось о смелой любви, о безыменной девушке, которая сбежала с ним из родительского дома, и он оказался слабым, испугался трудной жизни в чужих краях, потерял веру в любовь.
Настя пела легко и улыбалась своим далеким воспоминаниям. Много лет назад, шестнадцатилетней девочкой, услышала она в горах зимой гром и убежала из дому в палатку веселого взрывника Снарского. Настя не ошиблась. Вот уже четверть века вдвоем странствуют они с одной стройки на другую, и Снарский все тот же: ищет работу потруднее и поопаснее, все так же ругается, придя с собрания, и так же засыпает на ее большой белой руке, как в гнезде, думая о штольнях и зарядах.
Один раз, прервав песню, Дуся осторожно спросила:
– Небось, страшно было, тетя Настя?
– Тут уж не до страха. Собрала узелок и ушла.
Дуся покачала головой, вздохнула. Глаза ее засияли загадочно, недоверчиво. И Настя поняла эту особенную минуту. Затянула нитку, помедлила и тихонько сказала:
– Дуняша…
Дуся так и вздрогнула.
– Вот что я хочу спросить. Ты любишь Тимофея?
Наклонив голову, повариха долго разглядывала на коленях рукоделие. Глаза ее округлились, удивленный, смешливый взгляд скатился вниз, как падучая звезда.
– Тетя Настя, разве так спрашивают? Я даже не знаю, что тебе сказать. Наверно, люблю…
– А ты ему говорила, что любишь?
– Им нельзя этого говорить, – она все так же глядела вниз.
– Чудаки! Как же вы женились?
– Уломал. – Дуся засмеялась. – Пошли и расписались. Вот и мужа нашла!
– Не знаешь ты жизнь, Дуся. Любишь – сказать надо. Он смеяться не будет. Над этим нельзя смеяться. Небось, ждешь его?
– Надоело ждать, тетя Настя.
– Ах ты, беда какая! Двадцать дней! Подумай-ка: нравился бы он тебе, если б работу бросал, к тебе бежал? Шелковый – все вокруг тебя да около тебя, а между людей – самый последний. А? Ты бы прогнала такого! Этим они нас и берут: придут домой, не едят, не пьют, а все воюют. «Шнур сырой прислали! – Настя забасила, подражая Снарскому. – Штольню не так прорубили!» Они неспроста с моим-то подружили. Мой издалека видит таких ребят.
Дуся ничего не сказала. Она глядела в одну точку перед собой, в сумерки. Должно быть, Настя показала ей живого Тимофея.
– Я и дочку учила: не ищи красавца. Бери красивого в жизни…
– Какой же он красавец? Он вон у меня какой, толстолапый! – в эту минуту Дуся, должно быть, смотрела прямо в глаза далекому Тимофею. – Лапы-то у него вон какие!
– Не связывай, не обязывай его, – строго продолжала Настя. – Работать не мешай. Береги: каким он тебе полюбился – таким пусть и остается. Если чувствуешь, что обидела его, не вздумай ждать, пока он придет просить прощения. Поменьше о себе думай. Виновата – сама подойди. Ничего тебе не сделается. A ты виновата, – добавила она, не глядя на Дусю. – Хорошо еще, парень он у тебя – золото. Не вздумай еще назло ему шутки шутить. Он тоже гордый.
Настя не глядела на нее. Зато Дуся, чуть повернув красивую голову, внимательно посмотрела на Настю и нахмурилась, свела черные брови.
Не суждено было им увидеться и через десять дней. К концу десятого дня – это было в воскресенье – Гришука осмотрел все камеры и галереи, высеченные в гранитной толще скалы, тут же, на ходу, сделал расчеты, удивленно свистнул, побежал по площадке, крикнул шоферу: «Заводи!» и уехал в контору участка. Через три часа он вернулся, привез с собой Снарского, и они уже вдвоем спустились в галерею, мерцающую крупными розовыми кристаллами.
– Бедовая ты голова, Гришука, – сказал Сиарский, становясь в бадью.
В тот же вечер, когда все собрались в юрте, расселись на кошме, вокруг черного казана, Гришука сообщил бурильщикам новость:
– Еще две камеры будем долбить. Плохо рассчитан заряд. Породу поднимет и посадит на место, а нам нужно, чтоб ее в реку вынесло. Год долбили, и вся работа может улететь в трубу.
– Зачем в трубу? – сказал хозяин юрты, старый толстый Бейшеке Тончулуков. – Две камеры еще пробьем. Скажешь – и три пробьем.
– Да, за полтора месяца, пожалуй, справимся. – Тимофей сжал губы, лег на кошме навзничь.
Понятливый Бейшеке засмеялся.
– Зачем пугаешь? На полгода раньше – так говорили? Не будем лишнее трогать. У нас есть еще двадцать два дня. По машине заскучал, – громко шепнул он Гришуке.
– Как будто ты бурил когда-нибудь с такой скоростью, – хитро заметил бригадир.
– Мы бурили – пели свою медленную песню. А теперь будем быструю песню петь. «Катюшу» будем петь. Хорошо пойдет!
Утром Бейшеке разбудил Теренина. Приблизив к нему широкое коричневое лицо с тонкими висячими волосками на вялом подбородке, он засмеялся, гикнул и ткнул Тимофея пальцем в бок.
– Пойдем, машинист! С тобой вместе хочу бурить. Люблю, когда рядом стахановец работает. Процент большой показываю.
И Тимофей остался еще на двадцать дней. А Дуся, надев нарядное платье, синее в белый горошек, распустив локоны, ждала его, весь вечер сидела с Настей у открытого окна.
На следующий день, после завтрака, когда дорожные бригады ушли по шпалам укладывать путь и барак опустел, в столовую к Дусе вошел начальник участка Прасолов и за ним два десятника-путейца. Дуся знала, что он придет. Увидев его еще в дверях, она отошла за печь, сняла косынку и снова завязала ее так, чтобы врозь торчали на затылке два белых заячьих ушка. Затем она появилась в окошке и, помедлив, подняла на Прасолова черные глаза.
Геннадия Тимофеевича на стройке любили все. Знали, что он вдовец, что одинок, что не живет в своей комнате и ночует где-нибудь на участке с рабочими. Полный, красивый, с темным чубом, свисающим на лоб, он сразу оживил столовую громом отодвинутой лавки, веселым командующим басом.
– А чисто у тебя, повариха! Ну-ка вынеси нам борща!
Дуся молча повернулась к нему спиной. Вскоре она вышла к гостям с подносом – строгая, даже как будто обозленная. Расставила перед ними тарелки, исчезла и появилась в окне. Откинулась плечом на косяк, держа двумя пальцами красный помидор, изредка поднимая на гостей глубокие черные глаза.
А Прасолов вспомнил разговор с десятниками, начатый еще на улице, вспыхнул, стал еще красивее. Голубые его глаза грозили, приказывали и смеялись. «Почему не подвезли шпал? Где костыли? Потребуйте!» – звучал его басок – и строгий и веселый.
Прасолов даже застучал пальцем по столу, и вдруг их обоих толкнуло что-то – его и Дусю. Черные глаза перехватили случайный взгляд голубых и остановили их. Начальник осекся, но тотчас же взял себя в руки.
– Гляди, какая, – сказал он соседу, поворачиваясь к Дусе. – Как в рамке.
Дуся все так же строго смотрела на него и присасывалась маленькими губами к помидору. «Думаешь, не знаю, зачем ты зачастил сюда? – говорили ее глаза. – Думаешь, не знаю, почему ты так расходился? Знаю вас всех!» Она опустила ресницы, посмотрела на помидор и, сильно поводя плечом, оттолкнулась от косяка, ушла.
– Вот где таилась погибель моя! – услышала она веселый голос Прасолова.
«Сиди и скучай», – думала она на следующее утро, надевая праздничное синее платье в белый горошек. Посмотрела в зеркальце и испугалась – на нее глянуло новое, неспокойное лицо: глаза стали больше, губы бледнее. «Пустяки какие, – подумала она. – Что ж, нельзя мне и словом перекинуться? Или все-таки снять платье?..» Тут же она взяла палочку помады и слегка накрасила губы и опять подумала со страхом: «Господи, ведь впереди еще двадцать дней…»