412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виола Ардоне » Олива Денаро (ЛП) » Текст книги (страница 11)
Олива Денаро (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 03:16

Текст книги "Олива Денаро (ЛП)"


Автор книги: Виола Ардоне



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– Вот и освятили сочельник, – вздыхает мать, потом вдруг улыбается с какой-то новой, незнакомой нежностью. – Давайте-ка спать, поздно уже. Я ей в твоей комнате постелю, – и, качая головой, уходит по коридору. Мы с Фортунатой идём следом.

Мужчины остаются в кухне, до нас время от времени доносятся их голоса.

– Ты должен её вернуть, – настаивает Козимино, – не то мы кругом виноватыми выйдем. Жена должна с мужем жить, под одной крышей! И лучше бы ей своими ногами пойти, не то Мушакко сам сюда явится и силой заберёт! Или ты поножовщины хочешь? Мало нам позора…

Какое-то время ничего не слышно, и мать снова начинает расстилать простыни. Но тут же Фортуната, схватив её за руку, подносит палец к губам: снова говорит Козимино, хотя слов мы, как ни пытаемся, разобрать не можем.

– Пожалуй, нет, – в конце концов отвечает отец, и голос его далеко не так спокоен, как обычно. – Завтра схожу туда, поговорю. Вот увидишь, я всё исправлю. Иди уже спать, я покараулю.

Слышен грохот отодвигаемых стула и табуретки, потом ни звука, и мы ложимся спать. А наутро обнаруживаем, что они так и спят в кухне, прямо в одежде, полные решимости защищать свой дом и своих женщин.

Мать на цыпочках проходит к окну, открывает ставни и, глядя на нас при свете дня, кривится. Обе должны были выйти замуж, обе остались в отчем доме. Лучше бы родились мальчишками, как Козимино… Но мы женщины, и теперь наша жизнь вконец запуталась.

61.

С тех пор, как вернулась Фортуната, время явно пошло быстрее, хотя сама жизнь изменилась не сильно. Мы прибираемся в доме, готовим еду, а после обеда, закончив с делами в кухне, ​​я поднимаюсь к себе заниматься. Пару раз она тоже просилась послушать, что я там учу, но уже через пять минут начинала зевать и засыпала с книгой в руках. К счастью, вскоре приходила Лилиана и мы садились готовиться вместе.

Как-то утром нас навещает тощая Шибетта. Мать проводит её в кухню, но стул предлагает самый неудобный, а к нему – стакан воды с мятой, никакого миндального молока. Мена сразу выкладывает нам, по пунктам и в мельчайших подробностях, что в городе новенького. На Тиндариной свадьбе, говорит, гуляла вся Марторана, но еды было мало, вино разбавленное, и многие, расходясь, ворчали, что придётся на обратном пути остановиться у лотошника и перекусить панино с селезёнкой. Дон Иньяцио из-за воспаления связок две недели кряду не мог служить мессу, и Неллина так рвалась его подменить, что пришлось вмешаться епископу, который доходчиво объяснил ей: день, когда женщина станет читать проповеди, наступит разве только после второго пришествия. Саро, работающий теперь с отцом в мастерской, то и дело ездит в столицу, где завёл важного клиента, который доверил ему всю обстановку в доме, но, поскольку сам Саро уже не раз уезжал с вечера, а возвращался лишь поутру, кто-то слух пустил: мол, где работу найдёшь, там и гнездышко совьёшь…

Я жду не дождусь, когда она уйдёт: единственный плюс нескольких месяцев взаперти состоит именно в том, чтобы ничего ни о ком не знать, приглушив непрерывное жужжание и болтовню, как приглушают звук радио. Но непрошенная гостья всё не уходит.

– А что, Козимино нет? – спрашивает она, косясь в сторону комнат.

– В столицу поехал на автобусе, работу искать, – отвечает мать.

Мена, вздохнув, снова подхватывает нить истории. Розалина, узнав об этом, немедленно приревновала Саро, поскольку, кажется, где-то в глубине души лелеяла кое-какие мыслишки, и от расстройства похудела на целых пять килограммов: пришлось матери вести её к доктору Провенцано, который сказал, что от любви пока никто не умирал, а ей бы по-хорошему ещё пяток сбросить – для здоровья полезнее. Что касается Мушакко… Фортуната вздрагивает, поднос со свежим хлебом и пластовым мармеладом из горьких апельсинов падает у неё из рук, но Мена, словно не заметив, продолжает трещать. Так вот, Мушакко утверждает, что сам прогнал супругу, которая ранее обманом вынудила его на себе жениться. Услышав такое, Фортуната грохает судок на стол и запирается в комнате.

Тощая Шибетта бросается было следом, но мы с матерью её удерживаем.

– Я вовсе и не думала никого огорчить, – жалуется она, утирая покрасневшие глаза. – Просто хотела заверить, что мести со стороны Мушакко вам опасаться нечего. А значит, Фортуната наконец-то свободна! После всего, через что она прошла, ей радоваться надо!

Я молча смеряю гостью взглядом, не зная, верить ли в её искренность, но потом меня прорывает:

– Что же это за свобода, а? Свобода считаться потаскухой, обманом заполучившей хорошую фамилию? Той, от кого даже собственный муж отрёкся? Это ты свободой называешь, Мена?

– А какой у нас выбор, Оли? – она поднимает на меня глаза и так стискивает зубы, что костлявые скулы выпирают ещё сильнее. – Остаться старой девой, как я? Это, что ли, свобода? Думаешь, я свободна? Небось ещё и счастлива? Может, мне, как тебе, Фортунате, Тиндаре или Розалине, носом не тычут, что делать? Каждая женщина свой грех носит. Сестрице твоей по крайней мере не мучиться больше. Может уехать куда-нибудь, заново жизнь начать. А что: брак распался, детей, на её счастье, нет… – и вдруг, оборвав фразу на полуслове, медленно оседает на неудобный стул: должно быть, вспомнила выпирающий Фортунатин живот, едва прикрытый свадебным платьем, и теперь сожалеет о том, что сказала. Бедняжка Мена, с неожиданной нежностью думаю я, она ведь, в отличие от многих в этом городе, хотя бы не всякий раз уверена, что знает ответ. И вовсе она не плохая – уж точно не хуже меня. Просто каждая из нас и права, и неправа одновременно.

62.

Приход весны с каждым днём всё заметнее. Эта пора с самого детства была для меня праздником, ведь именно весной посадки в отцовском огороде потихонечку начинали доказывать, что не зря мы давали им семена, воду, удобрения, свет и тепло, не напрасно подрезали и обрабатывали от вредителей. Но в нынешнем году наш участок не может похвастать яркими красками и запахом свежести, а без этого ни растениям, ни даже мне уже и весна не весна.

За рукоделием мы теперь включаем радиоприёмник – единственное, что Фортуната забрала из дома Мушакко: я горланю песни, а сестра учит меня танцевать, как близняшки Кесслер[23]

[Закрыть]
, которых видела по телевизору. Мы, столь непохожие близнецы, – она, такая же высокая и светловолосая, что и Эллен с Алисой, я мелкая, чернее воронова крыла, – становимся рядышком посреди кухни, напротив зеркала, и, взявшись за руки, затягиваем: дадаумпа, дадаумпа, дадаумпа. Потом, щёлкнув в унисон пальцами, повторяем: дадаумпа, дадаумпа, ум-па. Мать ворчит, что в нас всё детство играет, мол, вырасти выросли, а ума не вынесли, но, случается, и сама, уперев руку в бок и чуть отставив ногу в сторону, присоединяется к танцу, подпевая вместе с нами: дадаумпа, ум-па.

Но однажды утром, когда мы, мурлыкая «Quando, quando, quando»[24]

[Закрыть]
, варим апельсиновое варенье, в дверь стучат: это пристав с повесткой на первое заседание суда. Впустив его, мы выключаем радио и больше уже не включаем.

Погода снова портится: кажется даже, что вернулась зима. Учиться совершенно не хочется, мои книжки пылятся стопкой на столе. С головой погрузившись в вязание, я едва заставляю себя прочесть вслух очередное письмо Маддалены. Она пишет, что Фортуната, уйдя от мужа, проявила невероятную смелость и что теперь нужно обязательно подать карабинерам заявление о перенесённом насилии. И ещё добавляет, что, пока у нас не появится закона о разводе, живущим порознь супругам непросто будет начать новую жизнь. Но вскоре всё изменится, и именно благодаря нам, женщинам Юга, которые пострадали больше других и теперь куда сильнее жаждут освобождения. Освобождение мне по душе. В конце письма Маддалена предлагает Фортунате пожить немного в столице, у её подруги, которая поможет моей сестре найти работу.

– Да я ведь ничего сама не умею, даже улицу перейти! Как же мне отсюда уехать? Чем заниматься? Ты хотя бы в школу ходила, а я из отчего дома сразу к Мушакко перебралась, ничего о жизни не знаю… – чуть не плачет Фортуната, не отрывая глаз от мотка пряжи у себя на коленях. Её руки мечутся в безумном танце, отматывая нить. – Прости, Оли, – виновато шепчет она, – не пойду я к старшине Витале, не смогу просто. Это ты у нас сильная, а я… я не такая, – и зажатые под мышкой спицы падают на пол.

– Я тоже раньше такой не была, – я ловлю упавшее вязание, спасаю убежавшие петли, протягиваю ей. – Вот, держи. Всё в порядке, и не заметно совсем.

Неделей позже Фортуната в материном воскресном пальто и с её же потёртым холщовым саквояжем, товарищем по памятному свадебному путешествию через пролив, садится в автобус, чтобы ехать в столицу к Маддалениной подруге. Шляпка, чуть тронутые помадой губы – она снова стала красавицей, как в детстве, когда мне приходилось тащиться следом, стоило ей только выйти из дома. Но на сей раз она вышла одна и, торопливо зашагав в сторону шоссе, почти сразу скрылась из виду. Только меня обняла перед уходом, шепнув:

– Видишь? Стоило нам, как близняшкам Кесслер, сплясать вместе это дадаумпа, – и всё, я уже такая, как ты.

63.

В ночь похолодало. Фортунатина кровать на другом конце комнаты пуста, а моя будто давит со всех сторон. Правила сна таковы: лечь на спину, закрыть глаза, дышать глубоко и размеренно. Но стоит мне смежить веки, в голове только мысли о завтрашнем дне. Сон приходит и снова улетучивается, череда смутных образов раз за разом гонит его прочь: пунцовое пятно, расползающееся по белизне брюк, свист, доносящийся с улицы, глаза, следящие за каждым моим шагом, руки, стискивающие моё тело, рвущееся в клочья нутро, сочащиеся кровью простыни, Лилианины книги в потёртых обложках из цветной бумаги, Фортуната, которая барабанит в нашу дверь сбитыми на костяшках пальцами, а с волос у неё потоком льёт вода, веточка жасмина, роза, ромашки, облака в форме двурогих морленей, Алиса, заплутавшая в погоне за кроликом, который увлекает её в тёмную комнату и протягивает шёлковый платок, но Алиса сбегает посреди ночи под грохот выстрелов приближающихся карабинеров, и адвокат Сабелла застёгивает свой чёрный портфель, а Червонная королева приказывает: «Отрубить ей голову!»

Снова открыв глаза, я утираю взмокшее лицо. Пот течёт по спине, стиснутые челюсти болят. Дойдя до уборной, сую руки под холодную воду, плещу на шею. В доме всё тихо. Я хватаю лампу, с которой мы ходим собирать улиток и, распахнув дверь, выхожу во двор. Чуть ли не силой заставляю себя дойти до того места, где росла, пока не погибла, олива, где когда-то ощупывал моё лицо Франко, и, встав на колени, голыми руками принимаюсь копать. В густом ночном мраке, согнувшись в три погибели, чувствуя, как тяжко падает на плечи ночная роса, я рою, пока наконец не касаюсь грубой дублёной кожи, а после, ломая ногти, рою снова, извлекая на свет старый, заплесневевший кожаный ранец. Потом гашу лампу и в полной темноте возвращаюсь в дом, неся с собой нужную мне вещь.

Расстегнув почти съеденные ржавчиной пряжки, я разворачиваю мокрый, весь в тёмных пятнах, пакет, и внутри, куда не добрались дождь и грязь, нахожу платье с праздника святого покровителя. Раскладываю его на кровати: вышивка цела, как, впрочем, и сама ткань. Прошедшие месяцы потрепали меня, но его не тронули. Я достаю из шкатулки для шитья иголку, сажусь на край постели и, склонившись над тусклым ночником, продеваю нитку в ушко, закрепив на другом конце узелком. Стянув края, мелкими, незаметными стежками, как учила мать, зашиваю прореху. Прохожу по всей длине разодранной ткани, которая под моими руками будто бы снова становится целой, даже если на самом деле это вовсе не так, и, закончив, обрезаю нитку ножницами.

Потом, сбросив пижаму, воображаю, что сейчас ночь перед свадьбой, последняя ночь, которую я провожу один на один со своим пока ещё нетронутым телом, прежде чем оно, став собственностью мужчины, будет предоставлено любой его прихоти. Провожу ладонями по груди, животу, бокам, касаюсь бёдер, коленей, лодыжек, ступней, каждого пальца по очереди. Со дня того танца я чуть подросла, но фигура осталась прежней: может, даже похудела немного. Расстёгиваю одну за другой пуговицы, надеваю платье. Достаю из тайника под кроватью коралловые бусы, что дала мне Лилиана, щёлкаю, собрав волосы на макушке, замочком на шее и плавно, в такт звучащему в голове свадебному маршу, выступаю по комнате, словно направляясь к алтарю.

Готова ли ты, Олива Денаро, остаться навек одинокой, до конца дней своих не выходя замуж, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит тебя с этой Землёй? Готова?

Готова ли я?

Проснувшись наутро, я обнаруживаю, что белое платье с первого бала всё ещё на мне.

64.

Они ждут за столом в кухне.

– Я готова, – говорю, – пойдёмте, на автобус опоздаем.

Страхи прошедшей ночи покинули меня, излившись из тела, как уходит вода из ванны, унося всю грязь в сточную трубу. Платье вернулось в старый ранец и вновь похоронено под корнями оливы, остался лишь мой позор.

– Торопиться некуда, – отвечает отец. – Кало отвезёт нас на автомобиле, они с Лилианой ждут у начала грунтовки ровно десять.

Я сажусь рядом с ними, ломаю чёрствый хлеб, макаю его в молоко, замешанное с кофе, чуть присыпаю сахаром: обычный ведь день, не хуже любого другого.

– Мне тогда стоит остаться, с мамой побуду, – говорит Козимино, приглаживая усы, – мы же вшестером не поместимся. А потом, как вернёшься, ты мне всё расскажешь. На ухо, как сказки про Джуфу, – и брат кладёт руку мне на плечо. Высоченный, с длинным тощим телом, он похож зонтик, под которым можно укрыться от непогоды или палящего солнца.

Я ещё дожёвываю последний кусок, а мать, склонившись над столом, уже собирает приборы и посуду, чтобы поставить их в раковину.

– Я тебе юбку новую приготовила, – говорит она, будто на прощанье перед тем, как меня в школу отправить.

– Не беспокойся, мам, соблюду в чистоте.

Она открывает кран, принимается споласкивать плошки, потом вдруг замирает, прикручивает воду:

– Нет нужды: ты у меня и без того сама чистота, – и, вытерев руки о фартук, правой, ещё чуть влажной, гладит меня по щеке. – Главное, помни: у кого язык ладно подвешен, тот и за море дойдёт, и за морем не пропадёт. Судье всю правду, не стыдясь, выложить нужно, как адвокату выложила. Ты ж через пару месяцев с Божьей помощью свидетельство своё учительское получишь, по-латыни больше слов знаешь, чем тот негодяй, что тебя обидел, по-итальянски! Так покажи, что не зря учёбой голову себе забивала!

Отец и Кало садятся вперёд, мы с Лилианой устраиваемся сзади. Всю дорогу до столицы, длинную, извилистую, подруга, стиснув мою руку, болтает о темах из учебника, которые нам с ней нужно успеть пройти, о предстоящем в начале лета экзамене. Я делаю вид, что слушаю, время от времени даже односложно бурчу что-то в ответ на её вопросы. Чем дальше мы от города, тем сильнее стынет кровь, будто ночные кошмары вот-вот сбудутся среди бела дня.

Автомобиль останавливается на площади размером, должно быть, со всю Марторану. Перед нами возносится к небу дворец: оба крыла изрезаны окнами, центральная часть опирается на высоченные, как в древнегреческом храме, колонны. Так и представляю, что там, внутри, живёт какое-нибудь божество. Направляясь к широкой лестнице, я задираю голову и читаю огромные буквы: СПРАВЕДЛИВОСТЬ. Что ж, будем надеяться, говорю я себе и шагаю вперёд.

– Нет, до справедливости ещё далеко, – шепчет Лилиана, словно читая мои мысли, когда мы открываем дверь главного входа. И добавляет, куда громче, отчего её голос эхом разносится под аркой: – А этот закон, оправдывающий насильников, я когда-нибудь изменю. Обещаю.

– Когда-нибудь… – повторяю я. – Однажды… Но я-то здесь уже сегодня!

Больше ничего сказать не успеваю: отец уже тянет за руку, и мы с Кало и Лилианой, он с одной стороны, она с другой, входим в огромный зал.

– Не бойся, Олива: это всё равно, что баббалучей собирать, – говорит отец. – Нужны только ум и терпение, потому что даже у моллюсков, как, впрочем, и у отдельных позвоночных, есть особый талант: прятаться так, чтобы не попадаться. Вот только талант этот подлый.

Кало, подойдя к приставу, обменивается с ним парой слов. Тот заглядывает в гроссбух и величественно простирает правую руку в сторону коридора. Перестук Лилианиных каблуков по мрамору гулко отражается от высоких сводов. Я в своих белых мокасинах пытаюсь идти на цыпочках, но тут же вспоминаю, как застыла посреди площади, под палящим солнцем, с обломившимся каблуком в руке. Что ж, теперь я не могла бы вернуться, даже если бы захотела.

Войдя в лифт, Кало жмёт на белый цилиндрик с цифрой три. Едва мы трогаемся, у меня начинает крутить живот, как тогда, в автобусе.

– Двенадцатый зал, – говорит Кало и шагает вперёд, показывая дорогу. У дверей увлечённо болтают две женщины. Одна – в мужском пиджаке и брюках, при виде меня её полные, чувственные губы расходятся, обнажая зубы. У другой волосы собраны в конский хвост, глаза едва заметно подведены карандашом.

– А тебе идёт, – говорю я Фортунате. Та, улыбнувшись, проводит рукой по виску: поправляет выбившуюся прядь.

– Адвокат уже там, – торопит Маддалена. – Пойдёмте.

Мы с отцом входим в зал под руку, словно в церковь: два ряда деревянных скамеек по сторонам, распятие в глубине. Когда мужчина в чёрной тоге занимает место на возвышении, все встают.

Сабелла, пожав мне руку, достаёт из чёрного портфеля папку с документами. Он выглядит усталым, будто тоже до утра мучился бессонницей. Я же, напротив, внезапно ощущаю прилив сил: дыхание успокаивается, руки перестают потеть, глаза больше не смотрят в пол. Рядом отец, Кало, Лилиана, Маддалена, но я здесь не ради них, а ради самой себя. На другой стороне – защита: трое в тёмных костюмах и один, в центре, в белом, с набриолиненными волосами, хотя на сей раз без веточки жасмина за правым ухом. И впрямь красавчик: правы были мои одноклассницы. Скоро год, а он ни капли не изменился. Я давно ушла вперёд, а он всё топчется на месте. Вот почему нашим путям больше не суждено пересечься.

При виде меня дерзкая улыбка сползает с его лица, он пялится на меня в упор, но этому давящему взгляду уже не под силу сделать меня ни красавицей, ни невидимкой. Отныне и до скончания веков ничто не сможет причинить мне боль, ведь всё, что для меня было важно: носиться взапуски, стуча деревянными сандалиями, придумывать имена облакам, спрягать в уме латинские глаголы, срисовывать углём портреты кинозвёзд, гадать на ромашке о любви – я утратила, и утратила навсегда.


Часть четвёртая
1981

65.

Как бы ты ни хотел уехать из родного города, он навсегда с тобой. Сажать деревья – одно, взращивать сад – совсем другое. Собраться можно в один миг, а возвращаться потом приходится очень долго.

Дорога вьётся вдоль самого моря, что всегда вызывало у меня страх, но твой брат любит погонять, как будто, успей мы первыми, нам вручат приз, понимаешь? И жена его нисколько не ворчит, не то что твоя мать: уж та никогда за словом в карман не лезла.

– Нравится тебе новая машина, па? – спросил меня перед выездом Козимино. Я покивал немного, чтобы сделать ему приятное. – Может, повести хочешь? – и даже дверцу открыл.

– Пожалуй, нет, – отвечаю, а он сразу за руль сел и, почитай, за всю дорогу ни разу из левого ряда не выехал. Я ему: – Ретивый осёл долго не живёт, – а он и не слышит: только на жену взглянул да закурил сигарету – считая эту, их от Раписарды уже добрых полсотни набралось.

Амалия-то всё за ручку под крышей цепляется, будто в автобусе едет, и знай себе улыбается сидящей между нами Лие. «Какой ты красавицей растёшь», – говорит она внучке, отводя чёлку с глаз. А Лия головой мотает, и волосы снова ей на лицо падают. Амалия вздохнув, подносит ко лбу платок, утирает пот: ей тоже нелегко возвращаться. Мы пересадили себя, как пересаживают обломанные ветки, я даже огород разбил из тех черенков, что срезал на старом месте. Свежие побеги прижились быстро, но человеку ведь одних воды и тепла мало. Как считаешь, могут новые корни зарыться так же глубоко, что и старые? Кто на земле живёт, о своём до конца жизни горюет, даже если оно к тому времени чужим становится.

После твоего процесса в городе мнения надвое разделились: правильно ты поступила, нет ли. Стоило на улицу выйти, тут же за спиной шепоток поднимался. А ты – ты молчала. Проснувшись поутру, садилась за уроки, спать вечером ложилась, повторив, что выучила. Лилиана придёт, запрёшься с ней и молчок: муха пролетит – и то слышно. Дичилась всех – как после скарлатины, помнишь? Тебе девять было, ты за ночь красной сыпью с булавочную головку покрылась, мы ещё супчик носили, чтобы ты проглотить могла, и свежей рикотты от Шибетты, прямо в комнату, чтобы Козимино не заразить: он же у нас хилый. Жар у тебя был, всё тело чесалось, и мать тогда чудотворному образу Мадонны обет дала, что, ежели ты поправишься, каждый день к заутрене ходить станет. А через три недели ты встала, и ни единого пятнышка: кожа да кости, конечно, чёрные круги под глазами, но держалась прямо. Все дети, опасаясь заразы, по домам сидели, ты одна гулять пошла.

Вот и после суда у тебя такое же лицо было. Шла молча, ни слова не говоря, а кто подходил, не давала себя коснуться, будто заразить не хотела. Как у них у всех лица-то вытянулись! Почём им было знать, что под овечьей шкурой лев таится? Ты отвечала твёрдо, ясно, будто на уроке. Нет, синьор, мы ни о чём не сговаривались. Нет, синьор, помолвки не было. Нет, синьор, я не принимала его ухаживаний. Нет, синьор, я не хочу за него замуж. А судья всё поверить не мог, что ты этот брак и в грош не ставишь.

Сказать «да» каждый осёл может, а вот «нет» усилий стоит, зато, раз начав, уже не разучишься. Это единственное, чему я смог тебя научить, и с тех пор «нет» слышал каждый. «Нет» твоей матери, пытавшейся найти тебе другую партию, «нет» старым подругам, зашедшим тебя проведать, «нет» Шибетте, пригласившей к себе почитать розарий. Ты стала дерзкой, скупой на слова. В первый день экзаменов спозаранку, никого не предупредив, ушла по шоссе, а после обеда спать легла. Всё хорошо, сказала, всё хорошо. На следующее утро ушла с латинским словарём под мышкой, вернувшись, немного поела и заперлась в комнате. Как-то Лилиана, зайдя за тобой перед устным экзаменом, спросила, не волнуешься ли ты, а ты с горькой улыбкой ответила: «После всего, что я наслушалась в суде, меня уже ни один приговор не испугает».

Когда ты получила свидетельство с отличием, мать приготовила пасту с сардинами, мы все уселись за стол нарядными, но ты, войдя в кухню, мрачно оглядела нас и сказала:

«Нет аппетита»

«Так ведь день какой у тебя чудесный, нужно отпраздновать», – и мать, одёрнув чуть сбившуюся блузку, принялась накладывать тебе в тарелку.

«Чудесные дни для меня все в прошлом», – бросила ты и ушла.

Козимино обгоняет кого-то на повороте – уже триста двадцать седьмой раз. Амалия, по-прежнему, как плющ, цепляющаяся за ручку, тычет пальцем в спидометр.

– Давай-ка помедленнее, – кричу я с заднего сиденья. Козимино вместо ответа сигналит впередиидущей машине. Ну вот и скажи мне, как отцу в такой ситуации своих детей защищать?

Потом Амалия вдруг хлопает себя по лбу:

– Что же это мы, Сальво, к столу ничего не взяли? – сетует она. – Даже пирожных!

– Так ведь она по телефону сказала, что о сладостях сама позаботится, – утешаю её я. – Зато я цветов собрал, которые тебе так нравятся.

66.

Нужно сходить за цветами.

Купить хлеба, проветрить комнаты, разложить стол, отщёлкнув задвижки на раме, одолжить у синьорины Панебьянко ещё стульев. В кондитерскую, наконец.

Много лет мне не хотелось, чтобы в доме снова были цветы. Растениями всегда занимались твои, папа, руки: с чернотой под ногтями, с подушечками пальцев в глубоких, тонких порезах, – лучший учебник того, как добыть из земли новую жизнь, как посадить семя и дождаться, пока оно прорастёт. Я ведь и с собой так же поступила: зарыла поглубже, не зная, придёт ли когда-нибудь пора выпустить бутоны. Иссохший, бесформенный комок глины, бесплодный, как твой убитый солёной водой огород, – вот чем я была, и моё вырванное с корнем тело не обещало ни цветов, ни побегов. В день выпускного, войдя в дом и обнаружив вас одетыми, как на праздник, я вдруг поняла, насколько мне всех нас жалко. Вы выглядели такими счастливыми, а я расстроилась, ведь для меня этот день стал лучшим в жизни: другого-то такого уже не будет. Справедливости на мою долю не досталось, а значит, не стоит ждать ни кружева белой фаты, щекочущей шею, ни кольца, надетого на палец, ни ласк влюблённого мужчины, ни спокойной полноты живота, растянутого на пике беременности, ни крохотной сморщенной ручонки, лежащей в моей ладони.

Уехать из Мартораны – всё равно что пытаться избавиться от собственной тени: ведь ни стыд, ни чувство несправедливости происходящего не исчезнут просто потому, что ты ходишь теперь другими улицами. Им нужно время, нужны другие голоса, которые сольются с твоим, нужны отъезд – и возвращение. Поскольку, как ты мне не раз говорил, ни штиль, ни ураган не длятся вечно.

Вот почему сегодня я встала пораньше. Накрашу губы новой помадой, надену белое поплиновое платье, бирюзовые сандалии, образцово накрою на стол, приготовлю пасту с сардинами и отпраздную, спустя почти двадцать лет, своё свидетельство с отличием. Заодно отметим вживание в роль, наше долгое молчание и слишком краткие телефонные звонки, дни рождения каждого из нас и – скопом – прочие положенные праздники, семейные годовщины, развод, несколько свадеб и, наконец, упрямое желание снова жить здесь, в родном городе, при всём при этом и несмотря ни на что.

Сколько ещё дел! Спустившись по лестнице, я открываю дверь и замираю: от густого солёного жара мигом пересыхает в горле.

67.

Приоткрыть бы окошко, да только вместе с солёным морским воздухом в машину ворвётся жара: на небе-то ни облачка, ни капли дождя! Помню, в детстве ты всё ждала грозы, чтобы пойти собирать баббалучей, а её так долго не было, что ты совсем отчаялась. А я ведь предупреждал: кто над котелком стоит, у того вода не кипит. И после суда тебе то же самое сказал: да, радости мало, но семя ты заронила доброе, что-нибудь да взойдёт.

Пока зачитывали приговор, тот человек смеялся – куда там комедии с Франко и Чиччо[25]

[Закрыть]
. Минимальный срок: да разве такое возможно? Какая-то женщина с волосами цвета пакли, по имени, умирать буду – вспомню, Анджелина Верро, свидетельствовала, что не слышала из соседней комнаты ни плача, ни звуков борьбы. Может, я чего не понимаю, но давно ли глубина ужаса и отвращения измеряется в этом мире громкостью криков и брани? В общем, по обвинению в «насильственном сношении» – как выразился судья – он был полностью оправдан за отсутствием доказательств. А какие, спрашивается, им нужны доказательства? Неужто сло́ва честной девушки теперь мало? Неужто мало смелости рассказать при всём народе о его делишках? Кто-то нашептал судье, что видел, как ты с ним танцевала, как сама его распаляла. Мол, хотела за него выйти, а я на пути встал, другому тебя пообещал. Вот и пришлось силой взять: только ради любви, однако же, поскольку, судью послушать, так украсть девушку прямо с улицы – дело полюбовное, а вовсе не разбойное, тем более такому приличному молодому человеку. Посмотрел бы я, что он скажет, когда за его малышкой так станут увиваться! Ещё и лжесвидетели – а на них не поскупились – в один голос запели, что ты не раз с ним говорила, что он тебе даже апельсин предлагал, и ты согласилась. Но даже будь это правдой, скажи, с каких это пор принять плод означает возжелать всё дерево?

– Долго ещё, Сальво? Меня мутит, – жалуется Амалия. Она уже сняла туфли и теперь принимается растирать ноги. Меня так и тянет ответить: «Сигарет двадцать, да ещё сто пятьдесят шесть выходов на обгон под трубные звуки клаксона – это если без происшествий», – но я лишь молча кладу руку ей на затылок, куда, как мне прекрасно известно, и сходятся пульсирующие ниточки боли. Совсем как в тот день. Адвокат защиты, Кришоне, сыпал скабрёзными вопросами, требовал запросить у доктора Провенцано медицинское заключение о твоём интимном состоянии, но ты отказалась. Можно подумать, это тебя судят! Мы с Амалией ещё переглянулись: уж не спим ли? Никогда не забуду ответа Сабеллы тому судье: я здесь представляю обвинение, а не защиту, сказал он. И моя клиентка явилась сюда не для того, чтобы доказать свою чистоту и порядочность, а для того, чтобы заявить о насилии, которому подверглась.

К счастью, для дачи показаний специально приехал дон Сантино, отец Тиндары, и лишь поэтому твоего обидчика в итоге всё-таки осудили. Выходит, не весь город стал нашим врагом: даже в самой тёмной ночи есть хоть одна звезда. Когда судья закончил читать приговор, шум поднялся хуже, чем на рынке: кто свистит, кто хлопает, кто вопит что есть мочи. А тот человек всё кривляется: «Гора родила мышь! – кричит. – За что боролись? Много шума из ничего!» – и рукой трясёт, пока его уводят, будто милостыню просит.

Клубок сцепившихся корней – нервы на затылке твоей матери – потихоньку распускается под моими пальцами.

– Совсем капельку, потерпи, – говорю я, чтобы её приободрить, хотя путь ещё неблизкий и это, скажу тебе честно, меня скорее радует. Те, кто возвращается издалека, должны проникаться родными местами постепенно, с каждым камнем, каждой травинкой, каждым клочком земли, иссушенным ветром до ломкой корки. Твоя мать, достав из сумки шитье, тотчас же суёт его обратно и глядит на меня, будто сказать что хочет. Потом, передумав, отворачивается к окну. Козимино крутит ручку приёмника, надеясь поймать выпуск новостей, но жена хватает его за руку:

– Оставь эту, мне нравится! – и принимается подпевать: – «Донателлы нет дома, она куда-то ушла, она исчезла, сбежала, умерла для меня…»

Выходит немного фальшиво, но он улыбается и не меняет станцию, пока не кончается песня. Дочь же, напротив, немедленно достаёт из рюкзачка крохотный кассетный плеер и втыкает наушники.

– Лия, вечно у тебя эти штуки в ушах! – взвизгивает Мена. А девчонка не отвечает: уже вся в своей музыке.

68.

Я подхожу к окну, стучу костяшками пальцев. Синьорина Панебьянко появляется не сразу – сперва приглушает радио: «Не понимаю, почему все так настойчиво зовут меня просто Донателлой…»

– Мы договаривались на сегодня…

– Так ведь всё готово, красавица моя: складные стулья я тебе собрала. Попросить Розарио отнести?

– Да, спасибо, я чуть попозже заскочу… – и я замираю, уставившись на розовые занавески.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю