412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виола Ардоне » Олива Денаро (ЛП) » Текст книги (страница 8)
Олива Денаро (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 03:16

Текст книги "Олива Денаро (ЛП)"


Автор книги: Виола Ардоне



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Часть третья

44.

Когда мне было девять, я подхватила скарлатину и три недели просидела запертой в комнате. Мать говорила, мол, Козимино у нас мальчик хилый, и даже еду с лекарствами мне носила в марлевой повязке, закрывающей нос и рот. Время казалось сложенным из кубиков, которые иногда обрушивались, порождая едва заметные лавины. О жизни снаружи я могла только догадываться: днём в окно заглядывало и снова уходило солнце, ночью отцовский огород освещала луна. Синьорина Розария велела принести мне книг, и вскоре на полу у кровати выросла целая башня из тех, что я потихоньку дочитывала. Через три недели я встала совершенно здоровой: стопка книг к тому времени поднялась выше комода. Из отражения в оконном стекле на меня смотрела незнакомка: бесплотное тело, торчащие кости, ввалившиеся, обведённые двумя тёмными кругами и оттого ещё более чёрные глаза. Впервые выйдя на улицу, я едва передвигала ноги, зато голова моя была полна разных историй, как ночи – лунного света.

Но сейчас в комнате темно: даже луна отвернулась, скрыв из виду отцовские посадки. Я забиваюсь в свой угол, будто снова заболела, а едва заслышав шаги или голоса, то и дело бурными водоворотами вскипающие за дверью, срываюсь с кровати и наощупь, словно обратившись во Франко, прокладываю себе путь в полной темноте. Поднимаю ставни, но не вижу ни единого лучика, даже самого слабого. В новолуние, объясняла нам синьорина Розария, луна прячет лицо, потому что в этот момент соединяется с солнцем, а солнце, как любой ревнивец, хочет, чтобы она была только с ним одним. Вот и я сейчас, совсем как луна: мрачная и отстранённая.

Замираю перед полкой с книгами, провожу пальцем по корешкам, тому, другому, но ни одно из этих названий мне больше ни о чём не говорит. Учителя, все они, только и делали, что лгали: таблица умножения – чушь, прошедшее время – враньё, действительный, страдательный и возвратный залоги, акуты и грависы, косвенное дополнение, мартовские иды, пифагоровы штаны, «я очутился в сумрачном лесу»: всё – ложь, и мне приходится брести вслепую, совершенно одной. Вскоре даже сама темнота становится невыносимой, давящей, как будто мне завязали глаза. Нашарив выключатель, я снова подхожу к полкам, хватаю книгу, открываю, но, сколько ни силюсь, не могу понять, что в ней написано: выстроившиеся рядами, друг над другом, строчки чёрными гусеницами ползут по листу, предложения более не связаны друг с другом, а из слов, как из дырявой кастрюли, мигом вытекает весь смысл. Культура нас спасёт? Неправда Ваша, синьорина: я ведь училась, и училась прилежно, лучше многих других, но разве мне это помогло? Снова погрузив мир во тьму, я в бешенстве сметаю на пол всё, что попадает под руку: ручки и тетради со стола, книги и безделушки с полок. А после топчу некогда столь дорогие мне вещи.

Книги валяются у моих ног грудой мёртвых тел с переломанными конечностями. Картонные обложки оторвались от корешков и страниц, обнажая ложь, которую те не устают пересказывать: Маленькие женщины так и не выросли, Дороти никогда не бывала в Стране Оз, Поллианна утратила секрет счастья, Алиса не нашла уменьшительной микстуры, а Лючию Монделлу, как и меня, не спас обет Пресвятой Деве.

Я падаю на колени, потом вытягиваюсь на этом бумажном ложе во весь рост, но спать не хочу, как, впрочем, и есть. Моё тело ни на что больше не годно: ни для свадьбы, ни розарий почитать в обществе приличных женщин. Даже вышивать – и то нехорошо: кому нужно приданое, запятнанное позором?

И всё же мне не лежится. Присев на корточки возле кровати, я снимаю отошедшую доску, лезу обеими руками в свой тайник и достаю скрытые внутри тайны: тетрадки с рисунками углём и сангиной, зеркальце, тюбик с остатками помады и фотографию, сделанную Лилианой. Швыряю всё это в кучу на выброс, задерживаюсь только на своём портрете. Долго смотрю на него, обвожу указательным пальцем черты лица, заглядываю в глаза, ещё не знающие стыда. А после рву пополам, и ещё пополам, и ещё, и ещё, пока глянцевая бумага не обращается в мелкое крошево. Потом сгребаю всё это, собираю в горсть и, распахнув окно, рассеиваю по отцовскому огороду.

45.

Всякий раз, когда в комнату входит мать, в её глазах плещется мрак. И всякий раз она открывает рот, но не издаёт ни звука: будто снова надела маску, чтобы не заразиться. Взгляни на меня, мама, хочется мне сказать, я всё тот же кувшин: те же руки, бёдра, губы. Чем я заслужила участь вдребезги разбитой? Я исполняла каждое предписанное тобой правило: не глазела на мужчин, не выпячивала грудь, не красила губы, нигде, кроме как в церкви, не замедляла шага, чтобы легче было догнать, не бегала тайком в кино. Я готова была выйти за любого, кого вы с отцом выбрали бы мне в мужья. Я ни разу не ослушалась, всегда со всем соглашалась. Я – твоя дочь: незнакомка, так на тебя похожая, хотя, может, тебе и не нравлюсь.

Стоит зашелестеть листве, она бросается к окну посмотреть, кто там идёт, ждёт, считает дни. Но никто не приходит – ни в первый день, ни во второй, третий или четвёртый. Крашеная блондинка по имени Анджолина сказала, дело так или иначе должно кончиться браком, и теперь я тоже жду – жду шагов тюремщика, который явится меня освободить. Не знаю, правда, что лучше: иметь хоть что-нибудь – или не иметь ничего.

Целыми днями я теперь старательно избавляю комнату от всего лишнего, потом тряпкой, смоченной в уксусе, протираю пол, мебель, дверные и оконные ручки. Что ж, чистоту соблюла, пора переходить к стопке книг на полу.

– Я же велела их отдать! Одна пыль да грязь от них! – кричу я матери через закрытую дверь, но время уже позднее, все спят, и только мне сон – враг. Ничего не остаётся, кроме как улечься в постель и полистать немного «Энн из Зелёных крыш»: «Утром ещё не знаешь, что произойдёт за день, и у тебя есть простор для воображения»[19]

[Закрыть]
. А вот у меня никакого простора для воображения больше нет. Захлопнув книгу, я сую её под подушку, и всепобеждающая усталость разливается наконец по моему телу, усыпляя мысли.

В комнату, где меня держали пленницей, входит Анджолина. Она поднимает ставни, заливая дощатый пол потоками лунного света, потом тушит сигарету, накидывает мне на плечи шаль и хрипло, совсем как мать, смеётся.

«Ты что здесь делаешь? – спрашивает. – Ступай домой!»

«Не могу», – отвечаю я, кивая на дверь.

«Так ведь она открыта! И всегда открыта была. Ты сама решила остаться, никто тебя не заставлял. А могла просто ручку повернуть».

Я вскакиваю, отталкиваю её, и Анджолина, не переставая мерзко хохотать, мешком валится на пол. Вылетев на улицу, бегу, как была: босиком, волосы растрёпаны, по шее течёт пот, юбка путается в ногах, руки беспорядочно молотят воздух. Несусь, что есть духу, пока не обнаруживаю себя на дороге в город, и останавливаюсь только на площади, очутившись перед кондитерской. А потом вдруг вижу в витрине своё отражение: тощая лохматая девчонка с глазами-маслинами, жадно пожирающая глазами сладости.

46.

Просыпаюсь я от внезапного голода, какого не чувствовала со дня похищения. Не вставая с постели, провожу рукой по животу: торчащие, заострившиеся, как два шила, тазовые кости, кажется, готовы вот-вот пропороть кожу. Из глубины желудка поднимается изжога, кружится голова: моё тело, оказывается, ещё живо и заявляет, будто оно голодно. Как же я сейчас завидую спящим! Бросаюсь на кухню. В окна смотрит тьма: луна пока так и не вышла. Тихо-тихо, чтобы не щёлкнул замок, не скрипнула половица, я проникаю в кладовку, распахиваю дверцы серванта и навесных шкафчиков, хватая всё, что нахожу. Набиваю рот остатками пасты, к которой в обед даже не притронулась, надкусываю оставленные на ужин яйца вкрутую, раздираю нёбо вчерашним хлебом. Выкладываю на язык кусочек сыра и тут же вгрызаюсь в подвявшее яблоко. Еда, скользнув в горло, комом встаёт в пищеводе. Скручиваю крышку с банки каперсов, сую пальцы внутрь: крупинки соли царапают кожу; достаю оливки, катаю в руке: они маленькие, но твёрдые – совсем как я. Чтобы снова почувствовать тело, его нужно наполнить. На верхней полке замечаю вазочку с апельсиновым вареньем к воскресному завтраку. Забравшись на стул, лезу в неё, а когда липкий сироп начинает течь на руки, задираю ночную рубашку и размазываю его до самой паховой складки. Потом облизываю пальцы и снова начинаю глотать, до тошноты. Но тут стул качается, опрокидывается и падает на пол.

Немедленно слышатся шаги. В кухне появляется мать, в её глазах жалость и боль.

– Олива… – она оседает на пол, не замечая, что объедки пачкают ночную рубашку, и тихо, будто сама себе, повторяет: – Оли…

Потом на четвереньках подползает ближе, поднимает руку, и я закрываю глаза: жду пощёчины. Но вместо этого её руки вдруг начинают лихорадочно гладить меня к лицу, спускаются вниз по шее, плечам, обнимают за талию и держат, крепко-крепко.

Так мы и лежим на полу, обнявшись и прижавшись друг к другу щеками, липкими от апельсинового варенья.

А когда поднимаемся, в доме по-прежнему тихо. Мать отводит меня в ванную, наполняет таз для белья, в котором, когда мы с Козимино были маленькими, оставляла нас поиграть и отмокнуть. Пробует локтем, не горячо ли, стягивает с меня перепачканную едой ночную рубашку, а я стою перед ней голая и совсем не чувствую стыда. Она усаживает меня таз, хорошенько потерев в руках кусок мыла, намыливает всё моё тело, потом споласкивает, вынимает затычку, и мы заворожённо наблюдаем, как вода жемчужной спиралью уносится в слив. Протянув руку, чтобы помочь подняться, мать берёт с табурета чистое полотенце, вытирает мои мокрые волосы, промокает капельки воды с каждого сантиметра кожи, а добравшись до ступней, тщательно проводит махровой тканью между пальцами.

– Ну вот, – бормочет она, застёгивая мне пуговицы кофточке, – теперь ты чистенькая.

47.

Незадолго до обеда в дверь стучат. Мать, переглянувшись с отцом, идёт открывать. Я слышу, как Неллина желает нам доброго дня, после чего взрослые запираются в кухне поговорить и голоса стихают, доносится только скрип отодвигаемых стульев. За моей спиной выходит из коридора Козимино: после нашего дня рождения он перестал бриться, и вид у него совершенно разбойничий. Чтобы хоть что-то услышать, мы с ним одновременно прижимаемся к деревянному косяку, оказавшись вдруг так же близко, как давным-давно, в материнской утробе. Мои волосы трепещут от его дыхания, и я узнаю этот запах, нисколько не поменявшийся с тех пор, как мы были детьми и я приглядывала за ним, если случалось остаться одним. Теперь, когда мы выросли, он нависает у меня над головой, а я прижимаюсь спиной к его груди, но он не отступает, и я потихоньку начинаю опираться на него всем телом.

– Значит, завтра? – интересуется мать.

– До обеда, – подтверждает Неллина. – В кондитерской.

– Пожалуй, нет, – отцовский голос звучит куда тише. – Я этого не хочу.

– Хочешь, не хочешь, а выбора нет: воду варить – вода и будет!

– Неужели нам собственными руками придётся её этому проходимцу отдать? – пытается возразить он.

– Долго ты ещё в облаках витать собираешься? Может, пора на грешную землю спуститься? – вопит мать, и деревянная столешница стонет под ударом кулака. – Мир как стоял, так и стоит…

– Договориться вам нужно, Сальво, – поддакивает экономка. – Вот и дон Иньяцио говорит…

– А напомни-ка мне, Неллина, – перебивает отец, – сколько у дона Иньяцио дочек?

Неллина не отвечает, зато мать обрушивается на него громче прежнего:

– На мою беду, видать, на позорище ты на белый свет родился!

– Помолчи, Амалия, – невозмутимо отвечает он. – Я ведь это к тому, что не знаешь сам – так и в спор не лезь.

– А с тобой спорить – только время тратить: что ночку потеряешь, что дочку! Мы ведь, кроме Неллины, ни от кого за все эти годы помощи не дождались, и ты за её добро такими словами платишь?

– Пойми, Сальво, – снова звучит голос Неллины, – будь какой другой способ… да только всё, что можно было сделать, уже сделано. Мать Франко после случившегося своё согласие отозвала, и кто, скажи, станет её винить? Но теперь, ради блага твоей семьи, и твоего блага тоже… Ты ведь не станешь добиваться справедливости в одиночку, особенно после того, что с тобой в прошлом году стряслось? Или, может, хочешь опять пластом лечь?

Козимино вздрагивает: должно быть, ему тоже вспоминается вечер, когда отец, как мы думали, пошёл угостить обидчика парой выстрелов из лупары, но приступ едва не отправил его в мир иной.

– Справедливости? – едва слышно переспрашивает отец. – Справедливость – это дело другое.

С этого момента никто больше не кричит, так что до нашего уха доносятся только отдельные слова: свадьба, платье, дом… Мы с Козимино отходим от двери, и брат, схватив меня за руку, заглядывает мне в глаза.

– Давай я сам к нему схожу, объясню, как мир устроен, – говорит он взрослым, мужским баском, прорезавшимся у него всего пару месяцев назад.

– Нет, Козимино, – отвечаю я, мотая головой из стороны в сторону. – Ни ты, ни папа. Это моё дело, женское.

Спать мы ложимся, так ничего и не узнав. И только проснувшись, когда ночь ещё глубока, я, кажется, вижу в дверном проёме силуэт матери: она стоит, прислонясь к косяку, и глядит на меня. Но веки тотчас же наливаются тяжестью, и смутный образ исчезает.

48.

На улице темно, но отец уже в кухне, на нём резиновые сапоги и шляпа.

– Ты где её нашёл? – спрашиваю.

– Купил новую.

– Лучше бы дочь новую купил.

Отец, присев на край табурета, стягивает шляпу и принимается крутить её в руках, оглядывая со всех сторон.

– На сегодня встреча назначена, – говорит он лениво, словно о безделице какой. – Хотят нас задобрить, миром дело решить.

Права была Анджолина: раз он меня взял, то жениться должен. Не то быть мне старой девой. Или крашеной блондинкой, вроде неё самой.

Я гляжу на отца: не похоже, чтобы он был в гневе.

– Каким ещё миром? – спрашиваю. А сама в халат кутаюсь.

– Это тебе лучше знать.

– А ты, значит, хочешь меня этому отдать?

Его руки дрожат, новая шляпа падает на пол. Я подхожу ближе, поднимаю, кладу ему на колени. Отец сидит сгорбившись, понурив голову, будто мешок на плечи взвалил.

– Я, Оли, лупары-то и в руках не держал. Это ж пачкаться, а я люблю, когда у меня руки чистые. Кровь за кровь – цепочка без конца тянуться будет.

Говорит отец редко, всё больше загадками. Зато и правил, как мать, не устанавливает.

– Знаешь, я ведь шестнадцати лет осиротел: дед твой как-то поутру вышел на лодке в море и не вернулся, а бабушка сердцем слаба была: году не прошло, Богу душу отдала, – продолжает он. – Мы с меньшим братишкой одни выросли. Нитто совсем ещё юным семью завёл, самую красивую девушку в городе в жёны взял. Да только через пару месяцев нашептали ему: невеста, мол, чести не соблюла. Раз сболтнули, другой, кровь закипела, повздорили, он ей лицо и попортил. А она в родительский дом вернулась и на следующий день брата прислала. Нож на нож, и вот Нитто в луже собственной крови лежит. Отца у нас не было, пришлось вопрос чести в свои руки брать, вот я и пошёл искать, кто братишку убил.

На какой-то миг отец снова, как в детстве, кажется греческим богом, который идёт, расцелованный солнцем, мне навстречу через поля.

– Только по дороге перехватил меня друг детства, Пиппо Витале, что в карабинеры подался. И оружие отобрал, и самого запер на две ночи, проспаться на холодке. А как выпускать пришёл, сунул мне опять двустволку в руки и говорит: «Это твоя. Нужна ещё?» – «Пожалуй, нет», – отвечаю. Я ведь шёл её брата убить, потом их отец убил бы меня, и так далее, и так далее, и никогда бы это не кончилось. В общем, если я нынче и могу надеть на голову шляпу, то лишь благодаря Пиппо Витале, поскольку, находясь в паре метров под землёй, это непросто, – заключает он и чуть раздвигает губы, изображая улыбку.

Я, отвернувшись к окну, гляжу на пока ещё безлюдную улицу. Значит, решим всё миром, я выйду за него замуж, со мной опять начнут здороваться на улице. Но что же мне делать потом? Как ни в чём ни бывало срисовывать в тетрадки портреты кинозвёзд? И облака снова станут принимать форму морленей? И я смогу радостно обрывать лепестки у ромашек?

– А где теперь твой друг карабинер?

– На посту, как всегда.

Он просто обязан будет на тебе жениться, сказала Анджолина, не то прямая дорога ему за решётку.

– Может, пойдём пособираем баббалучей, пока не рассвело? – предлагает отец.

– Мама не велит. Говорит, я уже не ребёнок.

– Для меня ты всегда будешь ребёнком.

Я наскоро собираюсь, он надевает шляпу, и с первым лучом солнца мы уже выходим из дому.

49.

С поля мы возвращаемся с полными вёдрами. Козимино успел сбрить бороду, оставив, как теперь принято у парней, только усики. Мама, увидев, что мы идём, разводит под кастрюлей огонь. Волосы у неё накручены на лоскутки, чтобы получились кудряшки.

– Как насчёт скромного завтрака? – спрашивает она. Мы садимся за стол. Отец первым делом отламывает корочку и, отделив мякиш, макает её в плошку с молоком, замешанным с кофе, а сверху ещё сахаром посыпает. Я повторяю за ним и, поднеся ложку ко рту, чувствую, как на зубах хрустят сладкие крупинки. Мы едим молча, затем расходимся по комнатам, чтобы переодеться в выходное. Наши ритмичные движения будто подчиняются некой тайной гармонии: всё получается само собой.

Я обнаруживаю, что жёлтая юбка и блузка в цветочек уже разложены на кровати, друг над другом, словно образуя невидимую девушку, мой призрак. Прикидываю к талии юбку, оглядываю себя, потом, понурив голову, открываю шкаф и вешаю её обратно: это для праздника – так ведь мама говорила. На железной вешалке по-прежнему сиротливо висит чёрный школьный халатик. Провожу рукой по грубой ткани и вдруг вспоминаю, как синьор Шало своим ровным, бесстрастным голосом диктовал нам стихотворение: «Покорной, кроткой будь: // и лишь тогда // тебя соседи уважать начнут». Решено: захлопнув створки шкафа, я остаюсь в рабочей одежде. Не хочу казаться красивее, чем есть, не хочу больше следовать ничьим советам, не желаю никому подчиняться. Какой ценой далось мне это послушание? Лучше бы вместо таблицы умножения и неправильных глаголов научили отвечать «нет», ведь «да» женщины и так заучивают с самого рождения.

Когда я снова спускаюсь в кухню, мама, бросив на меня короткий взгляд, только головой качает.

– Туфли, – бурчит она. Я скидываю сандалии и надеваю те, на небольшом каблуке. Отец с Козимино уже в выходных костюмах. Если не считать этих усиков, они выглядят близнецами, а то и вовсе на денёк одним и тем же человеком стали. Мы слоняемся по дому, будто чужие, перекидываясь лишь редкими учтивыми фразами. И всё же мне кажется, что более сплочённой наша семья ещё не была.

– Ну, пошли? – говорит отец.

Мы выходим из дома, идём по грунтовке. Ночные облака растаяли, и жгучее солнце обрушивается на шею, словно удар топора. Отцовские кудри торчат в стороны чёрной смоляной короной, жёсткий воротник рубашки промок от льющего ручьём пота. У перекрёстка, где меня в тот день поджидал автомобиль, я беру Козимино под руку, и мы сворачиваем на шоссе. К площади поднимаемся, и вовсе держась все вместе за руки: мы с братом посередине, отец с мамой по сторонам – ни дать ни взять марионетки, пляшущие на ниточках под любопытными взглядами зевак. Кто-то глядит с балкона, кто-то отпускает вслед шуточки. Выглянувший из церкви дон Иньяцио, завидев нас, чуть склоняет голову.

Из чуть приоткрытой ставни на втором этаже одного из роскошных зданий возникает рука, за ней лицо и, наконец, тело до самой талии. Два запавших глаза глядят мне вслед из тёмного квадрата окна. Потом Фортуната, махнув рукой, снова скрывается за ставнями. И мне суждено кончить так же, поглощённой четырьмя стенами. Но правила послушания таковы: шагать вперёд, всем своим видом изображая покорность, и не забывать кивать.

Я и шагаю, поглядывая по сторонам, как вдруг земля уходит у меня из-под ног, колени подгибаются, и я падаю на мостовую. Только это не внезапная слабость – это туфли: сломался каблук. Пока я, ухватившись за отцовскую руку, пытаюсь подняться, мама отряхивает моё платье. Подбираю обломившийся каблук и хромаю дальше, одна нога короче другой, той же походкой, что и Саро. Я даже задираю голову, но причудливых облаков в небе не видно. Мы минуем участок карабинеров, оставив его слева. Туфля без каблука ужасно неудобная, другая по-прежнему жмёт. Кондитерская в глубине площади, ещё немного – и меня доставят, сдадут с рук на руки, но ковылять всё труднее. А он уже стоит у окна, ждёт – белый костюм, веточка жасмина за ухом: я сразу вспоминаю сладковатый запах, запертую на ключ комнату, неубранную постель, пергидрольные, провонявшие дымом волосы Анджолины… Либо он на тебе женится, либо ждёт его долгая дорога в компании карабинеров, смеялась старуха. Он делает шаг вперёд, вскидывает руку, приглаживает волосы: наконец-то дело сделано. Я оборачиваюсь к отцу, но ответа по лицу прочесть не могу и, совсем выбившись из сил, останавливаюсь.

– Всё, дальше не могу, – и сбрасываю туфли. От стопы по всему телу прокатывается волна облегчения. Я ловлю взгляд Патерно, потом разворачиваюсь и как была, босиком, шагаю в обратную сторону.

50.

– Старшина Витале занят, придётся немного обождать, – предупреждает молодой карабинер с усиками, как у моего брата.

В коридоре темно, пахнет сыростью. Козимино остался на площади приглядывать за кондитерской, мы же втроём сидим на деревянной лавке. Мама то и дело оборачивается к отцу или ко мне, спрашивает, что происходит, но мы молчим. В воскресном платье, завитая, она куда больше похожа на наречённую невесту, чем я, словно постаревшая на целый век. Вот только что ковыляла ему навстречу, а в следующий момент у всех на глазах вхожу в участок. Солнце ли виновато, тепловой удар или, может, сломанный каблук – не знаю, но больше я бы даже шагу по этой дороге не ступила. Потому и не пошла дальше.

Отец встаёт, вполголоса говорит пару фраз капралу и удаляется куда-то в конец коридора.

– Ты как, Оли, готова идти? Отдохнула? – шепчет мать, поглядывая на мои босые ноги. За упрёком в её голосе слышится нежность, будто она считает, что я капризничаю, как маленькая.

Помню, однажды она повела нас, меня и Фортунату, к заутрене. Вытащила из постели и, натягивая толстый свитер, всё бормотала: «В честь святой Риты, которая тебя от скарлатины спасла». А Козимино досыпать оставила – он же у нас хилый. Из дома вышли затемно, мы с Фортунатой крепко держались за руки, чтобы ветром не унесло. «Есть хочу», – заныла я, надеясь оттянуть момент ухода. «По дороге дам вам пирога», – пообещала она. И стоило мне только начать упрямиться, давала ещё кусочек, чтобы я шла дальше. «Умница, – говорила. – Хорошая моя девочка». И так до самой церкви.

Чопорно примостившись на самом краю лавки, мама касается моей руки. Я инстинктивно сжимаю кулак.

– А дальше, Оли? Дальше-то что делать будешь? Ты об этом подумала?

Ещё кусочек пирога, и ещё, до самой церкви, ну же, будь умницей, – и я шла вперёд. По проходу гулял сквозняк, от старух-богомолок несло нафталином, клонило в сон, но я слушалась матери, и наградой мне была её любовь.

– Что дальше? – шепчу я ей на ухо. – Останусь разбитым кувшином, мам. Лекарства-то ведь нет.

Потом разжимаю пальцы и показываю ей шрамы, оставшиеся на ладони с того дня, как меня похитили. Она проводит по ним пальцем и опускает глаза, чтобы не видеть.

– Можете войти, – улыбается нам тот, с усиками. Отец уже с ним рядом, рукой машет. Идём за молодым карабинером по коридору, поднимаемся по лестнице на второй этаж, он стучит в дверь.

– Войдите, – отвечает чей-то голос.

Старшина Витале привстаёт из-за стола, чуть склоняет голову – вот и всё приветствие. Мы с мамой садимся, отец остаётся стоять у меня за спиной.

– Итак, насколько я знаю, некий излишне дерзкий юноша позволил себе проявить к вам неуважение, – и старшина снова утыкается носом в набитую документами папку: даёт нам понять, что моё дело далеко не так важно, как это его досье.

– Пиппо, – начинает отец, положив руку мне на плечо, но тут же поправляется: – Старшина Витале, речь идёт о похищении…

– Похищении с целью женитьбы. Кроме того, как мне сообщили, этот господин выразил готовность… скажем так, загладить свою вину.

Я нащупываю шрамы на ладони и качаю головой. Отцовская рука сжимает плечо всё сильнее, мы оба молчим.

– Синьорина совершеннолетняя? – спрашивает Витале, продолжая изучать лежащие перед ним бумаги.

– Несколько дней назад шестнадцать исполнилось, – вступает мать, но стоит ей вспомнить тот вечер, как слова встают поперёк горла.

– Что ж, тогда поговорим в присутствии родителей, – объявляет старшина, с шумом захлопнув папку, и простодушно, будто речь идёт о размолвке влюблённых, интересуется: – Значит, замуж за него ты больше не хочешь?

– Послушайте, старшина, – кашлянув, перебивает отец, – моя дочь Олива не имела ни малейшего намерения выходить за этого человека. Не было ни соглашения между семьями, ни даже должного предложения с его стороны. Он просто целыми днями торчал у нас под окнами, а обнаружив ответную холодность, решил применить силу, причинив ущерб сперва моему имуществу, а затем и дочери.

– И что ты теперь думаешь делать, Сальво? – Витале снимает очки, утирает пот со лба, и я будто вижу в нём того молодого парня, что, по рассказам, запросто мог отобрать у отца двустволку и засадить в кутузку.

– Пожалуй… – начинает отец, вертя шляпу в руках, но запинается на полуслове.

Витале, поднявшись, принимается медленно расхаживать по комнате. В очередной раз пройдя мимо стола, он берёт пачку сигарет.

– Моя дочь пришла сюда за справедливостью, – снова начинает отец. Он так и не присел: стоит, как вкопанный, у меня за спиной.

Старшина достаёт из кармана зажигалку, подбрасывает одной рукой.

– Скользкое, знаешь ли, слово – справедливость, – говорит он, затянувшись. Пламя дрожит, хотя вентилятор едва разгоняет спёртый воздух. – Бывает справедливость по закону, бывает по-человечески, и они вовсе не равнозначны. Это твой родной город, Сальво, твоя семья, твоя дочь, тебе о ней и заботиться. Выйдя отсюда, это она, проходя по улице, услышит шепоток за спиной…

– Я вам не бесстыдница какая! – я, по-прежнему сжимая в кулаке сломанный каблук, подаюсь вперёд, и отцовская рука соскальзывает с плеча. Старшина, нахмурив брови, снова затягивается. Кажется, я кричу эти слова ему прямо в лицо, а он будто и не слышит.

– Девушка ещё так молода… Может, она просто запуталась в своих желаниях? – продолжает Витале, даже не взглянув на меня. – В таком возрасте она сама не знает, чего хочет: одного, другого… И кому, как не отцу, направить её на путь истинный? У тебя красивая дочь, Сальво, неужели ты хочешь до конца жизни обречь её на несчастья?

– Уже обрёк, – коротко отвечает отец.

Сигарета постепенно становится столбиком пепла, покачивающимся на цилиндрике фильтра. Витале кладёт её на край стола и, присев на корточки, с интересом наблюдает, словно заключил сам с собой пари, которое непременно хочет выиграть.

– От семейства Патерно запросто не отмахнёшься, связи у них солидные. Как разбили, так и склеят. Миром дело решайте, о чём тут спорить?

– Но ведь закон… – начинаю я, уперши́сь обеими руками в столешницу. Столбик пепла осыпается на край тумбочки.

– Закон? Законы писаны для тех, у кого деньги есть, – перебивает старшина и, собрав пепел в ладонь, выбрасывает в урну. – Хотите написать заявление? Прекрасно, давайте тогда позовём капрала, и пусть запишет: Сальво и Амалия Денаро подают гражданский иск против Джузеппе Патерно, обвиняя его в изнасиловании с целью удовлетворения похоти.

Мать корчится на стуле, будто её пнули в бок.

– Будет суд, – продолжает Витале, – потребуется адвокат, вам придётся доказывать вину подсудимого не только на словах, но и на деле, уликами, – он садится напротив нас и впервые поднимает на меня глаза. – Синьорина должна будет подтвердить, что утратила имевшуюся ранее телесную целостность и что не давала, как в этих местах заведено, согласия на фуитину. Её когда-нибудь заставали за разговором с Патерно? Может, она танцевала с ним на площади, у всех на виду? Принимала подарки? Слушала серенады? Когда её похитили, она шла домой одна или с кем-то ещё? Утром это было или в сумерках?

Я закрываю глаза, внутри всё клокочет от ярости. Суд, как я понимаю, будет не над ним, а надо мной.

Витале морщит нос, раздражённо прищуривается, словно ему на лицо села муха, и подводит черту:

– Была бы она моей дочерью, Сальво, знаешь, что бы я сделал? Ровным счётом ничего.

Сломанный каблук, выскользнув у меня из руки, падает на пол.

– Обида пройдёт, дело устроится, – с нажимом произносит Витале, потом берёт с конторки пухлый том в синем кожаном переплёте и, пролистав, кладёт перед отцом. – Уголовный кодекс, статья 544, – чтобы прочесть, ему приходится перегнуться через стол. – «В случае совершения преступления, предусмотренного частью первой и статьёй 530 данного Кодекса, брак, заключённый совершившим преступление с потерпевшей стороной, полностью погашает вину; вышеуказанное верно также и в отношении соучастников преступления; в случае вынесения обвинительного приговора его исполнение и уголовное преследование перечисленных лиц прекращаются».

– И что это всё значит? Ты по-простому скажи, Пиппо! – не выдерживает отец.

– Значит это вот что: после заключения брака вина преступника по закону считается погашенной, а честь девушки – восстановленной, – и Витале захлопывает книгу куда резче, чем это кажется необходимым.

– И это, значит, справедливость? – спрашивает отец, как если бы ему в самом деле было любопытно. Мать сжимает его запястье: за нашу семью всегда говорила она, и сидеть молча ей неуютно.

– Это закон, – сухо отвечает Витале.

– Закон, спасающий подлецов и до конца жизни обрекающий добродетельных девушек на несчастья? Что ж, если это так, придётся его поменять.

– Прямо с утречка и поменяем, а, Сальво? Ты ведь ради этого пораньше встал? – старшина позволяет себе улыбку, но тотчас же снова хмурится и стучит пальцем по книге. – Хочешь суда над Патерно – придётся всё устроить согласно Уголовному кодексу.

Отец, поглядывая на синюю обложку, чешет затылок, словно столкнулся с чем-то, недоступным его пониманию.

– И, кстати, законы эти, если приглядишься, – продолжает Витале, прикурив очередную сигарету, – как раз для того и придуманы, чтобы честных девушек защитить, брак им обеспечить. Чтобы привязать к ним тех, кто только попользоваться хочет, а после бросить с пустыми руками. С другой стороны, ты ведь лучше меня знаешь, как это бывает: молодёжь, что самодурам-родителям подчиняться не желает, именно по фуитине и женится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю