412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виола Ардоне » Олива Денаро (ЛП) » Текст книги (страница 5)
Олива Денаро (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 03:16

Текст книги "Олива Денаро (ЛП)"


Автор книги: Виола Ардоне



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Я вижу руки Патерно, по-прежнему сжимающие ножницы, будто он собирается меня проткнуть. Его губы растянуты в улыбке, но в глазах плещется ярость. Отец снова стискивает правой руку левую, как в тот вечер, после праздника. Ни внутри кондитерской, ни снаружи, на улице, никто не дышит. Слова вылетают из моих лёгких, поднимаются по горлу, вываливаются в рот, скользят по языку, но упираются в стиснутые зубы, и всё, что я могу, – это мотнуть головой.

– Видите? – спрашивает отец.

Патерно, глядя на меня, скрипит зубами, и я чувствую спазм внизу живота, как перед явлением маркиза. Сильную, ноющую боль, которую часто путают с удовольствием.

– Пойдём, па, – шепчу я, выскальзывая за дверь.

24.

Мы выходим из кондитерской с одним крохотным свёртком, который отец вешает на палец. Внутрь он велел положить миндальных пирожных, а после оставил на прилавке деньги, хотя тот к ним не притронулся.

На обратном пути пересуды слышнее: каждый ведь прекрасно знает, каким тоном нужно сказать, чтобы тебя услышали.

– Глядите-ка! Патерно его унижает, а он у Патерно сладости покупает!

– Покупает, говоришь? Да он их в подарок получил: везде выгоду найдёт!

– Нищенский, выходит, подарок: ты свёрток-то видел?

– Не подарок, а унижение!

– У Сальво Денаро кровь тараканья!

– Да если б кто мою дочку при всём честно́м народе поцеловал, я бы ему два пирога подарил, и размером бы не обидел!

Но отец головы не опускает, глаз под полями шляпы не прячет – напротив, громко приветствует каждого, называя по имени и фамилии. Кто-то отвечает, многие – нет. Я тоже больше не смотрю под ноги: вскидываю голову, даже не пытаясь ускорить шаг. Мы выбрали сладости на свой вкус, заплатили своими деньгами и от чужих людей подарков не принимали.

Козимино с матерью встречают нас у дверей.

– Мы их тут днём с огнём ищем, а они, видите ли, гуляют, что влюблённые на первой свиданке, – бормочет мать. Отец, сняв шляпу, проходит в уборную вымыть руки. Его молчание для матери хуже пощёчины, и она срывается на меня: – А ты чего это мою юбку напялила?

– Так ты мне её отдала!

– Ну да, и сказала, что надеть можешь по особому случаю! Она ведь ещё не дошита! – ворчит мать, задирая подол чуть не до самых бёдер. – Вот же намётка, неужто не видишь? Что люди скажут? Что дочка вышивальщицы в распоротой юбке вышла? Не дай Бог!

Я, как могу, прикрываю руками колени, пытаясь одёрнуть ткань.

– Хотя какое тебе дело до людей! – смеётся она привычным каркающим смехом. – Отец с дочерью развлекаются, а все дела на мне. Когда с Фортунатой заминка была…

– Это я ей велел приодеться, – перебивает отец. Мать настолько поражена звуком его голоса, что замолкает. – Твой муж снова здоров, Амалия, и мы пошли купить сладостей к воскресному столу. Или ты предпочла бы остаться вдовой?

Но мать, прочтя на обёртке название кондитерской, уже оседает на стул, одной рукой, словно веером, обмахивая лицо, другую прижав к груди.

– Вдовой? Скорее ты сам себя в гроб загонишь и меня с собой утянешь! Права была мама: ради пары зелёных глаз всю жизнь коту под хвост пустить! Да знаешь ли ты, сколько у меня, приезжей, времени ушло, чтобы в этом городе уважения добиться? Когда Амалия Анникьярико по улице идёт, никто и пикнуть не смеет! Я даже дочь твою опороченную, и то замуж выдать умудрилась! Но Фортуната, по крайней мере, всегда разумницей была, матери слушалась, – она таращит на нас глаза, пытается встать, опираясь на стол, но ноги подкашиваются, и мать, с помощью Козимино снова опустившись на стул, прижимает ладони к вискам, глядя на меня так, будто я что-то украла. – С чего этот молодой человек тобой увлёкся, я, правду сказать, не знаю и знать не хочу. Вроде не урод, не нищий… Да только не пришёл он к нам, чтобы обговорить всё толком, как Господь велит, и не прислал никого. Говорят, в столице несколько лет прожил, а там сейчас всё иначе. Кто знает, может, намерения у него и серьёзные…

Я стою ни жива ни мертва, но теперь бледнеет и Козимино.

– Патерно деньги в рост дают, – отваживается вставить он. – Саро мне говорил, даже его отца за горло взяли. Нехорошие это люди.

– А ты куда лезешь! Кому твою сестру отдать, это мы с отцом решаем!

Козимино, хлопнув дверью, запирается у себя в комнате: с ним мать ещё ни разу не позволяла себе такого тона. Отец тем временем берёт ножницы, перерезает ленточку.

– Амалия, – невозмутимо спрашивает он, – ты марципановые фрукты любишь?

Мать закатывает глаза, потом бросает недовольный взгляд на ещё не раскрытый свёрток:

– Неужто для тебя сейчас ничего важнее марципана нет, Сальво? Вечно в облаках витаешь…

– Насколько я помню, не по вкусу они тебе? Поправь, если ошибаюсь.

Она сидит напротив, совершенно опустошённая: кажется, гнев – и тот весь вышел.

– Да, Сальво, верно ты говоришь, не по вкусу мне марципановые фрукты.

– А вот дочка наша, Олива, кассаты не любит. О чём и сказала предельно ясно этому молодому человеку из кондитерской. Все слышали, даже на улице.

Мать молча закрывает лицо руками. Отец, подавшись к ней, медленно, одним пальцем разворачивает свёрток, открывая то, что внутри.

– В общем, я поразмыслил и решил: возьму миндальных пирожных. Уж они-то всем нравятся.

Из-под прижатых к материным глазам ладоней катится слеза. Но отец не даёт ей соскользнуть по щеке – смахивает тем же жестом, каким поглаживал едва пробившийся зелёный листок.

– Не отчаивайся, Амалия. Видишь: можно всё и своим умом решить.

25.

Через пару дней после нашего похода в кондитерскую мать достала из сундука две стопки белых простыней с полотенцами и работает теперь вдвое больше прежнего. Днём обшивает богатых синьор, по вечерам допоздна сидит иголкой и ниткой, украшая бельё моими инициалами, а поутру щурится от усталости. Время от времени хватается за мерную ленту: то рост мне измерит, то бёдра. Неужто приданое готовит, чтобы этому меня отдать?

Когда мать собирала приданое Фортунате, я решила было, что мне она не оставит даже салфетки, поскольку к тому времени уже твёрдо знала: сестре суждено замужество, мне – сидеть дома, составлять матери компанию в старости. Да и кто меня возьмёт, такую тощую да чёрную? А она, оказывается, всё и для меня приготовила: теперь вон в спешке примётывает рукава, ушивает ночные рубашки, подкалывает атласные ленты, укорачивает нижние юбки. И всякий раз, подходя обернуть мои бёдра или грудь мерной лентой, выглядит донельзя изумлённой. В городе шепчутся, будто я Патерно приворожила, – всё понять не могут, как это среди стольких красавиц на выданье в душу ему могла запасть именно я. Может, мать тоже боится, что чары, как в старых сказках, вот-вот спадут, и я обернусь той же тыквой, какой была прежде, чем он превратил меня в женщину. Вот и трудится не покладая рук.

Отец снова ходит на рынок, теперь вместе с Козимино: тому за время отцовской болезни удалось подыскать нескольких постоянных покупателей. С ними иногда увязывается и Саро, а потом заходит к нам обедать. После обеда мы с ним, как в детстве, валимся на траву, но тут же является Козимино, потому что негоже мне оставаться наедине с мужчиной, даже если это всего лишь Саро:

– Иди в дом, Олива, мать говорит, со стола убрать надо.

Я встаю – спина мокрая от сырой земли, блузка липнет к лопаткам, – иду к дому. У самой двери оборачиваюсь: Саро провожает меня взглядом, потом, коснувшись пятна в виде клубники на левой скуле, опускает глаза и тянется к лежащей в кармане сигарете. И пусть он смотрит на меня не так, как Патерно, как смотрит на всех женщин, не являющихся Фортунатой, Геро Мушакко, я всё равно чувствую, что это на меня давит: он – мужчина, я – женщина, и облака в небе отныне безымянны.

Я пожимаю плечами, складываю руки на груди, вхожу в дом, начинаю прибираться в кухне. И время от времени слышу, как из открытого окна доносится их смех.

26.

– Породистого жеребца на рынок не гонят, – решительно заявила мать. – Если ты кому нужна, пусть в дом заходит, тут и говорит.

После чего окончательно запретила мне выходить. Если становится скучно, я беру с полки старые учебники и повторяю вслух тему за темой. Иногда, под предлогом починки платья, заходит Лилиана. Пока мать шьёт, мы сидим в комнате, но дверь оставляем открытой, потому что запираться нехорошо, и говорим о всяком разном: она ведь слушает. Но стоит только по радио заиграть знакомой песне, как мать прибавляет громкость и начинает подпевать, а мы – пересказывать друг другу то, что действительно важно. Я, например, спрашиваю Лилиану, помолвлена ​​ли она, а она отвечает, что нет. Тебе же наверняка кто-то нравится, говорю я, а она только смеётся и глаза руками прикрывает. Потом признается, что это сын белошвейки. И ещё брат одной из наших одноклассниц по начальной школе, теперь младший помощник бармена. И даже кузен сестёр Шибетта.

– Тот, у которого лицо прыщавое? – переспрашиваю я: прыщи мне не по душе.

– Зато какие плечи… – возражает Лилиана. Я смущаюсь, потому что никогда не думала о том, какие у парней плечи. Что вообще хорошего может быть в плечах? Понимаю ещё, улыбка, глаза, волосы… Но плечи? Верно мать говорит, у Лилианы один ветер в голове.

– А ты с ним целовалась? – отваживаюсь я спросить уже на последних нотах песни.

– Почти, – отвечает она, закатив глаза.

– Он тебя трогал?..

Но тут знакомая матери песня заканчивается, и она бросает подпевать. Мне, конечно, ужасно любопытно, совсем как тощей Шибетте, но больше я ни о чём не спрашиваю. Лилиана, косясь на дверь, расстёгивает пару пуговиц на блузке, так я вижу её пупок, чуть приоткрытый, будто маленький рот.

– Я тебе журналов про кино принесла, – говорит она и, сунув мне перевязанный ленточкой свёрток, спешит снова застегнуться.

Заслышав шаги, я судорожно вскакиваю и прячу журналы под одеяло.

– Подол готов. Аккуратней надо, а то уж третий раз по шву разошедшееся приносишь, – ворчит мать, протягивая Лилиане юбку. – Коли в семью двое деньги несут, дети балованными растут.

– Спасибо, донна Амалия, – вздыхает та, направляясь к двери. – Сколько я Вам должна?

– Это я матери твоей скажу. Сопливым девчонкам в руки деньги давать – добра не жди.

Лилиана, чмокнув меня в щеку, уходит. Я долго гляжу из окна вслед её одинокой фигурке, удаляющейся в сторону шоссе. Теперь только бы дождаться вечера, когда все лягут спать, чтобы, развязав ленточку, достать журналы с фотографиями и снова начать срисовывать лица любимых актёров, каждого – в свой тайный альбом. Как-то я срисовала и свой портрет, снятый Лилианой, будто тоже была знаменитой актрисой. Поместила его в альбом «Несчастные брюнетки»: ведь в моё сердце любовь постучаться ещё не успела.

– Об этой девчонке каких только гадостей не говорят, – ворчит мать, присаживаясь рядом со мной на кровать, туда, где совсем недавно сидела Лилиана. – А только чихала я на эти пересуды, вольно́ им языками молоть! Неужто она виновата, что папаша-коммунист жену работать отправляет? Бедняжка сама страдает! Бывает, конечно, заносится, тут не отнять, но душа у неё добрая. Думаешь, я не понимаю, что подол не подшитый – только повод тебя навестить? Привязалась, выходит.

Я от неё никогда ещё подобного не слышала: обычно люди вызывают у моей матери либо жалость, либо страх. Она поправляет покрывало, и у меня на мгновение замирает сердце: вдруг заметит небольшую выпуклость там, где лежат журналы? Но ей будто и дела нет, мысли другим заняты:

– Она ж, в сущности, хорошая дочь, подруга-то твоя, – а сама меня к себе прижимает. И долго-долго не отстраняется – кажется, бесконечно.

Я чувствую её запах, такой знакомый и внезапно такой сладкий, и вспоминаю, как в детстве поверяла ей все свои радости и горести. Вижу руку, лежащую у неё на колене и так похожую на мою. Втискиваюсь в ложбинку между плечом и щекой, закрываю глаза. Из одного теста слеплены, приходит мне на ум, и в памяти сразу всплывает, как мы с ней замешиваем муку с водой, и эта смесь соединяет наши руки в единую липкую массу.

– Ты ведь тоже хорошая дочь, – шепчет она.

И я в тот же миг ею становлюсь.

– Знаешь, я тут вот что подумала… – в голосе матери вдруг проскальзывает фальшивая нотка, дыхание меняет ритм, а шею будто сводит судорогой, и мне приходится спешно покинуть уютную норку, которую я в ней отыскала. – Я вот что подумала: может, и на свадьбу твою её пригласим? Что скажешь, Оли?

27.

Она успела меня сговорить. За совершенно незнакомого человека.

– Весьма достойный юноша. И очень симпатичный, кстати, – довольная, будто мы в той праздничной лотерее первый приз выиграли, она приносит из уборной гребешок и, встав за спиной, распускает мне волосы, волной падающие на плечи.

– Да откуда он вообще взялся? Где ты его откопала? – спрашиваю я, представляя, как она перерывает все прилавки на рынке в поисках желаемого.

– Нет-нет, я ни при чём… Это Шибетта, с которой у меня, на твоё счастье, давняя дружба, тебе достойную партию подыскала.

– Хочешь сказать, синьора Шибетта, у которой две дочери на выданье, решила подыскать мне мужа?

Мать, будто не слыша, начинает меня, как кобылу скребницей, вычёсывать:

– Его Франко зовут: красивое имя, правда? В столице живёт, потомственный дворянин…

Вот и тебе маркиз, думаю я с не меньшим изумлением, чем в детстве, обнаружив на месте героя, явившегося забрать меня к лучшей жизни, лишь стопку белёных тряпиц.

– Так ведь я его даже не видела! – я вдруг вспоминаю, как отвернулась возмущённая Тиндара.

– Всему своё время! На той неделе он к нам приедет, с отцом твоим поговорит, все детали обсудит.

Зубцы гребешка ласково бороздят мою голову. Всякий раз, когда они натыкаются на узелок, я чувствую резкую боль, но вскоре она отпускает, и снова начинается ласка. Вот и мать такая: сперва укусит, потом приласкает.

– А если он мне не понравится? – сгорая от смущения, спрашиваю я.

– Понравится, не понравится… Со временем всё придёт, – и, выдернув очередной узелок, добавляет чуть громче: – Весьма милый молодой человек, если верить Шибетте… – тут она ненадолго замирает, словно охваченная внезапным сомнением. – Да только ведь удачный брак не от этого зависит. Я, к примеру, сама видишь… – потом, не закончив фразы, кладёт гребешок на тумбочку и, разделив волосы на три пряди, начинает заплетать косу. – Ты сейчас очень уязвима, доченька. Отказала тому, кто рано или поздно заставит нас за это дорого заплатить, это и дон Иньяцио мне подтвердил. Говорит, Патерно – человек упорный, если чего захочет, возьмёт непременно. Так что придётся нам всё как можно скорее устроить, ради твоего и всеобщего блага.

Но ведь я же ничего не сделала, хочется мне сказать. Не ответила ни да, ни нет. С одной стороны стойки с пирожными моё тело пожирали его глаза, с другой – бесстрастный взгляд отца.

Мать тянет с такой силой, будто вместо волос у меня верёвки, и коса понемногу начинает давить мне на плечи.

– Шибетта говорит, его отец деньги в рост даёт. Прав был Козимино. А вдова Рандаццо подтвердила: не своей волей он сюда, в Марторану, вернулся, а по вине крови своей горячей, чтобы от мести ревнивого мужа спастись. Такому человеку не стоит прилюдно перечить, коли хочешь потом жить спокойно. Удачным браком ты из большой беды себя вытащишь.

Коса наконец заплетена. Мать, удерживая её двумя пальцами, другой рукой роется в кармане халата. Потом достаёт бархатную алую ленточку, завязывает и, перебросив мне через плечо, отходит полюбоваться результатом.

– Вот и готово, – и, взяв меня двумя пальцами за подбородок: – Чтоб чистоту блюла!

Я прижимаюсь к этой руке, чтобы снова ощутить щекой мягкость материной кожи, а не только грубые, как её голос, кончики пальцев, но она отстраняется.

– Пойдём, поможешь салфетки вышить.

– Да, мама, – послушно отвечаю я. И более вопросов не задаю.

28.

– Красота требует жертв, – заявляет мать и идёт ставить в духовку противень с пирогом.

Я снова бросаю взгляд на туфли – те же, что надевала на праздник в день святого покровителя: если это они придают мне очарования, то без них я, выходит, уродина? Красота – в глазах смотрящего. Может, потому люди и влюбляются.

– Едут, – возбуждённо вскрикивает она, поглядев в окно. Потом в последний раз подходит ко мне, поправляет шпильку, одёргивает блузку. Будто девчонка, играющая в куклы. – Беги, позови мужчин!

Отец, как всегда, в огороде, присел на корточки возле помидоров. Обманувшись его затрапезным видом – этими рабочими брюками, платком на шее, – я радуюсь было, что мать всё выдумала, что никакой Франко не приедет и меня за него не выдадут, и можно будет остаться здесь, в родном доме, а по ночам тайком срисовывать в тетрадку лица кинозвёзд.

– Ты что, и костюма не наденешь? – спрашиваю я на всякий случай.

– Пожалуй, нет, – бесхитростно отвечает отец.

Я беру его за руку, чтобы помочь встать, и дважды сжимаю, едва-едва. Каблуки туфель проваливаются в рыхлую почву, с каждым шагом уходя всё глубже: ещё немного – и я тоже стану растением у него на грядке. А может, и остаться здесь? Питаться водой и ветром, сбрасывать один за других пожелтевшие листья, цепляться за узловатую опору, чтобы не горбиться…

– Ну что, пойдём познакомимся с этим синьором? – равнодушно спрашивает он, словно предлагая налить стаканчик воды с мятой.

– Мне страшно, па…

– Не бойся. Что тебе хорошо, то и нам сгодится.

Только вот я не знаю, что мне хорошо. Пока носилась в короткой юбке вместе с Саро и Козимино да молила Мадонну, чтобы она позволила мне никогда не становиться женщиной, казалось, будто я всё знаю, а теперь уже ни в чём не уверена.

Стол накрыт на шестерых. Правила поведения за столом таковы: не говорить с набитым ртом, не выскребать тарелку хлебом, добавки при гостях не просить. Козимино надел длинные брюки, белую рубашку, прилизал бриолином волосы. Глядя на родительскую свадебную фотографию, что висит над буфетом, я узнаю в нём красавчика, каким отец был в молодости. Пытаюсь понять, похожа ли я на мать, но понимаю, что нет: ещё бы, такая тощая и смуглая. Недолго длилась моя красота – всего один танец на празднике в честь святого покровителя.

– Это для Саро? – спрашиваю я, указывая на лишний стул.

– Упаси Господи, – шёпотом отвечает мать. – Для провожатого.

Автомобиль останавливается на грунтовке, и я тоже прижимаюсь лбом к стеклу, гляжу. За рулём – мужчина в годах, уже изрядно седой. Он выходит прочесть номер на доме и убедиться, что прибыл по адресу. Походка у него нервная, рост небольшой, щёки впалые. Мать открывает дверь, машет ему рукой. Он без улыбки кивает и возвращается к автомобилю. Сейчас уедет, надеюсь я. Но он лишь открывает пассажирскую дверь.

Из неё выходит высокий молодой человек в ладно скроенном костюме, накрахмаленной рубашке и тёмных очках, как у кинозвёзд: вылитый «красавчик Антонио». Старик что-то шепчет ему на ухо, предлагает руку, и они вместе проходят несколько метров до нашего дома. Кровь вскипает в жилах: я вдруг ощущаю себя героиней одного из Лилианных журналов, принуждённой к браку с уродливым старым вдовцом, у которого есть очаровательный сын, мой ровесник. Так вот почему Шибетта подкинула его нам! Сердце готово выпрыгнуть из груди, я судорожно вытираю руки о жёлтую юбку.

Старик останавливается на пороге, «красавчик Антонио» на шаг позади. У него светлая кожа и ямочка на подбородке. Я пытаюсь понять, куда направлен взгляд за тёмными стёклами – может, на меня? Втягиваю живот, но тут же, вспомнив чопорность Фортунаты, выдыхаю и, опустив глаза, начинаю увлечённо рассматривать носки туфель.

– Как мы рады вас видеть! – мать, взмахнув пару раз рукой, словно чтобы разогнать спёртый воздух, приглашает их войти. – Проходите, располагайтесь!

Старик останавливается перед отцом, который, сунув указательный и средний пальцы в узел, отчаянно пытается ослабить платок на шее. «Красавчик Антонио», не отпуская руки, встаёт рядом. Тёмных очков он не снимает даже в доме. Вблизи старик, чья взмокшая от пота кожа стала такой же серой, как его провонявший табаком костюм, кажется ещё старше.

– Барон Альтавилла, – объявляет он, не протягивая руки. У меня перехватывает дыхание: и этот не снисходящий до рукопожатия, представляющийся с царственным высокомерием человек собирается прикупить себе в жёны ровесницу сына! Я пытаюсь поймать взгляд Козимино, проследить за его реакцией, но он, стоя в двух шагах позади матери, только вежливо улыбается.

Тем временем старик, приобняв «красавчика Антонио» за плечи, разворачивает его, будто марионетку на ниточках, лицом к отцу, и молодой человек протягивает руку:

– Очень приятно, Франко!

Когда он улыбается, зубы у него белее белого.

29.

– Детская болезнь, – рассказывает старик матери, единственной, с кем он снисходит до разговора.

Отец, устроившись во главе стола, делает вид, будто сейчас обычное воскресенье. Козимино слушает с тем же вниманием, с каким в детстве следил за приключениями Джуфы[15]

[Закрыть]
. Я тайком поглядываю на Франко, сидящего как раз напротив меня: суп он зачерпывает не глядя, а если хочет пить, старик наливает ему воды и подносит к стакану руку. Говорит Франко мало, но голос у него красивый.

– Родители обращались к лучшим врачам, – продолжает старик, – даже на континенте.

– А это не наследственное? – вдруг настораживается мать.

– Больше ни у кого в семье не замечали. Дети будут здоровые.

По спине пробегает холодок: подруги рассказывали, что с женихом придётся спать в одной постели. Я смотрю на его руки, легко управляющиеся со столовыми приборами: они бледнее и куда мягче, чем у отца. Чтобы завести ребёнка, эти руки должны подписать бумаги в церкви, касаться моих пальцев за свадебным столом, пробраться под сшитую матерью ночную рубашку, стиснуть мою плоть.

– Пора бы тебе поднять тост за молодых, Сальво, – хрипло каркает мать, надеясь прервать отцовское молчание. Тот долго жуёт, утирает рот салфеткой, словно собираясь сказать: «Пожалуй, нет», потом наконец поднимает едва ли вполовину налитый бокал красного вина, но, взглянув на меня, бормочет только:

– Наши поздравления!

Старик вскидывает брови, и морщины у него на лбу выстраиваются в три горизонтальные линии.

– Мой племянник – юноша простой и прекраснодушный, – уточняет он так громко, будто Франко глухой, а не слепой. – Родители его, хоть и не смогли приехать, поскольку, как мы уже сообщали, баронесса мучается почечными коликами, шлют вам привет и ждут ответного визита. Господь в милости своей не даровал им другого сына, так что Франко, несмотря на случившееся несчастье, остаётся их единственной радостью. В столице девушки теперь слишком раскрепощённые и не питают, как раньше, уважения к здравым семейным ценностям. Им подавай работу, гулянки с подругами, кино, танцы… Они даже не понимают, что тем самым растрачивают себя, расточают свою чистоту.

– Сколько кругом разбитых кувшинов, – согласно кивает мать. – Однако дочь моя целёхонька.

– Как и Франко, который ещё и женщины-то не познал, – заверяет старик и, обернувшись ко мне, начинает пристально разглядывать, словно хочет удостовериться, правду ли говорит мать.

– Мы нашу Оливу словно цветочек растили, – напирает она, коснувшись моей руки.

– В этом мы уверены, – бросает старик, продолжая меня изучать. – Однако до нас дошли сведения, что девушка уже была с кем-то в отношениях. Кажется, у неё возникла некоторая «симпатия», или как там теперь говорит молодёжь?

– Никакой такой симпатии! – спешит объясниться мать, кончиками пальцев поправляя прядь волос, и без того лежащую на своём месте. – Просто один излишне пылкий юноша положил на мою дочь глаз, хотя она, разумеется, его надежд никоим образом не поощряла. Муж дал молодому человеку понять, что его предложения нас не интересуют, – она умоляюще глядит на отца, потом, опустив глаза, принимается разглядывать вышивку на скатерти, – и всё кончилось мирно. А девушка с тех пор из дома не выходила.

Дядя Франко чешет морщинистый лоб. Мать снова касается моей руки: её пальцы ледяные. Для неё всё – боль. Даже возможность выдать дочь замуж.

Старик бросает на меня последний испытующий взгляд, будто пытаясь вытащить на свет божий какую-то тайну, и, вздохнув, отворачивается к окну.

– Восемь классов девушка закончила? – спрашивает он, даже не назвав меня по имени.

– И два курса педучилища, потом мы её забрали.

– Франко нравится, если ему немного почитают на ночь, – похоже, дядя смирился. Он задумчиво проводит тыльной стороной ладони по щеке, словно проверяя, не отросла ли щетина, теребит двумя пальцами подбородок, наконец кивает. Ни я, ни сидящий напротив Франко не двигаемся. Старик залпом допивает бокал и поднимается из-за стола. Экзамен окончен.

30.

После обеда нас с Франко выставляют прогуляться вокруг дома, так сказать, познакомиться, пока взрослые обговаривают материальные вопросы. Слепец подходит ближе, кладёт пальцы мне на предплечье. Рука у него совсем не такая, как у Патерно: легче. Козимино, не понимая, нужно ли ему с нами, оборачивается к матери в поисках одобрения.

– Пускай идут, – отмахивается она с лукавой улыбкой. – Твоя сестра ведь обручена, а молодёжь нынче имеет право ненадолго уединиться.

Он ошеломлённо отступает, и мы уходим вдвоём. Впрочем, я удивлена не меньше: может, мать потому отпускает нас одних, что Франко ничего не видит и, следовательно, ничего плохого мне сделать не сможет? Мы идём молча, но не от смущения, а так, словно говорить и не нужно. Потом мне вдруг приходит в голову, что он слепой, а не немой. Сердце уходит в пятки: значит, сказать что-нибудь всё-таки придётся, хотя бы из вежливости, вот только на ум ничего не приходит. Я боюсь его обидеть, боюсь всего на свете: гулять с ним вот так, наедине, навсегда уехать из дома, чтобы жить замужем в столице, остаться, как Фортуната, печальной и одинокой, оказаться в руках совершенно чужого человека, самих этих рук, которые должны меня касаться, чтобы сделать мне ребёнка. Боюсь того, что каждый день своей жизни вынуждена буду заботиться о слепце. Боюсь исчезнуть, потому что его глаза никогда меня не увидят. Откуда вообще взяться любви, если нет глаз? «Как сказал древний сицилийский поэт: “Любовь есть страсть, из сердца источенье от преизбытка сладостной истомы, – будто слышу я певучий голос профессора Терлицци. – Она очей сначала излученье, а сердцем после этого питома”[16]

[Закрыть]
».

Слепец вцепился в мою руку, но на самом деле ведёт нас именно он, а я, сама того не сознавая, подстраиваюсь под его шаг. И всё ещё отчаянно пытаюсь что-нибудь сказать, но в голове вертится лишь это стихотворение. Я оборачиваюсь к своему спутнику, быстро заглядываю в лицо и тотчас же привычно опускаю глаза. Потом думаю: нет, раз он меня не видит, то и мне в землю смотреть не обязательно.

Франко вдруг останавливается – прямо за сараем Пьетро Пинны, в единственном месте, откуда не видно нашего дома.

– Так ты что, не слепой? – подозрительно спрашиваю я. Он кривится, а мне теперь хоть со стыда сгорай: столько молчать, чтобы вот так ляпнуть невпопад!

А он уже снимает свои тёмные очки. Я в ужасе отдёргиваю руку, машу ею перед его лицом, но глаза, светлые, почти белые, как две перегоревшие лампочки, остаются неподвижными.

– Cделай для меня кое-что, – говорит он и снова начинает искать мои руки.

Я отступаю: хоть мы теперь и помолвлены, мне вовсе не хочется быть испорченной раньше времени.

– Боишься?

– Нет, – вру я, хотя сердце едва не выпрыгивает из груди.

– Для тебя это пустяки, а для меня очень важно, – он берёт мои руки в свои, гладит, потом кончиком указательного пальца касается ладони. Там меня ещё никто и никогда не трогал. Я чувствую, как под рёбрами зарождается нечто вроде щекотки. Слепой поднимается от ладони вверх, к кончикам пальцев, пока не обводит один за другим контуры каждого ногтя, потом опускает руки и делает шаг вперёд, ко мне. – Постой, не уходи, – просит он. Я застываю, задерживаю дыхание. «Любовь есть страсть, из сердца источенье», – по-прежнему вертится в голове. – Теперь закрой глаза, – предлагает он. – Так мы будем на равных.

Не самая здравая мысль, будто слышу я ворчание матери, и всё-таки исполняю его просьбу. Стою перед ним с закрытыми глазами и чувствую себя совершенно раздетой. Потом, поняв, что он меня не видит, выдыхаю. Жду, когда его губы коснутся моих, – видела такое в журналах, которые прячет под блузкой Лилиана, – и по животу, чуть ниже пупка, разливается тепло. Но ничего не происходит. Только ветер, который так часто поднимается в эту пору, шелестит в отцовских посадках, а теперь ещё и задирает мою жёлтую юбку от щиколоток до самых колен. Я тянусь было её опустить, но останавливаюсь на полпути: всё равно никто не увидит.

– Не двигайся, – просит слепец. Я подчиняюсь, и через пару секунд чувствую, как кончики его пальцев касаются моего лба. Они начинают с центра, куда отец в детстве целовал меня на ночь, спускаются к вискам, ерошат брови, пробегают по опущенным векам у самых ресниц. Потом большие пальцы обрисовывают ноздри, а ладони сползают вниз по щекам, пока не соединяются под нижней челюстью и не обхватывают моё лицо целиком. Мизинцы чуть приподнимают мочки ушей, а кончики указательных – наконец-то – добираются до губ. Я инстинктивно втягиваю их между зубами, и пальцы замирают. Я резко выдыхаю, выталкивая их. Франко убирает руки от моего лица, остаётся лишь правый указательный палец, который, очень медленно обогнув мой рот, затем тоже исчезает.

Так мы и стоим, я и слепец, пока солнце, должно быть, не начинает клониться к закату. Закаты мне по душе.

– А ты красивая, – говорит он. Только тогда я открываю глаза, и мы идём к дому.

31.

– Помолвлена со слепым? – на лице Лилианы то же недоверие, с каким я сама расспрашивала о замужестве Тиндары. Книг на столе в её комнате стало даже больше – это мои теперь пылятся на полке. Впрочем, полутёмный чулан для печати фотографий нисколько не изменился, и Лилиана неизменным стальным пинцетом опускает белые листки неизменный таз.

– Будешь моей свидетельницей? – спрашиваю я, пока мы ждём появления изображения.

– А мать твоя что скажет?

– Она тоже этого хочет.

На шероховатой бумаге проступает одетая в чёрное женщина с запавшими глазами и пухлым ртом, глядящая меж полузакрытых ставень, будто из готовой вот-вот поглотить её пасти.

– Фортуната! – вскрикиваю я. – Когда ты успела?

– Разве не её тебе нужно просить быть рядом в церкви?

– Она всё равно не пойдёт.

– И ты даже не спросишь почему?

– Мушакко ревнив. Но Франко – он совсем другой, – добавляю я, убеждая скорее себя, чем её.

– Да ты его только один разок и видела! – подхватив листок пинцетом, она пускает его плавать в кисло пахнущую жидкость.

– Вот и неправда! Он потом ещё приезжал, и мы вышли прогуляться, показаться вместе в городе. И вообще, с тех пор, как я обручена, мать мне куда больше позволяет. Сегодня, к примеру, разрешила к тебе в гости зайти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю