Текст книги "Олива Денаро (ЛП)"
Автор книги: Виола Ардоне
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Мать, отвернувшись к окну, хватается за горло: должно быть, вспоминает, как её тошнило, пока они с отцом плыли через пролив.
– Ещё случается, что ни у той, ни у другой семьи попросту денег на церемонию и застолье нет, вот они и устраивают фиктивное похищение. Но что, если жених, получив желаемое, передумает? Что будет тогда с… как ты там сказал?.. с добродетельной девушкой? Останется одна, обесчещенная, без мужской заботы, без малейшей возможности жизнь свою устроить? А закон как раз и обязывает мужчину брать ответственность на себя, хранить, значит, верность взятым обязательствам.
– Но Пиппо, я же объяснил: не было здесь никакого сговора! – возражает отец.
Витале пару минут молчит. Слышно только тяжёлое материно дыхание, будто она запыхалась от быстрого бега.
– Я тебе верю, Сальво. Больше скажу: я совершенно убеждён, что так всё и было. Но у меня тоже есть дочь, пускай и несколькими годами младше, и я скажу тебе то, что сказал бы ей. Это слова отца семейства и друга, а не человека в погонах: между нами, сам знаешь, иначе не бывало. Я просто пытаюсь представить себя на твоём месте. Можно? – отец, вздохнув, скребёт подбородок. Витале затягивается. – Допустим, даже с разорённым огородом и птичником ты всё-таки сможешь наскрести на адвоката. Снесёшь пересуды: мы ведь оба знаем, что честь – главным образом желание не опозориться перед соседями. Запрёшь дочь в доме до самого дня суда, а это может занять и целый год. После чего вы явитесь в суд, и девушке придётся прилюдно, во всех подробностях, рассказывать, что именно произошло. Адвокат противной стороны намекнёт судье, чтобы на самом деле она дала согласие и даже встречалась с обвиняемым наедине: мол, поймите, это был акт не насилия, а величайшей любви. И знаешь, чем история закончится? Тем, что лодку присудят тому, кто в ней сидит, – старшина, скривившись, яростно тушит сигарету в пепельнице, так и не сумев на сей раз добиться аккуратного столбика пепла: слишком много размахивал руками. Потом поднимается, идёт к двери, но, вдруг остановившись на полпути, оборачивается ко мне: – Твой отец, будучи всего на пару лет старше, чем ты сейчас, едва не совершил самую большую ошибку в жизни. Я ему тогда вот что сказал: не спеши, Сальво, дай воде отстояться. И тебе я хочу дать ровно такой же совет: ступай домой, остынь. У вас ведь, молодых, в голове столько всякого: любовь, волнение, романтика… Но знаешь ли ты, что такое брак? Это контракт, взаимная выгода. Он тебя содержит, ты хранишь ему верность, ведёшь домашнее хозяйство и окружаешь заботой его самого и его детей. В остальном после свадебных конфетти у каждого из вас своя жизнь. Повезёт, если хотя бы за обедом и ужином видеться будете. Жена – это женщина, которая смогла занять своё место в обществе и в итоге получила чуть больше свободы, чем раньше. Вот если Всевышний сподобит до срока остаться вдовой, тогда, глядишь, она и сможет собой распоряжаться, как ей заблагорассудится. Только разве создана женщина жить в одиночестве, без мужских объятий? Мясо огонь любит – это не я, это природа говорит. Законы могут приниматься и отменяться, а природу не изменишь!
Когда мы выходим из участка, солнце обрушивает на нас удар ещё тяжелее прежнего. Козимино давно исчез, и мы втроём больше не держимся за руки: каждый идёт сам по себе, наедине со своими мыслями. Всё потому, что я родилась девочкой, думаю я. Двадцать лет назад старшина Витале посоветовал отцу нарушить традицию и вместо того, чтобы пристрелить убийцу брата, подать на него в суд. Мне же он велел вернуться домой и выйти за человека, который меня оскорбил.
Отец снова погружается в молчание. Мать бредёт, опустив голову, я слышу только, как она без конца бормочет: мир как стоял, так и стоит. И она права.
51.
Голову всё-таки напекло, и сумрачный дом становится для меня просто оазисом свежести. Я сразу ложусь в постель, а мама, усевшись в соседнее кресло, принимается замачивать тряпки для компрессов мне на лоб, пока всё растущий жар не погружает меня в сладкое забытьё.
В дверь стучат.
– Не открывай никому, Сальво! Ишь, комедия им тут! – вопит мать. Я слышу, как она кружит по комнате, словно волчица у норы с детёнышами, как, прогоняя полуденный зной, хлопает оконными створками. – Священник, карабинер, сваха… все своё гнут, – и, уже отцу: – Прав ты, что попусту рта не раскрываешь!
Может быть, это лихорадочный бред, но такие слова я слышу от неё впервые.
– Столько усилий, чтобы вырастить дочерей в чистоте, и что в итоге? Одна заперта в четырёх стенах каким-то проходимцем, другой воспользовался негодяй, наполовину преступник! – сняв двумя руками тряпичный компресс, она полощет его в стоящем возле кровати тазике, отжимает и снова прикладывает ко лбу. – Мы всё потеряли: землю, птичник, достоинство! Так что же нам осталось?
Я чувствую, как телом овладевает слабость. Голос матери доносится теперь издалека, словно сквозь сон.
– Много лет назад, приехав в этот город, я была здесь чужой. Чего только не делала, лишь бы приняли, да без толку: всё равно что собакам ноги выпрямлять. Прочь! Бежать отсюда надо и никогда больше не возвращаться!
Рядом со мной на край кровати садится отец. Но веки онемели, мне едва удаётся их приоткрыть.
– Амалия, – говорит он, поглаживая мать по щеке. – Бежать – это для тех, кто творит зло, а не для тех, кто от него страдает.
– Но ты же сам слышал, что сказал старшина…
– Пиппо Витале сказал лишь то, что мы и так знаем! Да, Олива ещё молода, но раз мы отдали дочь учиться, должны и её голос услышать.
Вот только голоса у меня нет, а глаза щиплет, я даже слов не различаю! Слышу шаги по комнате – и больше ничего, совсем как в детстве, когда мы с Козимино ещё спали в одной большой кровати и я перед сном представляла себя на сцене во время праздника святого покровителя, непременно с привязанными сзади белыми крылышками. «Пой, Оли, пой», – кричит мне мать из толпы. Я, раздувая ноздри, делаю глубокий вдох, отчаянно стискиваю грудь, пропихивая дыхание через горло, но изо рта не вылетает ни звука. Все взгляды прикованы ко мне. Девчонки-хористки довольно ухмыляются: места солистки я явно не заслужила. Снова начинается музыка, я отсчитываю такты вступления, что есть силы выжимаю из себя воздух – и ничего. А они стоят прямо передо мной: отец, Козимино, даже Фортуната, очаровательная, грудь вперёд, светлые волосы зачёсаны наверх, как у Мины, когда она играет кончиками пальцев на губе в песне «Le Mille Bolle Blu»[20]
[Закрыть]. И мать кричит: «Пой, Олива!»
Но я не могу выдавить из себя даже сипения. Синьора Шибетта с дочерьми не в такт хлопают в ладоши, Саро смотрит разочарованно: я думал, ты лучшая, а ты – просто избалованная девчонка, говорит он и идёт прочь. Потом на сцену поднимается женщина в платье с глубоким вырезом и волной ниспадающих на плечи волос. Это ведь синьорина Розария, учительница, думаю я поначалу, но стоит ей обернуться, оказывается, что это Лилиана. Улыбнувшись мне, она подходит к микрофону. Площадь замолкает, и теперь слышен только её голос, и этот голос зовёт меня.
52.
«Олива, Олива, Оли!»
– Ты как себя чувствуешь, Оли? – коснувшись губами моего лба, Лилиана устраивается в кресле возле кровати, где раньше сидела мать. – Ну, хотя бы жар спал: ты ведь тепловой удар схватила, – откинувшись на спинку, она закидывает ногу на ногу, и платье открывает её колени.
– А ты у нас теперь врач? – ворчу я, не сводя глаз с её коленной чашечки, точёной и ослепительно-белой.
Она, улыбнувшись в ответ, откидывает назад то и дело спадающие на лицо волосы. Я приподнимаюсь на локтях, сажусь, Лилиана протягивает мне стакан воды с тумбочки. Когда она поднимает руку, в пройме рукава мелькает незагорелая кожа на груди, и у меня вырывается:
– Как ты только так ходишь? Поостереглась бы!
– А чего мне бояться? – снова улыбается она.
– Я вон с ног до головы застёгнутая шла, ещё и в мамину шаль куталась, и всё равно случилось то, что случилось. А ты будто сама неприятностей ищешь!
Лилиана, задумчиво оглядев платье, принимается ковырять ногтем розовый цветочек на подоле, словно это пятно, которое нужно немедленно оттереть.
– Так значит, если меня кто на улице обидит, я сама и виновата?
Я будто слышу в её словах голос отца, те вопросы, которые он так хочет, но боится мне задать, и потому отвечаю, хотя ещё слишком слаба и вообще не желаю об этом говорить:
– Если просто обидят, считай, повезло. От моей-то жизни и всего, что в ней было, одни клочки остались. А я ведь ничего дурного не сделала…
– Выходит, это со мной должно было случиться, а не с тобой? Я, по-твоему, что дурное сделала? – бросив ковырять цветок на платье, Лилиана удивлённо рассматривает ноготь, словно ожидала, что тот спрячется под кожу.
– Вы с отцом мастера вкладывать в уста других людей слова, о которых те даже не задумываются, – мне не хочется доставлять ей удовольствие видеть мои слёзы, и я сдерживаюсь, пока щеки не краснеют настолько, что кажется, будто снова вернулся жар, а после могу выдавить только: – Я этого точно не заслужила…
– Нет, Олива, ты не права…
Всхлип, самым наглым образом вырвавшийся у меня из груди, переходит в протяжный стон.
– Ты не права, – повторяет она, утирая мне лицо носовым платком, который мать оставила на тумбочке. – Никто этого не заслуживает: ни порядочные, ни бесстыдницы, ни богобоязненные, ни коммунистки. Вина на тех, кто совершает зло, а не на тех, кто от него страдает.
– Тебе не понять! – сквозь слёзы бормочу я. – Мужчины – самцы, им чувства не ведомы! Синьорина Розария ошибалась: они вовсе не такие, как мы! Для них любовь – всего лишь болезненное содрогание плоти, которое ищет способа вырваться наружу. И женщина должна этому сопротивляться, не то станет сообщницей!
– А ты сама-то минуту назад мне что говорила? Платье, мол, короткое, вырез вели́к… – Лилиана снова оглядывает себя, словно хочет проверить, так ли это, и качает головой. – Видишь? Мы сами начинаем: слишком коротко, слишком длинно, слишком узко, слишком возбуждающе… Повторяем те же слова, что и мужчины, хотя могли бы попытаться что-нибудь изменить! То, что с тобой случилось, с любовью не имеет ничего общего; любовь не навязывают, ею отвечают на…
Но я, не дав закончить фразы, бросаю ей в лицо очередной упрёк:
– Ты вот и в школу ходишь, и учительницей в следующем году станешь, кучу самых разных вещей знаешь… А в этом, к твоему же счастью, ничегошеньки не понимаешь!
Из-за всего, что я наговорила про платье и волосы, мне стыдно даже взглянуть ей в лицо: приходится отвернуться к стене. Лилиана гладит меня по руке.
– А ты молодец, что пошла в участок, – немного помолчав, заявляет она. – Своей болью другим помогаешь: сколько вокруг несчастных браков, сколько домашнего насилия, сколько несчастий! – таким же тоном синьорина Розария хвалила меня, когда я первой заканчивала синтаксический разбор.
– Вот и нет! Нога разболелась, я потому и посидела немного, – хмыкаю я, указывая на туфлю с отломанным каблуком, так и валяющуюся в углу, в куче вещей, которые давно пора выбросить. – И старшина Витале, представь себе, нас с распростёртыми объятьями не встретил: только что не выгнал. Говорит, нужны деньги на адвоката, а потом суд, интимный досмотр, вопросы какие-то унизительные… Причём оправдываться должна я: он-то в своём праве, и закон на его стороне, а если я за него не выйду, мне же хуже!
– Это ему хуже, он ведь в тюрьму сядет! – возражает она, вскидывая вверх руку, за которую так крепко меня держит, будто я соревнования выиграла.
– В какую ещё тюрьму? У кого деньги, тот невинен как младенец. Знаешь, какие у его отца связи? – я, с трудом высвободившись из её хватки, прикрываю рукой глаза. – И старшина прав: мне тогда лестно было, я себя первой красавицей на всём белом свете чувствовала. Тщеславие – порождение…
– Значит, он на тебя смотрел, и ты чувствовала себя красавицей? А сейчас?
– Мерзко.
– И почему же?
– Всё, хватит, – я зажимаю уши. – Хватит! Не хотела я того, что он сделал!
– Так в том-то и дело, Олива: ты этого не хотела! Одно дело – глядеть, и совсем другое – брать кого-то силой. Ты ведь девушка, а не курица в загоне! Помнишь тот вечер, когда я принесла фотографии? Ты ещё кур прочь гнала, кричала им: «Кыш, кыш», – а они только молча пятились, чтобы в клетку вернуться! Хочешь их примеру последовать?
– Нет больше тех фотографий, и девчонки той нет, поймёшь ты наконец? – кричу я ей в лицо, вспомнив свой разорённый тайник. – Может, я и курица, но ты… ты ослицу переупрямишь!
– Кто, я? Я? – Лилиана, надувшись, скрещивает на груди руки, потом, уперши́сь в подлокотники, встаёт с кресла. Если она выйдет из комнаты, я останусь совсем одна.
– И-а! – реву я, скорчив рожу. Лилиана растерянно замирает. – Иа-иа! – повторяю я, встав посреди кровати на четвереньки. Она в замешательстве снова опускается в кресло. – Иа-иа-иа! – взревев ещё раз, я ковыляю к ней, по-ослиному мотая головой, и вижу в её взгляде неуверенность. Потом она резко отшатывается, будто я могу укусить. Тогда – иа-иа-иа-иа! – я вскакиваю с кровати и, натянув простыню на голову, принимаюсь скакать по комнате.
Лилиана, ухмыльнувшись, тоже вскакивает на ноги, хватает другую простыню, стаскивает с матраса и накидывает себе на плечи.
– Если я ослица, то ты трусливая овца: бе-е-е-е-е-е-е!
– А ты… А ты только и умеешь, что как лягушка квакать: ква-ква, ква-ква, ква-ква!
– Мууууу, – хохоча, гонится за мной Лилиана.
– Кулдык-кулдык, – отвечаю я, нахлобучив ей на голову подушку.
Мы носимся друг за другом по комнате, перебирая голоса всех зверей мира. Потом Лилиана вдруг вскидывает вверх кулак и провозглашает:
– Свобода, свобода: рано или поздно её добьётся каждое животное!
И мы, размахивая руками и скандируя этот лозунг, начинаем маршировать по комнате, пока, утомившись, не прыгаем с разбега на кровать и не валимся на голый матрас.
Слышны торопливые шаги, дверь распахивается, и мать обнаруживает нас запутавшимися в простынях.
– Это что же здесь происходит? Неужто зоосад открыли? – она всплёскивает руками, смотрит на меня и, довольно кивнув, понижает голос: – Выглядишь получше, Оли. А теперь давай-ка успокаивайся, там кое-кто хочет с тобой словечком перемолвиться.
53.
В нашей кухне Кало кажется ещё тщедушнее, чем на собрании в сарае для рыболовных сетей: будто у него разом все кости усохли. Меланхолично стянув очки, он протирает их платком, который достаёт из кармана брюк. Через стол на него глядят мои родители, но Козимино с ними нет.
– Рад видеть тебя в добром здравии, – говорит Кало своим тоненьким голоском. – Лилиана каждый день к тебе заходила узнать, не спал ли жар.
– Простите, что заставила беспокоиться, – отвечаю я, косясь на подругу, поддёргивающую повыше края выреза.
– Ты должна знать, что не одинока. Нас, Олива, может, и немного, но, если нужно, мы приходим друг другу на помощь.
Я сразу вспоминаю взгляды, провожавшие нас, когда мы шли через залитую солнцем площадь, и прикусываю нижнюю губу.
– Я как раз говорил твоим родителям, что, будучи в последний раз в Неаполе на партийном съезде, имел счастье познакомиться с товарищем, которая курирует женские вопросы…
– Для этого у Оливы мама есть, – грубо перебивает мать.
– О, разумеется, в этом и сомнений быть не может, – мягко отвечает он. – Я лишь прошу вас оказать мне любезность пару минут меня послушать, а потом сможете высказать все свои самые отчаянные соображения.
Она заламывает руки и, отвернувшись, глядит в окно на заросший огород.
– Итак, прежде чем нанести вам визит, я взял на себя смелость связаться с этой женщиной, товарищем Маддаленой Крискуоло, так её зовут, и объяснить ей суть вашего дела. Она, в свою очередь, заверила меня, что поможет вам найти адвоката, специализирующегося в нужной области.
– Послушай, Антонино, – вмешивается отец. – Спасибо, что проявил заинтересованность, но, сам видишь, сию минуту денег у нас на это нет.
– Об этом не беспокойся, Сальво, – отвечает Кало и, убедившись наконец, что линзы чистые, столь же меланхолично водружает очки на нос. – Платить ничего не придётся.
– Так значит, этот синьор чего другого от нас захочет, – подозрительно замечает мать. – Иначе зачем бы ему утруждаться, стараясь забесплатно?
– Да потому что он за правду стоит.
– На голой правде далеко не уедешь, – вздыхая, возражает мать.
Только Кало и глазом не ведёт: совсем как на собраниях, когда, почёсывая редкую поросль на подбородке, молча выслушивал мнение каждого.
– Девушек, у которых хватает смелости заявить о пережитом насилии, крайне мало, и знаете, что тому виной? Страх, стыд, невежество! Многие считают, что нужно любой ценой избежать скандала, и вместо того, чтобы осудить насильника, обрекают собственную дочь до самой смерти терпеть брак со собственным мучителем. Другие и вовсе подстерегут похитителя, понаделают ему при помощи ружья дырок в голове, после чего их ненадолго отправят за решётку, а затем снова выпустят на свободу, поскольку мотивом преступления, видите ли, была попранная честь их дочери! Эти законы – порождение прежнего образа мыслей, они годились для наших бабушек и дедушек, но никак не для наших дочерей. Правду говорят: от одного ореха в мешке шуму не будет, но если орехов много… Иначе ситуацию не изменить.
– Синьор Кало! – перебивает мать, окончательно потеряв терпение. – Давайте начистоту: я и шума-то никакого устраивать не хочу, не то что собственную дочь отправлять сражаться за всяких там других прочих. Да и потом, старшина Витале яснее ясного нам объяснил, что закон…
– Как, скажи мне, Амалия, нынче семьи живут? Детишек, будто хлеб, заделывают: вода, дрожжи да мука. Когда слепятся, тогда слепятся. А если кто не может себе детей позволить, тогда что? Аборт придётся женщине делать. Но Церковь говорит, мол, это грех, закон говорит – преступление, вот она и бежит тайком к повитухе, и сколько уж раз бывало, что домой больше не возвращается – помирает от инфекции или кровотечения. Ну, а если у мужа с женой отношения не ладятся? Только и остаётся, что под одной крышей жить, в скорби смертной, в обмане и увёртках. Я сам немало прекрасных отцов знаю, кто по две-три семьи содержит. Вот и с убийствами из соображений чести, и с браком «в качестве компенсации» всё точно так же: Уголовный кодекс не против, но как по-твоему, справедлив такой закон?
– И нам, значит, эти несправедливые законы исправлять? Так, Кало? – переспрашивает мать. – След бы политиков занять, да у них, как говорится, головы любятся, а хвосты лаются. К нам с их горних высей ещё никогда ничего хорошего не долетало. Или, может, я, невежественная женщина, чего не знаю?
– Но свою-то дочь вы знаете! – Лилиана подходит ближе, садится рядом со мной на лавку. – Времена уже не те, что раньше, и мы, молодёжь, не такие, как вы: мы не хотим мириться с тем, что, как нам говорят, испокон веков заведено. В одиночку никому из нас даже своей жизни не исправить, зато вместе мы можем изменить целый мир!
Мать не отвечает, только глядит на неё, как на девчонку несмышлёную: буквы в книжке читает, а слов не понимает. Кажется, все на миг замирают, не зная, что ещё сказать, но тут повисшее молчание нарушает отцовский голос:
– Важные слова говоришь, Антонино. С другой стороны, ты ведь и в политике не первый день, и дочь твоя учительницей будет, а я едва имя своё написать умею. Но одно могу сказать твёрдо: если моей дочке помощь нужна, я отступать не стану, – он выкладывает раскрытые ладони на стол и смотрит на мать.
Та вздыхает, прикрывает глаза и кладёт сверху свои, за ней Лилиана и Кало. Вылитые рыцари круглого стола, как сказала бы профессор Терлицци.
– Решать тебе, Олива, – говорит отец. – Говори, не бойся: хочешь выйти за Пино Патерно, чтобы он возместил ущерб, который тебе причинил?
Я достаю руки из-под стола, разжимаю кулаки и медленно кладу ладони сверху. Слова поднимаются откуда-то из желудка, словно тошнота, мучившая меня с тех пор, как всё случилось, но изо рта они вылетают громко и чётко:
– Нет, не хочу.
И, произнеся их, я вдруг понимаю, что это если в чём и уверена, то в этом.
54.
Козимино возвращается, когда уже стемнело и мы давно поужинали. Вид у него всклокоченный, под глазом фингал. С тех пор, как мы расстались на площади возле участка, он целых пять дней не появлялся дома, даже спать не приходил. Мать, увидев его в окно, хватается за сердце, потом бросается к плите. Она даже ничего не говорит – просто хочет, чтобы сыночек поел: уселся за стол, набил полный рот того, что она для него приготовила и что будет готовить, пока её место на кухне не займёт женщина, которую мой брат назовёт женой.
– Я не голоден, мам, – отмахивается он и сразу проходит в комнату. Отсутствие аппетита, разбитая физиономия, ночи, проведённые неизвестно где, – тем, кто плывёт против течения, за всё приходится расплачиваться.
А я ещё битый час ворочаюсь в постели, не в силах уснуть.
«Расскажешь мне сказку на ночь?» – спрашивал Козимино, когда нам было лет по девять.
«Какую ещё сказку? Спи, поздно уже», – отвечала я, набивая себе цену.
«Ну, про Джуфу!» – не отставал он.
«Да я ни одной не помню», – врала я.
«Про Джуфу и бурдюк!»
«Так я же вчера её рассказывала».
«Тогда про Джуфу и украденный горшок!»
«А эту – позавчера, – я замолкала, и только потом, когда он уже готов был сдаться, спохватывалась: – О, вспомнила новую, как раз сегодня утром у синьорины Розарии в книжке прочитала», – и рассказывала до тех пор, пока его сбивчивое дыхание не становилось спокойным, размеренным.
В коридоре слышно шлёпанье босых ног.
– Спишь? – спрашивает он из-за двери.
– Ни в одном глазу, заходи, – отвечаю я, накидывая халат.
Козимино так и не переоделся. Ложись рядышком, хочется мне сказать, вот сюда, расскажу тебе чудесную сказку про Джуфу и разбойников. Но я молчу, и брат остаётся стоять, привалившись к косяку.
– Я эти дни у Саро пересидел, – говорит он, не дожидаясь моего вопроса. – Нардина тебе привет передаёт. Говорит, заходила бы повидаться.
– И ей привет, если увидишь.
Сколько же лет прошло с тех пор, как он, боясь темноты, просил меня рассказывать на ночь сказки?
– Нардина говорит, так и надо, – слова текут у него изо рта длинными тягучими нитями, как оливковое масло из пресса: видно, что каждый слог стоит моему брату огромных усилий, словно Козимино и в самом деле их из себя выдавливает. – Говорит, и думать не стоит, что там люди болтают, своим путём идти надо. Мол, ты же не виновата, что с тобой беда приключилась.
Усики, белый костюм, зализанный косой пробор: каждая деталь кричит о том, что он взрослый мужчина, но слова, выжимаемые с таким усилием, снова превращают его в ребёнка. Выходит, мужчиной тоже быть непросто, не только женщиной.
– Ладно, я поняла. Ступай, спокойной ночи.
Но он не уходит: должно быть, как и в девять лет, по-прежнему боится темноты. Стоит себе, где стоял, привалившись к косяку.
– Саро тоже говорит: мол, ты права, что замуж не идёшь.
Саро говорит, Нардина говорит – это всё хорошо, а сам-то ты как считаешь, хочется мне спросить, но я молчу: может, потому что вовсе и не хочу сейчас слышать его мнение, а что там думают другие, меня в самом деле больше не волнует.
– Саро говорит, под венец силком не затащишь, – Козимино делает шаг вперёд, будто собираясь присесть на край кровати, но тут же, замерев, отшатывается. – И ещё сказал, что женщины – те же облака: следи, говорит, какую они форму примут, а под свой трафарет подгонять даже не думай.
Мне сразу вспоминаются двурогие морлени, и уголки губ непроизвольно ползут вверх.
– Ну а ты ему что ответил?
– Я-то? – на его щеках проступают два красных пятна. – Я его спросил… женится ли он на такой… – Козимино осекается и, опустив глаза, пытается загладить неловкость: – На той, кого вот так… ну, оскорбили…
Женщина – это кувшин. Так мать говорит.
Брат наконец поднимает голову, ловит мой взгляд:
– И знаешь, что он мне ответил?
Я качаю головой, потому что и правда не знаю.
– «Я бы и секунды не промедлил, сразу к её ногам припал», вот что.
55.
Выходного платья к воскресной мессе я не надеваю, обхожусь будничным: праздновать мне больше нечего. Когда подходит время причастия, дон Иньяцио смущённо косится на меня, и я, чтобы ему не было неловко, даже не пытаюсь встать со скамьи. А матери шепчу:
– Ты иди, иди…
Она, оглянувшись на других женщин, делает было пару шагов к алтарю, но тут же возвращается, и мы остаёмся сидеть вдвоём.
У выхода вьются мои одноклассницы, кто-то из них всё время следит за мной через плечо. Потом от стайки отделяется Тиндара и, подойдя ко мне, целует в щеку:
– В будущую среду у меня день рождения, помнишь?
– Что ж, в таком случае поздравляю.
– Я только самых близких подруг пригласила, хочу пару миндальных кексов приготовить и оранжад. Ты не против?
– Прости, у меня дела, – коротко отвечаю я: только скабрёзностей в чужом доме мне и не хватало.
Тиндара кажется расстроенной.
– Это свадебные хлопоты тебя так выматывает? – с сочувствующим видом щебечет она. – До моей ещё месяц, а я ног под собой не чую… Не знаю даже, как в таком виде мужу покажусь, – и хихикает, прикрывая рот рукой.
Я цепенею. Какая свадьба, какой муж? Что она несёт?
– Ты этих кумушек не слушай, наплевать и забыть, – Тиндара, подхватив меня под руку, кивает на шушукающихся подружек. – Это же просто зависть: мы уже в невестах ходим, а их не берёт никто. Только ведь и знают, что языком молоть, скажи? То всё про мою помолвку судачили, мол, без любви, а как наскучило, на новые сплетни кинулись. Будто кошки на требуху, право слово! Ты ещё и кость им на радость бросила. Но теперь-то мы с тобой можем друг другу на ушко шепнуть: какие же вы наивные, дурёхи! Я ведь им всегда говорила, что не зря ты его распаляешь: хотел, видите ли, бегом бежать, а теперь улиткой плестись приходится. Может, раскошелится и на что поболе, чем в контракте записано, благо, денег куры не клюют: чай, не одной кондитерской семейка владеет, в самой столице дела ведёт!
Я отдёргиваю руку. Значит, они, все до единой, уверены, что я отказываюсь решать дело миром только ради того, чтобы цену себе набить, ставки поднять? Предпочитают видеть меня товаром, а не позорищем? Выходит, лучше быть алчной стервой, чем обесчещенной, да ещё и замуж не выскочившей?
– Ты чего это? – удивляется Тиндара. – Я же на твоей стороне: если мне с тобой не дружить, то с кем тогда?
– В общем, поздравляю. С днём рождения и всем прочим, – бросаю я и спешу догнать мать, уже идущую в сторону шоссе. Едва Тиндара возвращается к подружкам, они снова начинают щебетать, так что я ухожу, не попрощавшись. Их кругу я больше не принадлежу. И вообще никому не принадлежу.
56.
Дверь нам открывает Лилиана.
– Проходите, она уже здесь, – моя подруга встречает нас так радушно, будто на чашечку кофе пригласила. Отец, сняв шляпу, переступает порог, я вхожу следом. В гостиной за столом сидит Кало, рядом с ним женщина с короткими тёмно-каштановыми волосами. Стоит мне появиться в комнате, она встаёт навстречу, и я обнаруживаю, что на ней брюки, как у мужчин.
– Ну, вот наконец и ты, – незнакомка раскидывает руки, словно сто лет меня не видела и ужасно соскучилась, обнимает за плечи, притягивает к себе. Почувствовав, как холодеют ноги, я задерживаю дыхание: с некоторых пор мне совсем не нравится, когда меня зажимают. Мышцы деревенеют, но женщина сразу понимает это и ослабляет хватку, потом чуть отступает назад и, оглядев меня с ног до головы, треплет по щеке. – Антонино рассказывал о тебе с таким участием, что, кажется, я давным-давно с тобой знакома, – говорит она, как будто просит прощения, и улыбается, обнажив крупные белые зубы. – А вот ты, наверное, ничего обо мне не знаешь. Меня зовут Маддалена Крискуоло, я состою в Союзе итальянских женщин.
Ну и что я говорила синьорине Розарии? Женщины в единственном числе просто не существует, они так или иначе всегда должны держаться вместе!
– Вы адвокат? – спрашиваю я испуганно.
– Я? Нет, – Маддалена снова улыбается и косится на Кало: должно быть, считала меня умнее. – Я боец.
Я смущаюсь:
– И что это значит? Вы в армии служите?
– Боец – это тот, кто активно участвует в улучшении жизни каждого человека, – объясняет она мне, как ребёнку. – А впереди у нас ещё много битв, – и, обернувшись к моему отцу, который задумчиво водит пальцем по столешнице, добавляет: – За закон о разводе, об абортах, против насилия над женщинами…
При словах «развод» и «аборт» отец, нахмурившись, скрещивает руки на груди.
– Насколько я понимаю, мы должны были поговорить с адвокатом, – вставляю я.
– Сабелла вот-вот подъедет, – заверяет нас Маддалена. Отец, нервно мотнув головой, принимается постукивать по столу костяшками пальцев. – Мне просто хотелось иметь в запасе несколько минут, чтобы познакомиться и перекинуться с тобой, Олива, парой слов, как женщина с женщиной.
Что она хочет знать? О чём нам вообще говорить? Я вдруг чувствую невероятную усталость: устали ноги, спина, плечи, даже мысли. Под тяжестью услышанного с тех пор, как всё случилось, плоть словно скручивается, облепив скелет. Похоже, каждый встречный знает больше моего, и у каждого в кармане готов ответ: нет чтобы хоть раз спросить, каково мне после всего этого! Я хватаюсь за спинку отцовского стула, но он уже снова водит пальцем по столешнице.
– Ступайте наверх, – предлагает Лилиана. – там вас никто не побеспокоит.
Мы с Маддаленой поднимаемся следом за ней в комнату. Книг на столе стало ещё больше, как, впрочем, и фотографий. На полке лежит открытая папка-скоросшиватель с Лилианиными снимками.
– Кало говорил, его дочь тоже прекрасный фотограф, – нарушает молчание Маддалена, оглядываясь по сторонам. Я не отвечаю. – А ты чем занимаешься? В школу ходишь?
– Отучилась два года в училище, потом бросила.
Она начинает перелистывать страницы, и я одного за другим узнаю земляков.
– Не нравилось учиться?
Вот Нардина у галантерейной лавки дона Чиччо, дородная Шибетта, выходящая из церкви под вуалью цвета слоновой кости, которую вышила моя мать, Неллина у дверей ризницы… Какой смысл разглядывать эти кривляющиеся с глянцевой бумаги лица, если на них и без того натыкаешься всякий раз, как выходишь из дома? Предложи мне кто никогда больше с ними не встречаться, я бы ещё и приплатила.
– Нет, нравилось. Только негоже девушке слишком много знать. Так мать говорит. А потом, после случившегося…
– Снова пойти учиться не хочешь?
– Да поздно уже, теперь это всё в прошлом, – бормочу я и сразу вспоминаю, как учила с синьорой Терлицци латинские времена, когда ещё верила, что rosa, rosae, rosae – это волшебная формула, способная отвести беду.








