355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Дудинцев » Повести и рассказы » Текст книги (страница 13)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 07:30

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Владимир Дудинцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Встреча с березой

Шесть лет, проведенных в армии, и из них два года на фронте, не прошли для меня бесследно.

И не то что бы я стал нетерпимым в беседе или потерял приветливый облик москвича. Другое во мне совершилось.

Я ушел в армию восемнадцатилетним мальчишкой, и было это в тридцать девятом году, я был беспечным и некурящим, видел в жизни только яркие пятна, а проходивших мимо пожилых, сосредоточенных людей с потертыми портфелями не замечал. О своем месте в жизни я тогда еще не задумывался всерьез, должно быть, потому, что был мал, самоуверен, и не видел границ отпущенного нам времени.

Мне нравилась военная форма. Я с радостью надел ее, с восторгом замер в строю призывников. Полковая школа сделала меня немногословным и строгим сержантом. Я знал, что война будет и что враг мой готовит где-то оружие, я был готов к встрече.

Тут, кстати, можно вспомнить, как в июне сорок первого при первом налете «юнкерсов» я выскочил со своими товарищами из эшелона – в трусах и каске, и побежал спасаться по ровному полю, покрытому ромашками.

Но после этого, при лимонном свете угасающих ракет, я застрелил и штыком заколол в зигзагах окопа нескольких гитлеровцев. Потом я еще и еще попадал в такие положения. Иногда рядом со мною, раненные осколками, падали мои товарищи.

Я слишком долго – два года смотрел на мертвецов: лежал рядом с ними, хоронил их, и теперь вид мирных похорон и звуки траурного марша не вызывают во мне тоски и паники. Я уже не стараюсь думать о чем-нибудь постороннем, чтобы забыть о смерти, как это раньше бывало.

Но это тоже не все. Что-то случилось со мною на войне. В тридцать девятом году я не верил в мужские слезы, гордился собою, потому что ни одна слезинка не падала из моих возмужалых глаз.

На войне однажды зимой командир батальона капитан Фирсов вызвал меня в блиндаж и, выслав всех, бросил мне упрек, обвинил в трусости. Четыре ночи я со своим отделением где-то пропадал и не смог добыть ему живого фашиста из тех, чьи тонкие голоса поздними вечерами доносились даже сюда, в его блиндаж.

Я оправдывался. Осторожны гитлеровцы стали, четверых мы у них уже взяли на прошлой неделе, больше не сдаются живыми.

– Бояться начинаешь, сержант? – сказал комбат. – Дожить хочешь до конца войны? – он нарочно не упоминал о моих заслугах. – Дожить, значит, решил. Нет, нет, мы не доживем с тобой, если будем так воевать. Вот как надо воевать, – он посмотрел на выход, – как старшина Бадьин.

– Я, товарищ капитан! – Бадьин спустился в блиндаж.

– Тебя не звали. Иди.

И Бадьин скрылся.

– Разрешите сходить завтра, – сказал я, стоя навытяжку.

Тут комбат повернул ко мне фонарь и стал на меня внимательно смотреть, словно я только что вошел. Потом повернул фонарь светом к себе и сказал:

– Садись. – Подвинул ко мне карту. – Сегодня до рассвета полезешь на передний край и изучи мне все возможности вот тут, в квадрате.

А я в это время вытирал слезы правым и левым рукавами.

Когда мне резали в госпитале раненое бедро – глубоко и вдоль и вставляли туда резиновые трубки, глаза у меня были сухими. А через день, когда я расставался со своим другом Мишей Ноготовым, раненным двумя пулями в грудь, когда его уносили на носилках и он, уезжая от меня навсегда в далекий, какой-то специальный госпиталь, повернул ко мне желтое лицо и повел на меня угольным глазом навыкате и еле кивнул – зажмурился тогда я и вздохнул.

Через год, в другом госпитале, в Польше, медсестра дала мне почитать книжку стихов Есенина. Читал я его впервые, читал всей палате, и заметил я, что мне тяжело читать его. А «Анну Снегину» я дочитать не смог. Я прочитал: «Я помню, у той вон калитки, мне было шестнадцать лет, и девушка в белой накидке сказала мне ласково: „Нет“», – и сколько ребята ни просили, я не стал читать дальше и накрылся одеялом с головой.

Я вспомнил свою историю, которая до сих пор не имеет конца.

Москва!

Еще в вагоне я надел орден Славы и обе медали «За отвагу» и медали за Кенигсберг и за Ленинград и покатил в машине по милой Краснопрудной. Сидя рядом с шофером, я вдруг понял: тесно в моей груди, и не вместить ей никогда мою любовь к Москве, к этому незнакомому человеку, к жизни, ради которой мы пролили так много крови. Я так улыбался всю дорогу и так щедро угощал шофера папиросами, что, наконец, и у него, старого москвича, появилась плутоватая и косая улыбка.

Показался и мой пятиэтажный дом вдали, среди зелени Сокольников, и я почувствовал новый для меня острый укол в груди. «Сюда», – сказал я шоферу и большими глазами стал смотреть вперед – не увижу ли маму на улице или, может быть, у постаревших ворот, или во дворе, или у подъезда – и боль моя усиливалась.

И что-то прямо заныло глубоко во мне, когда я прижал ее, плачущую, после шести одиноких лет, седую, в аккуратно заштопанном платье.

Она взяла со стола кошелек, сшитый из белого холста, стала пальцами шевелить в нем свои трешницы и рубли. Я догадался, что она хочет купить для меня угощение.

Пока она, сияя и вздрагивая одним веком, раскладывала на выскобленной доске стола эти деньги, я распустил ремни на своем чемодане. Я выбросил из чемодана мешочки с мукой, рисом и сахаром – паек демобилизованного и, кроме того, подарки командования. Я достал для мамы жакет и юбку из черного шевиота и бросил на ее кроватку. Затем достал отрез на пальто, развернул кусок шелка и положил сверху пару туфель.

Через час мама была уже одета почти так же, как в тридцать девятом году, и я торжественно среди лета разжег печку на кухне и бросил в огонь все старье. Кончена война!

За обедом мать меня спросила, что еще лежит у меня на дне чемодана.

– Так, чепуха разная.

Я не сказал ей, что там лежало и для кого привез. Такие вещи вообще не говорят матерям, а я был единственным сыном у нее.

Я пообедал плохо, не так, как хотелось бы ей, и, сразу же встав из-за стола, сказал: ухожу на полчаса – и ушел в парикмахерскую. Я с трудом дождался очереди, но туалет мой затянулся, потому что я хотел явиться к ней с серьезным предложением, если она осталась верной. И нужно было, чтобы соседи и мать поняли, что пришел жених с фронта, заслуженный и не старый. А если кто-нибудь у нее уже есть, пусть ордена и погоны сержанта, блестящие пуговицы и прическа блестят еще сильнее и скроют от нее то, что ей тогда уже не нужно будет знать.

Из парикмахерской я бросился в метро. Мало мне эскалатора, который плавно влек меня вперед к моему разочарованию, – я побежал по его живым ступеням, и через минуту я впервые за шесть лет в подземном поезде летел по поющему туннелю.

Я позвонил два раза около знакомой двери. Никто не ответил. Я позвонил один раз. Вышел, напевая, полный молодой мужчина в синих галифе и подтяжках поверх белой сорочки, расстегнутой почти до пояса.

Я спросил:

– Мария Федоровна Сорокина здесь живет?

Он отступил в глубь передней и сказал:

– Войдите, пожалуйста.

Я вошел по-военному, чуя подвох. Он спросил:

– Вы кто будете?

– Знакомый ее.

– Так вы говорите Сорокина. Н-нет здесь такой фамилии, – он сделал ласковое и печальное лицо и даже склонна голову набок и, сунув руку за пояс брюк, стал медленно щупать живот.

Я прошелся по передней, и он следовал за мной в молчании. Я сказал, что не видел ее шесть лет.

– Здесь живут две семьи, – сказал он мне сзади. – Вы говорите, шесть лет? Так мы же въехали в сорок третьем, и квартира была опечатана.

– Вот оно что, – сказал я и, простившись с толстяком, уже не по-военному вышел, а он, проводив меня на лестницу, глядел мне вслед и все держал руку за поясом.

Если бы не было этой войны, то я, может, и разлюбил бы Машу за шесть лет разлуки. Ведь я очень легко был ею увлечен тогда, в восемнадцать лет. Ну, я мечтал о ней, ну, ревновал. С нею мы даже под руку не ходили, а ходили плечо к плечу, и только она держала меня за палец – сожмет его и посмотрит на меня, как заговорщица.

Но на войне, особенно когда нет фотокарточки и девушка не пишет, легкое увлечение переходит в тяжелую тоску и боишься: вот тебя убьют, и ты ее не увидишь.

У нее были подруги: Тамара, эта побольше, и Зоя – маленькая, обе похожие на ясноглазых мальчиков-братьев. Мы с нею так их и называли – Том и Заяц. Если бы ее не было, я любил бы только их.

Сначала их была троица. Но когда у нас с Машей начались многокилометровые прогулки по Сокольническому парку, те две сразу поняли и чуть-чуть отошли в тень.

Они все трое учились на одном курсе в техникуме. «Пойду к девчатам», – решил я.

Когда я позвонил у дверей квартиры, где жила Тамара, меня встретил дедушка в черном пиджаке. С головы его сбегали по щекам белые ручьи волос. Он держал в желтой, глянцевой руке знакомую мне латунную жаровню с песком. «Ага, значит здесь Тамара», – подумал я, потому что мать ее держала большого старого кота и зверь этот меня ненавидел. Ему и принадлежала жаровня.

Не ожидая приглашения, как в старые времена, я вошел в полумрак передней, и сразу с сундука на меня завыл огромный кот песочного цвета, и у него получилось вроде: «А-а, сколько лет, сколько зим!»

– Сколько лет, сколько зим! – сказал я, передразнивая кота.

Он раздулся еще больше за эти шесть лет, стал просто как морское чудо. Он увидел меня, вспомнил старую вражду и с этого момента не упускал меня из виду. Когда я подошел к нему, он воспрянул и жалобно закричал, махнув передо мной дрожащей лапой.

– Вы, э-э, к кому, товарищ? – спросил сзади меня дедушка с жаровней.

– К хозяевам этого кота.

– Я хозяин.

– Нет, хозяйка его – Варвара Ильинична.

– Ах, вы знаете Варвару Ильиничну! Проходите, пожалуйста. Нет ли у вас каких-нибудь вестей о них? Это их кот, но хозяева, как видите, уехали в Сибирь еще в сорок первом году, с заводом, и, знаете, запропали.

– А Тамара?

– Да, да, запропали. И завод там где-то обосновался, энский завод на энском месте, и они, кажется, не думают там о возвращении. Да.

– А Тамара?

– Тамара Сергеевна и уехала. Куда же мать без нее? Мать за ней.

– А Зоя?

– Зоя с ними уехала. Отец ее на фронте погиб. В сорок первом. Да, погиб.

– А Маша?

– Эту девушку я что-то не помню. Лизанька! – он открыл дверь в комнату, держа перед собой жаровню. – Ты не помнишь, кроме Зои, кто приходил к Тамаре Сергеевне? – Он вошел в комнату и повторил вопрос и через минуту вышел, уже без жаровни, с разведенными руками, высоко подняв брови.

– Да, да, – сказал он. – Никто не знает.

Я вышел из метро на станции «Сокольники» и через парк побрел домой. Дело шло к вечеру; в Сокольниках над темными прудами березы тяжело замерли в безветрии; прямая аллея, пересеченная корнями, напоминала мне тридцать девятый год, когда не я, а другой Владимир, восемнадцатилетний и беспечный, догонял здесь свою Федоровну, а она то и дело убегала от него.

Сокольники – такое место, где на каждом шагу зеленая скамейка. Но не легко сесть на скамейку вечером. Не знаю, как сейчас, но в тридцать девятом году Владимир и Маша всегда находили скамьи занятыми – везде пары: спиной к аллее, лицом в парк, голова к голове.

Тогда Владимир оторвал дома в сарае две доски и в самом глухом месте парка сделал в кустах под березой прочную лавочку – на двоих. И в этот же вечер они пришли сюда, и здесь Владимир, шепча ей на ухо, поцеловал ее в холодную щеку, и она вспыхнула, отпрянув, и стала оглядываться по сторонам. Потом он обещал ей помнить о ней вечно, а она только смотрела на него покорно и нежно и иногда качала головой, как старшая, и говорила: «ай-ай-ай», хотя и было ей всего только семнадцать лет.

Что потом было, какие это были дни! Какие это были двадцать три дня! А потом он получил повестку и уехал служить в армию. И вместо него вернулся я – через шесть лет.

Опять передо мной стена молодого темно-зеленого ельника. Он по-прежнему топорщился и загораживал всем путь к нашей лавочке.

Я попробовал найти нашу тайную лазейку – и не нашел, и полез прямо в иглы. Десять, двадцать шагов я боролся с иглами. Пролез, наконец, березу увидел, белую, неприкосновенную. Но лавочки под нею не было. Даже и ямок не осталось. Трава росла бессмертная на этом месте– осенью пожелтеет, весной оживет, – она и затянула все следы, чтобы никто не помнил. А мою прочную скамейку– кто же нашел и выдернул?

Товарищи, разные бывают раны. Я опустился на траву и лег лицом вверх – к вечерней сини, раскинув руки. Моя береза жила надо мной каждым листочком. И по стволу сверху вниз и снизу вверх рыскали муравьи.

И тут же я вскочил…

На березе выше моего роста на коре была надпись, вырезанная глубоко:

«Уезжаю с заводом, куда – не знаю. Милый, мы встретимся!»

И я сразу догадался, как она достала так высоко: она вырезала буквы, став на нашу лавочку. А потом выдернула ее, чтобы никто не достал, не заровнял ее букв.

Я обнял березу и зажмурил глаза. Нет, я не в обиде на войну за то, что она научила меня плакать.

1946 г.

В ночной смене

В цехе появился новый человек – белокурый большеголовый плавильщик в новом комбинезоне из белого брезента. Все сразу заметили его, потому что он всем мешал: как стал посреди цеха, так и стоял целый час у всех на пути, провожая странным взглядом каждого рабочего, словно выбирал себе противника по плечу.

О том, как он попал на завод, знал только бригадир первой печи Степан Абакумович. Случилось это две ночи назад, в его смену.

В ту ночь, как всегда, завалив печь шихтой, он отдал лопату подручному: старость не позволяла ему подолгу стоять в жаре. Он поднял синие очки на лоб и побрел прочь – сухонький, сутулый, вытянув голову вперед, спустился по железной лесенке и вышел из цеха через арку в толстой стене. Вышел, и окружили его тишина, полночный покой. Над темными крышами играли и переговаривались крупные живые звезды. Капали, наплывали отовсюду далекие и близкие звуки весны.

Набирая трубкой табак из жестянки, мастер вдруг замер: перед ним на низком палисаднике под голыми кустами сирени сидел человек.

– Кто это сидит?

– Приехал тут один. Родню дожидает, – отозвался издалека старческий голос вахтера.

Темная фигура, между тем, поднялась, надвинулась, и мастер увидел прямо перед собой высокого парня в полупальто нараспашку, в светлой рубахе. Степан Абакумович посмотрел на его красивую, белую, курчавую, как барашек, голову и, нарочно ни слова не говоря, стал ждать.

– Из Бердянска приехал, – наконец сказал парень. Опустил большую голову. Махнул по коленям фуражкой и признался: – Знакомая у меня здесь. В ночную работает.

– Ну, ну… Что у вас слыхать там, на море?

– Обыкновенно. На косе живем, рыбу ловим – шемаю, тюльку.

– Ты что же там – бригадир?

– Мотористом. В артели.

– А знакомая, значит, у нас… – Степан Абакумович, склонив голову набок, любовался им. – Не забыл, значит.

– Вот приехал за нею. Домой звать.

И Степана Абакумовича вдруг покорила детская откровенность этого тихого верного друга.

– Кто же это? Может, знаю?

– Яресько. Полина.

– Поля! Так это ты случайно не Василий?

– А вы откуда знаете? – почти шепотом спросил моторист.

– Как же! Это же твои письма я ей передаю каждую неделю. Кто, мол, беспокоится? «Брат». Ох, синица, знаю я, какой брат! Знаю, какой брат!

Они замолчали. Степан Абакумович зажег спичку, она ярко вспыхнула, осветив его строгое, со втянутыми щеками лицо, черные очки на лбу и трубку.

– Не поедет. – Он положил большой палец прямо на огонек трубки и затянулся.

– Почему это?

– Зачем ей возвращаться, рассуди. Первое дело, она специальность имеет. Второе… – мастер вынул трубку изо рта и строго повернулся к Василию: – Второе она тебе сама скажет. Она тебе еще не писала?

Рыбак не ответил. Провел рукой по плотным кудрям, оглянулся направо, налево и попросил закурить. Протянув жестянку, Степан Абакумович заметил, что растопыренные пальцы Василия, загребая табак, трясутся.

– Так что же, позовем?

Василий сел на деревянную ограду.

– Позовите, – сказал он, глядя в сторону.

Степан Абакумович быстро вошел в цех через арку, поднялся по лесенке, надвинул синие очки. Из ближайшей плавильной ванны в глаза ему ударил яркий голубой свет. В синей прозрачной тьме у печи стоял высокий человек в твердом брезентовом костюме и, жестко сжав губы, глядел сквозь очки в огонь.

– Бригадир! – сиплым баском крикнул Степан Абакумович. – Илько!

Звеня прутом по полу, плавильщик подошел, краем твердой рукавицы поднял на лоб очки, и молодые глаза его весело засияли в глубокой черной тени.

– Пультовщицу сватают от тебя, – сказал старик.

Илько вынул из рукавицы дешевенькую папироску-гвоздик и ушел к печи. Сунул прут в металл, вытянул, прикурил от прута и опять подошел к мастеру.

– Куда ее хотят поставить?

– Жених домой хочет увезти. Приехал за нею.

– Не поедет. – Илько оглянулся на открытую дверь пультовой. Мы жениха угомоним как-нибудь! – И засмеялся, утирая твердыми рукавами тонкую шею, задевая оттопыренные уши. – Правда ведь, дядя Степан? Жениться, так женись здесь – нам кадры нужны! – Он еще веселее засмеялся и, бросив звонкий прут на пол, побежал к печи и лопатой стал бросать известь в огонь.

В открытую дверь пультовой из-за щита с лампочками и циферблатами за ним исподлобья следила красивая девушка с узким и смуглым, невеселым лицом. Широкие, уходящие к вискам золотисто-коричневые брови ее сердито шевелились. Поля смотрела на Илью, не замечая Степана Абакумовича, который стоял в тени, наблюдая за нею, и качал головой.

– Ты что же, синица, дверь не закрыла? – спросил он, входя в пультовую. – Закрой! Небось, он сюда и не смотрит…

Поля покраснела, стала словно ниже ростом. А Степан Абакумович почесал мундштуком небритую щеку и сделал вид, что хочет уйти.

– Да, вот что, Поля, – он опять повернулся к ней. – Поди прогуляйся, а я здесь постою. Тебя гость ждет на улице. Брат приехал.

– Брат? У меня брата нет, – глаза у Поли вдруг стали большими.

– Не ветер же тебе письма писал! Тот самый брат и приехал. Дожидается внизу.

И Поля отвернулась и медленно пошла – в своем черном халатике с засученными рукавами – мимо печи, мимо Ильи…

Через полчаса она вернулась. Поглядывая на стрелки приборов, закусив губу, она сердито двигала большими, тающими у висков бровями. Она и здесь продолжала разговор с Василием, отказывая ему наотрез, раз навсегда.

Посмотрев на нее сбоку, Степан Абакумович потихоньку вышел и спустился вниз, к арке, к палисаднику.

Василий еще стоял возле голых неподвижных кустов. Они оба долго молчали, не зная, что же делать дальше. Наконец, мастер достал платок, громко высморкался и сказал между прочим:

– Лучше сразу узнать все: видишь, и земля не покачнулась, и деревья стоят на месте, – он взглянул в лицо мотористу.

– Не покачнулась, – рассеянно повторил Василий.

– Что ж теперь, домой?

– А? – переспросил Василий.

Глаза его блестели. Он глядел в арку, туда, где вспыхивали и угасали дрожащие красные отсветы. Потом тихо спросил:

– Кто у нее?

– Не могу знать, милок. Значит, сама-то не сказала?

Не сводя глаз с арки, моторист проговорил:

– Спрашивает, куда поеду? А никуда!

Степан Абакумович нахмурился, опустил голову.

– К вам поступлю, – сказал вдруг моторист. Странное выражение – радость, не радость застыло на его лице.

Они надолго замолчали. Старик неуверенно шагнул к арке. Остановился, развел руками.

– Разве что шихту кидать…

– Шихту? А возьмут?

В арке заполыхали, забегали красные отсветы.

– Слышь, Васька? Я тебя вижу насквозь. Не выйдет у тебя ничего.

– Примут, так выйдет.

И вот в цех, в бригаду Степана Абакумовича, прислали новичка. Взойдя на площадку, Василий прежде всего увидел ослепительные живые переливы металла в ближайшей к нему ванне. Потом он заметил и плавильщика, высокого, очень молодого, одетого в брезентовый костюм, слишком просторный и тяжелый для его худых, острых плеч. Плавильщик медленно жевал кусок хлеба, глядя в ванну через темные очки. «Нет, не этот, – подумал Василий. – У этого уши торчат и шея тонкая».

Он прошел по цеху и остановился. Мимо, один за другим, задевая его, шли рабочие, несли в ящиках с ручками черную и белую землю. Может быть, из них кто-нибудь?

Вдруг он увидел Полю через открытую дверь пультовой. Девушка словно не заметила его, только, опустив ресницы, вышла из-за пульта и захлопнула фанерную дверь. А Василий поскорее передвинул очки со лба на глаза. И все вокруг него потемнело. Только два ярко-голубых костра – две печи – сияли теперь перед ним в синей бездне.

– Бери лопату! – услышал он сердитый басок Степана Абакумовича.

Старик стоял у полыхающей ванны, между двумя холмами шихты, синий, сухонький и сутулый. Силясь перекричать трубный звон электродов, опущенных в жидкий металл, он тыкал голой, без рукавицы, рукой прямо в огонь. Двое рабочих лопатами бросали в ванну шихту. Василий сразу понял – дело у мастера не ладилось.

– Кидай, – крикнул ему старик. – Да не туда-а, слепая! – запел он со злой болью и даже отошел в сторону, чтобы успокоиться. – Вот сюда и сюда кидай!

Они целый час заваливали ванну известью и коксиком. Василий видел, что и у соседей, у второй печи, идет такая же работа, видел их худощавого бригадира, который в очках был похож на длинного летчика. Так же, как Степан Абакумович, он, не боясь огня, указывал рукой в ванну.

Ярко-голубая каша металла уже заполняла всю ванну, когда Степан Абакумович крикнул:

– Хватит, черти! Раскидались! – И, достав табак, словно удивляясь, с одобрением посмотрел на свою бригаду, приговаривая: – Вот черти! Ну и черти!

«Черти», улыбаясь, отошли к перилам площадки, закурили, вытирая мокрые темные лица. Их было четверо.

– Вот у нас старик! – во все горло крикнул Василию коротыш-подручный в просторной брезентовой робе до колен. – Попал к нему, значит мастером будешь!

Этого горластого парня звали Тимофеем. Он закурил и, широко расставив ноги, весело закричал, что печь – дело простое, что он сам месяц как из колхоза приехал.

Мимо них быстро и легко прошел молоденький бригадир соседней печи, держа рукавицы под мышкой.

– Это Илько. Его наш старик учил! – шепот Тимофея, неожиданно тихий, у самого уха, отозвался в груди Василия тупым долгожданным толчком. Он удивился и побледнел раньше, чем понял, в чем дело. «Чепуха, чепуха», – сказал он себе, ведя взглядом вслед Илье.

А Тимофей все шептал, доказывая:

– Я тебе говорю! Когда он работает, даже из транспортного цеха приходят смотреть. Счетоводы приходят! Ничего не понимают, а приходят!

Илья даже и не знал, что вот стоят здесь Василий и Тимофей и смотрят на него во все глаза. Даже и не взглянул на них, подошел прямо к Степану Абакумовичу. Рабочие обступили двух мастеров. Илько что-то сказал, нагнулся к Степану Абакумовичу, улыбнулся худощавым, в грязных подтеках, лицом. Сзади него сдержанно засмеялись. А Степан Абакумович солидно налег спиной на перила, сощурил глаза и не спеша заговорил о козле, о том, что печь его – старая, теряет много тепла и металл у стенок густеет, козлится.

– В воздух все гоните, дядя! – закричал Илько сквозь звон печей. – Только поэтому! На первой печи можно еще работать!

Тогда Степан Абакумович ткнул его в грудь трубкой и резонно заметил:

– Ты не кричи, – и даже закрыл глаза, ожидая, пока все успокоятся. – Ты не пробовал на старой печи температуру держать? То-то и оно. Попробуй, тогда узнаешь.

– Я возьму вашу печь и дам тонну! – закричал Илько и посмотрел на своих ребят: – Дадим тонну? Думаете, не дадим? Где инженер? Товарищ Селезнева! – он выбежал из круга. – Идите к нам скорей!

Подошла маленькая полная женщина в оттопыренном комбинезоне, узко перехваченном в поясе. Она смело протолкалась в круг рабочих и сразу успокоила всех ясной домашней улыбкой.

– Позвали женщину спорщиков мирить? Кто же тут спорит? – Селезнева весело оглянулась, задев каждого спокойным, милым взглядом. – Опять Илько со Степаном Абакумовичем?

– Да, да, товарищ Селезнева. Спорим! – сказал Илько, наклоняясь к ней. – Можно с первой печи тонну снять?

– Идеально – тонна двести. Но первая печь – это же старушка!

– Меняемся? – предложил Илько.

– «Меняемся!» – Степан Абакумович усмехнулся и стал едко смотреть в сторону, постукивая носком сапога. – «Меняемся!» Это тебе не зажигалка! – он рассердился и, вытянув голову вперед, пошел к своей печи.

Илько в два шага нагнал его.

– Честное слово! Дам тонну! Степан Абакумович!

– Ну что, ну что, ну что прилип? – старик остановился. – Тебе же сказали старая. Бери! Забирай ее совсем! Был на первом месте – съедешь на последнее. И бригаду всю утянешь за собой. Бери!

Через две недели Степан Абакумович принял вторую печь – Илько настоял на своем! В первую же ночь старик дал на новой печи рекордную плавку – девятьсот двадцать килограммов. Он сам завалил печь шихтой и все три часа ходил вокруг ванны, не выпуская лопаты из рук. Степан Абакумович был сердит, охрип, колючим басом он покрикивал через плечо на рабочих.

Выпустив первую плавку, он сам взвесил слиток и, оставив у печи маленького Тимофея, приседая на слабых ногах, побежал вниз смотреть плавку Ильи.

Он немного опоздал. Илья уже выпустил металл и теперь стоял перед сияющей изложницей, словно у изголовья больного, неподвижный и прямой: очки на лбу, темные глаза, околдованные умирающим в изложнице огнем, остановились. Старик определил на глаз: «Не больше семисот».

Вот когда остыл весь мстительный задор Степана Абакумовича. Он несколько раз взглянул на Илью снизу вверх, но так ничего и не сказал, не решился.

В этот момент на лесенке показался Василий. В последние дни он словно влюбился в Илью – бледный, ходил за ним и присматривался. Было похоже, что он догадался кое о чем, хотя Поля ничего не сказала ему тогда, при встрече, и Степан Абакумович честно хранил ее тайну.

Василий остановился, повел глазами на Илью.

– Все по местам! – резко крикнул ему старик.

Но и этот тревожный, горький крик Илью не пробудил. Он не заметил и рабочих, которые подошли, чтобы укатить изложницу. Не взглянув на Степана Абакумовича, он повернулся, стал подниматься по лесенке. И старик, разводя руками, пошел за ним. «Черт, – подумал он. – Вот так всегда у мужиков. Ни понять, ни утешить. Ни понять, ни слова доброго сказать не умеем!»

Илько остановился у своей печи, присел на корточки и замер, не сводя глаз с электродов.

– Что смотрите? Заваливайте шихту! – крикнул Степан Абакумович его бригаде.

Из пультовой вышла к ним маленькая женщина – инженер Селезнева. И с нею Поля в своем черном халатике с подвернутыми до локтей рукавами. Поля, став к Илье боком, быстро и сердито взглянула на него такими любящими глазами, что Степан Абакумович даже оглянулся – не стоит ли здесь этот несчастный жених? А тот, как назло, стоял у него за спиной, и знакомая странная улыбка – не улыбка блуждала на его красивом бледном лице.

– Упрямец! – сказала Селезнева, наводя на Илью круглое синее стеклышко. – На него, как на огонь, смотреть надо!

И всем сразу стало легче от ее спокойного, домашнего голоса.

– Ничего, Илюша, мы ее отремонтируем, твою старушку. – Селезнева опять навела на него стеклышко. – Вот кого я буду ставить в пример своим сыновьям! Я знаю, что он сейчас думает, – она загудела басом: «Хватит! Поеду на Магнитку!» – и засмеялась. – Ну, ты, мастер, проснись! Как, по-вашему, Степан Абакумович, бросит он когда-нибудь хлопцев своих, нас с вами? Пусть это даже Магнитка!

– Меня? – Степан Абакумович вздохнул. – Меня, пожалуй, бросит. – Он посмотрел Илье прямо в глаза. – Бросишь меня, стервец? – И пошел на него с кулаками.

Получив от старика удар в грудь, Илько, наконец, очнулся. Он широко расставил руки и, обняв Степана Абакумовича, встал, поднял его в воздух, и все рабочие в цехе загремели, зазвенели железом и закричали «ура», подбрасывая вверх рукавицы.

С этого вечера Степан Абакумович стал чувствовать у себя за спиной неприятно пристальный взгляд Василия. Моторист был странно послушен, проворные движения его выдавали твердую решимость. И старик, глядя на него, скреб щеку. Ему не хотелось, прямо руки не поднимались нанести новый удар Илье. Именно удар – Илько не мог ни о чем даже догадаться.

Но белокурый контролер стоял у мастера за спиной и, отобрав лопату у Тимофея, молча командовал всем на удивленье, подбрасывая шихту, сортировал известь не хуже Степана Абакумовича. У печи о нем уже говорили: «наш ударник». Он нравился рабочим, непонятное мастеру веселье напало на них, на его «чертей». Ни на минуту не останавливаясь, они бегали от весов к печи, от печи к весам, подтаскивая шихту.

– «Тонну сниму!» Брось загодя хвалиться! – вызывающе на весь цех орал из темноты Тимофей. – Как будто мы не могли на той печи, на старушке, что-нибудь сделать!

– Слышь, Илько! Ты на этой, на новой, тонну сними попробуй! – кричали рабочие, с ходу высыпая перед Василием шихту, переворачивая ящик.

– Хо-хо-хо! – гулко отозвался Тимофей, потирая руки, проходя мимо, поглядывая то на Василия, то на соседнюю печь. – У нас тоже работать умеют!

– Прекращай базар! «Хо-хо-хо!» Петухи! – резкий басок Степана Абакумовича обрывал страсти, и у печи наступало вполне приличное молчание. Но дела это не меняло – старик видел: будет, будет новый удар Илье.

Пришел месяц май. Ночи стали еще светлее. Как по команде, зацвела сирень по всему чисто подметенному заводскому двору. У ворот вывесили доску с фотографиями лучших людей завода, и там, где всегда был портрет Ильи, теперь была приклеена фотография всем известного осанистого старичка с пробором посредине – Степана Абакумовича.

Однажды, когда Степан Абакумович пришел в цех принимать смену, на лестнице в темном месте его встретил Василий. Он остановил мастера, и старик сразу опустил глаза – странно, но он все еще не мог смотреть в лицо этому рыболову.

– Дядя, под наш рекорд заложена мина, – сказал Василий.

– Это что же такое, какая мина? – старик, не глядя на него, попробовал пройти наверх, но и рыбак сделал шаг наверх и опять загородил дорогу.

– А такая. Это хлопцы говорят. Он будет прогревать печь. Утоплять будет огонь до дна.

– Как же это он будет утоплять? – Степан Абакумович упрямо глядел вниз, постукивая носком сапога.

– А так, – Василий заторопился. – Известь плохо проводит ток. Понятно? Он электроды теперь известью закрывает – огонь-то и уходит вниз. Вот что. Весь огонь внутри, калории все…

– Ну и что же? – отчетливо спросил Степан Абакумович.

– Он еще одно дело придумал, дядя. Они сейчас обсуждали. Селезнева говорила – правильно.

– Еще раз: ну и что же?

– Так нам же надо сразу это… У меня тут записано, как и что. По часам. Что же – знамя ему отдадим?

– Значит, записано. Хм. Ну-ка покажи. – Степан Абакумович заинтересовался. – Дай сюда! – вдруг гаркнул он, багровея. – А мы вот сейчас спросим ребят, бригаду спросим! Мол, Василий предлагает… Сам не может, так предлагает готовым попользоваться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю