412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виола Ардоне » Олива Денаро (ЛП) » Текст книги (страница 2)
Олива Денаро (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 03:16

Текст книги "Олива Денаро (ЛП)"


Автор книги: Виола Ардоне



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

– Это ещё кто? Приятельница твоего отца?

Лилиана с видом превосходства вскинула брови, как в начальной школе, когда ей давали звезду, а мне – нет. Я почувствовала укол ревности: я ведь не знала, что это за Нильде такая, не знала даже, что есть такое слово – «депутат». В словаре синьорины Розарии у некоторых профессий, вроде министра, мэра, судьи, нотариуса или врача, вообще не было женского рода.

– Отец говорит, перемены должны начаться с нас, женщин Юга, потому что нас веками учили молчать, а теперь мы должны научиться шуметь, – объяснила она мне, как маленькой.

– Шумную женщину никто всерьёз не воспримет, – возразила я, потому что так говорила мать. Лилиана, ничего не ответив, пошла дальше, потом вдруг остановилась, взяла меня за руку и, улыбнувшись, спросила:

– Почему бы тебе как-нибудь не сходить на наши собрания в сарае?

– Ты что, там же коммунисты! – выпалила я не раздумывая и тут же смутилась.

– У нам многие бывают, о некоторых даже и не подумаешь, – заявила она с таинственным видом.

– Что, неужели Шибетта? – у меня аж глаза на лоб полезли.

– Ну, твой отец, например, и не раз.

Я почувствовала, как колотится сердце, и решила, что лучше бы сменить тему: не хотела знать, правда ли это.

– Подумай! А я тебе тогда все журналы отдам, какие у меня дома есть.

В тетрадках, которые я прятала за отошедшей доской в изголовье кровати, карандашные портреты персонажей были разделены по категориям, исходя из сюжета фильма: «несчастные брюнетки», «легкомысленные блондинки», «дерзкие рыжие» (куда, впрочем, попала только Рита Хейворт) и «порождения дьявола» – для женщин; «добрые и смелые», «злые и уродливые», «несчастные влюблённые», «очаровательные и опасные» – для мужчин. Отдельный раздел я посвятила «красавчику Антонио».

Если Лилиана отдаст мне старые журналы, можно будет заполнить ещё пару тетрадок, думалось мне по мере того, как голос матери, звучащий в голове, становился тише.

– Что, и спецвыпуски? – переспросила я на всякий случай.

Лилиана молча опустила голову в знак согласия.

Дойдя до перекрёстка, я свернула на грунтовку и помчалась к дому. Потом остановилась, прокричала ей вслед:

– Тогда приду, – и снова бросилась бежать.

8.

Но не пришла. Зато однажды, после уроков, Лилиана позвала меня в гости помочь с портретами, и я согласилась, надеясь похвастать успехами в рисовании. Думала, там будут холст и краски, а она затолкала меня в какой-то тёмный чулан, поперёк которого оказались натянуты бельевые верёвки.

– Зачем вешать белье здесь, на улице же солнце? – нахмурилась я. Потом подошла поближе и обнаружила, что на прищепках – не стираная одежда, а фотографии.

– Так, встань сюда, – велела она, подведя меня за руку к одному из листков бумаги, который едва успела повесить. – Что видишь?

На белом прямоугольнике ничего не было.

– Не знаю, здесь так темно, – смущённо пробормотала я.

– Не торопись. Одно дело смотреть, другое – видеть. Это навык, которому следует научиться, – заявила она, совсем как в начальной школе, когда рассчитывала стать лучшей ученицей, хотя теперь мы обе были старшеклассницами и склонения синьоре Терлицци лучше меня не мог ответить никто.

Я прищурилась, словно пытаясь вдеть нитку в игольное ушко, и, может, из-за этого усилия мне вдруг показалось, что на белой бумаге медленно проявляются какие-то чёрточки.

Лилиана усмехнулась, потому что уже умела играть в эту игру. От напряжения у меня потекли слёзы, я не могла отличить изображение на бумаге от тени собственных мокрых ресниц. Пришлось зажмуриться и потереть глаза рукой: когда я снова их открыла, передо мной появилась фигура смуглой девчонки с растрёпанными волосами и торчащими мослами. Меня сразу замутило, а из точки чуть ниже живота по всему телу разлилось тепло.

– Ты меня сфотографировала! Тайком! – я отвернулась. Моё лицо, когда я не знаю, что на меня смотрят, мне совсем не понравилось. Да и потом, разве я виновата, что Господь сотворил меня уродиной? Лилиана размотала ещё несколько бурых плёнок, которые тут же завились, как змеи.

– Тебе не нравится?

– Не знаю.

– Что, плохо вышла?

– Вышла хорошо, потому и не нравится.

Этой минуту назад отобравшей мяч у мальчишки, который высмеивал хромающую походку Саро, этой бежавшей без оглядки, только для того, чтобы потом внезапно остановиться, подхватить камень и выстрелить им из рогатки, этой всклокоченной черномазой обезьяной была именно я.

Лилиана едва заметно улыбнулась, но моя досада не проходила.

– Первый раз вижу свой портрет. Хотя вообще-то разглядывать себя нехорошо: пока красивая смотрится в зеркало, некрасивая выходит замуж. Так мать говорит, – я снова подошла ближе и вгляделась в снимок – и своё лицо.

Лилиана выдвинула ящик и, немного порывшись в нём, достала зеркальце на деревянной ручке. С обратной, ничего не отражающей стороны, на нас смотрело лицо тряпичной куклы с косами из бурой шерсти.

– Вот, возьми, – сказала она. Я отвела её протянутую вперёд руку, но она настаивала, и я решила взглянуть.

Пухлые губы, не такие, конечно, как у Лилианы, но уже не детские, глаза, как два узких продолговатых листа с двумя маслинами посередине, не слишком длинный, но прямой, без горбинки, нос, густые брови. Мать солгала: я вовсе не была уродиной.

– Мне нужно идти.

– Это подарок, – непреклонно заявила Лилиана, не отрываясь от плёнки. Украдкой сунув зеркальце за пояс юбки, словно мать и впрямь могла меня видеть, я сделала пару шагов в сторону двери, но потом вернулась и снова уставилась на девчонку, смотревшую на меня с висящего на прищепках портрета. Теперь она уже не казалась мне настолько чужой.

– Зачем ты меня сфотографировала?

Двумя тонкими пальцами, такими непохожими на мои, смуглые и узловатые, как корни магнолии, Лилиана схватила меня за руку:

– Пойдём покажу, – выдохнула она и повела меня в тёмный кабинет без окон. Вдоль стены штабелями стояли большие коробки, набитые другими фотографиями: вот Лилиана играет со белобрысой куклой, вот мясник Джеппино Кьянчер точит ножи у себя в лавке, вот трое замызганных парней целятся из духового ружья в женщину на балконе, вот снимает облачение приходской священник, вот идут, опустив глаза, две девушки, а за ними парень, сложивший губы трубочкой, будто собираясь присвистнуть, вот мы вдвоём возвращаемся домой после школы. Мне показалось, что на одном снимке в кадр попал отец. А может, это был просто какой-то крестьянин, уходящий вдаль, навстречу закату.

– Это всё отец наснимал, – сказал Лилиана. – Он время от времени отправляет их в газеты, где платят за фотографии.

– Но ведь таких лиц тысячи! – удивилась я. – Что в них красивого?

Среди портретов крестьян в дырявых башмаках и женщин в черных платках нам попался снимок лежащего прямо посреди улицы человека, прикрытого белой простыней с тёмным пятном посередине, из-под которой торчали только ботинки. Пятно выглядело совершенно чёрным: на фотографиях ведь нет других цветов, их приходится додумывать. А следом обнаружился другой снимок, с тремя покойниками, лежащих без всяких простыней в луже чёрной крови. Я закрыла глаза руками:

– Фотографировать мёртвых – кощунство!

– Отец фотографирует жизнь, а в жизни бывает всякое. Даже такое, чего и видеть не хочется.

– Теперь мне точно пора, – пробормотала я. В крохотной комнатушке стало слишком жарко. Тщеславие – порождение дьявола, без устали повторял голос у меня в голове.

9.

Когда я вернулась, матери дома не было: ушла сидеть над усопшим, отцом нашего соседа Пьетро Пинны, скончавшимся накануне в возрасте восьмидесяти пяти лет. Правила похорон таковы: одеться в чёрное, выразить соболезнования, плакать настоящими, неподдельными слезами. Её всегда звали помолиться, если кто в городе умирал, поскольку она ухитрялась предаваться искреннему отчаянию даже над покойником, которого до того дня в жизни не видела. И возвращалась потом посвежевшей, словно купалась в этих причитаниях.

Я заперлась в комнате, приподняла доску в изголовье кровати, чтобы спрятать Лилианино зеркальце, и тут мне под руку попался тюбик помады. Сняв колпачок, я покрутила нижнюю часть, пока не показалось несколько миллиметров ярко-красной массы. На всякий случай прижалась ухом к двери, чтобы понять, не идёт ли кто, и, глядя на своё отражение, выпятила губы, чуть втянув при этом щёки, как кинозвёзды в рекламе. Провела разок помадой – губы мигом покраснели, – потом ещё… Помада щекотала кожу, и в животе снова стало тепло. Теперь посреди тёмного овала лица выделялся только рот, словно втянувший в себя все прочие черты. Мой ли он? Моё ли лицо окружено простой деревянной рамкой? Я чуть вздёрнула подбородок, прищурилась и коснулась зеркала губами. По телу пробежал холодок, и я, застыдившись, отдёрнула руку. На стекле осталось яркое, слегка расплывшееся по краям пятно в форме сердца. И тут же низ живота кольнуло острой болью, пронзившей меня до самого хребта: будто кровь вскипела в кишках. Вот они, адские муки, догадалась я. Должно быть, это ребёнок проскользнул мне в утробу, чтобы я забеременела, как Фортуната, и теперь меня придётся в спешном порядке выдать замуж прежде, чем малыш родится.

Я опрометью бросилась в уборную и тёрла губы, пока их не стало жечь.

За ужином мать даже не заикнулась о том, что я не блюла чистоты. Пока она мыла посуду, лицо её было умиротворённым и счастливым: слёзы по усопшему успели обернуться улыбкой. Выходит, ничего она за мной не следит.

10.

В сарае было темно и воняло рыбой. Лилиана сидела в первом ряду с раскрытой тетрадкой на коленях и ручкой в ​​руке. Поскольку собрание уже началось, я пристроилась в глубине, у самой двери, даже садиться не стала. Антонино Кало стоял в центре помещения. Говорил он мало, зато всё время заглядывал людям прямо в глаза, что не слишком-то хорошо с его стороны, особенно в отношении женщин. Так мать говорит. К счастью, я успела укрыться за грудой старых рыболовных сетей, и его глаза с моими не встретились. Из женщин присутствовали лишь несколько вдов, которые после смерти мужей, да упокоит их Господь с миром, могли заниматься чем вздумается. Вдовы мне по душе, потому что принадлежат только сами себе.

Голос у Кало был практически женский, он со всеми говорил ласково и никого ни в чём не винил. Собрание оказалось скучным, и я не понимала, почему мать запрещала мне туда ходить, но в тот момент попросту не могла двинуться, запутавшись в нагромождении сетей. Кало задавал вопросы, много вопросов. Простых: скажем, что такое женщина? А мужчина? Каковы особенности одной и другого? То, о чём знает даже мелюзга в начальной школе: женщины – это женщины, они сидят дома, мужчины – это мужчины, они приносят деньги. Все высказывались по очереди, а Лилиана записывала ответы, как делала, когда конспектировала лекции синьоры Терлицци. Иногда кто-то, не согласившись с соседом, начинал возражать, и тогда Антонино Кало своим тоненьким голоском объяснял, что спорить не нужно: мы все здесь лишь для того, чтобы сравнить ответы и понять, в чём разница. Но какой смысл высказывать мнение, если никто не знает, правильное оно или нет? Например, синьорина Розария, если мы отвечали плохо, всегда нам об этом говорила. Одна расстроится, но по крайней мере другие будут знать. Как-то она продиктовала для синтаксического разбора такую фразу: «Женщина равна мужчине и имеет те же права». Мы, девчонки, склонившись над тетрадями, принялись записывать, проговаривая вполголоса: подлежащее – женщина, имя существительное, нарицательное, одушевлённое, женский род, единственное число. Мне, однако, показалось, что это «женский род, единственное число» звучит несколько странно.

– Синьорина учительница, в упражнении ошибка! – воскликнула я, собравшись с духом. Синьорина пригладила рыжие локоны, которые всегда носила распущенными:

– О чём ты, Олива? Я не понимаю.

– Женщина не может быть в единственном числе!

– Одна женщина, много женщин, – принялась считать синьорина Розария, загибая пальцы. – Единственное число – множественное число.

Но это меня не убедило:

– Женщины в единственном числе не бывает! Если она дома, то сидит с детьми, если выходит на улицу, то идёт вместе с другими в церковь, на рынок или на похороны. А если за ней не приглядывают другие женщины, то всегда должен сопровождать мужчина.

Рука учительницы с тщательно выкрашенными красным лаком ногтями замерла в воздухе. Она наморщила нос, как всегда делала, когда задумывалась.

– Я, во всяком случае, женщины в единственном числе никогда не видела, – уже более робко пробормотала я.

Она, вздохнув, продиктовала нам другое предложение, и мы, согнувшись над партами, принялись выводить буквы. Я решила было, что сказала нечто ужасно глупое, не заслуживающее даже ответа, но после звонка, когда все вышли из класса, она подозвала меня к своему столу. Её волосы оказались теперь совсем рядом и пахли так, что я почувствовала тепло в животе и подумала: должно быть, на улице все мужчины ходят за ней по пятам, просто чтобы почувствовать этот запах.

– Наверное, ты права, Олива, – сказала она. – Но то, как живут люди, иногда можно изменить даже с помощью грамматики.

– И что это значит, синьорина учительница? – расстроилась я, потому что, как мне показалось, ничего не поняла.

– Что только от нас зависит, может ли существовать женщина в единственном числе. И от тебя лично – тоже, – и она погладила меня по щеке. На ощупь пальцы были нежными, как кожица персика. Выйдя из школы, каждая из нас направилась в свою сторону: я, как обычно, бегом, она – прокладывая себе путь через паутину мужских взглядов.

В конце года к нам в класс зашёл директор, объявивший, что синьорина Розария перешла в другую школу, а её место вскоре займёт новый учитель. И пошли молоть злые языки, вечно знающие всё и ничего: что, дескать, был у неё любовник, и даже не один; что состояла она в интимной связи с юношей много её младше; что забеременела и тайно избавилась от ребёнка; что спуталась именно с директором, по каковой причине и вынуждена была покинуть Марторану. Директор, впрочем, своё место сохранил.

Глядишь, она и в этот сарай захаживала, и сидела в самом первом ряду, рядышком с Лилианой, разглагольствуя у всех на виду и время от времени встряхивая надушенными кудрями. И ни капельки не стыдилась.

– А о женщине, которая работает, что скажете? – спросил в какой-то момент Кало. Он говорил не на диалекте, а по-итальянски, старательно проговаривая каждый слог – совсем как Клаудио Вилла, когда поёт «Mamma son tanto felice»[8]

[Закрыть]
. Как и после других вопросов, поначалу никто высказываться не стал. Слышен был только тихий, будто дуновение ветра, шепоток: это собравшиеся почти беззвучно отпускали комментарии. Какой-то парень хихикал, толкая локтем соседа, немногие присутствующие женщины глядели в пол, даже Лилиана, оторвав ручку с бумаги, замерла в ожидании. Потом кто-то решил пошутить, просто чтобы рассмешить остальных.

– Женщина, Кало? И кем же может работать женщина? – начал плотный коротышка, со спины напоминающий галантерейщика, дона Чиччо.

– В берсальеры[9]

[Закрыть]
податься? – предположил верзила в углу, подмигнув соседу.

– Не знаю, – пожал плечами Антонино Кало, не меняя тона. – А вы-то что думаете? Может, есть и более подходящее занятие?

Все молчали, словно впервые осознали то, о чём никогда раньше всерьёз не задумывались.

– Прислугой в чужом доме, – бросил молодой мужчина в синей куртке.

– Точно! Шить, другим женщинам причёски делать, по дому всякое… – закивал другой, сидевший напротив.

– Значит, вы считаете, что женщины могут работать только дома? – переспросил Антонино Кало, не давая понять, что думает сам. Он снова предоставил собравшимся возможность высказаться, но теперь, когда у них зародились сомнения, смешки стихли.

– Есть профессии, которые женщинам не подходят. Ответственные, вроде судьи или адвоката. Можете себе представить адвоката в юбке? – снова спросил тот, что был похож на дона Чиччо.

– Да скорее мир кверху дном перевернётся, – поддакнул его сосед.

– А почему, спрашивается, – вмешалась Лилиана, – нельзя изменить закон, чтобы женщины тоже могли занимать должности в судебной системе?

– Тут не в законе дело, – ответил кудрявый брюнет с цветком жасмина за ухом, которого я раньше не встречала, – а в самой женской природе, которая отлична от мужской. Женщина переменчива, капризна, по нескольку дней в месяц рассеянна. И вдруг именно в эти дни ей придётся выносить приговор? Что она тогда сделает? Отправит на каторгу праведника вместо грешника?

– Но ведь учительницей женщина работать может, – возразила Лилиана. – А раз она может работать учительницей, что тоже очень ответственно, то и с другими профессиями справится.

– Учительницей? Это как та рыжая, которая с каждым встречным-поперечным дружбу водила? – подмигнул кудрявый и, достав из кармана апельсин, принялся подбрасывать и ловить его. Мужчины вокруг рассмеялись, а я почувствовал, что щеки горят, будто меня по ним отхлестали.

– Вот же бесстыдница была! – буркнула женщина рядом со мной.

– Да Вы же просто завидуете! – не сдержавшись, прошипела я сквозь зубы.

– Кому это я завидую? – взвизгнула она.

– Кому-кому… Только и умеете, что языком кружева плести да напраслину возводить на тех, кого даже и не видали! – мой голос дрожал от гнева.

– С каких это пор у нас всяким соплячкам слово дают?

– А с тех же самых, что и старым кошёлкам!

Все обернулись, уставившись на меня. Лилиана что-то зашептала на ухо Кало, который только теперь заметил моё укрытие.

– Пожалуйста, Олива, говори, мы тебя слушаем.

– Да нечего мне сказать… – смущённо пробормотала я.

Но тут Лилиана махнула мне рукой через весь зал: давай, мол.

– Синьорина Розария, учительница… – начала я и запнулась.

– Она была твоей учительницей? – спросил Кало, сделав пару шагов в мою сторону. Я нерешительно кивнула. – Стало быть, ты её хорошо знала?

– Она вела у нас четыре года. Потом ей пришлось… уехать, – я оглядела мужчин, чтобы выяснить, кто из них по-прежнему готов был высмеять каждое слово, кто нет. Антонино Кало не торопил, ждал, пока я продолжу сама. – Синьорина Розария была прекрасным педагогом, а никакой не бесстыдницей. Мы с ней выучили таблицу умножения, спряжение глаголов, синтаксический разбор, и про древних римлян, и столицы провинций…

Все молчали. Кало так и стоял лицом ко мне, ожидая, что я продолжу.

– А ещё она говорила, что женщина и мужчина равны. Что женщины должны пользоваться теми же правами и свободами…

– Вот ведь бесстыдница! – расхохотался тот, кудрявый, снова сунув апельсин в карман. Теперь, когда он на меня уставился, я его узнала: это был сын кондитера. В детстве я как-то зашла в их лавку, а он, бывший чуть старше, улыбнулся мне из-за прилавка, потом воткнул кончик ножа в рикотту, смешанную с сахаром, и дал попробовать. Сладкая масса растаяла у меня на языке, и я почувствовала тепло в животе. С тех пор мы больше не виделись, а из сладостей я больше всего полюбила миндальное печенье.

– Будьте добры говорить по очереди, попросив предварительно слова, – невозмутимо осадил его Кало. – Пожалуйста, Олива, продолжай.

Это придало мне духу:

– Если синьорина Розария и была бесстыдницей, то не из-за того, о чём говорите вы, а лишь потому, что стыдиться ей было нечего: она никогда и никому не причинила вреда. Это вы причинили ей вред.

Тот, с апельсином, улыбнулся мне и сделал вид, будто хлопает. Мужчины снова принялись перешёптываться, старуха рядом со мной закуталась в шаль и вышла. Собрание подошло к концу, но больше никто не расходился: все ждали слов Кало.

– Итак, сегодня, наверное, стоило бы закончить словами Оливы, которая напомнила нам, что стыдиться нужно только тогда, когда мы вредим другим, стыдиться дурного поступка, преступления. И ещё, если я правильно уловил, о том, что трудно судить о людях, которых мы знаем только понаслышке. Так ведь, Олива?

«Так ведь, Олива?» Эти слова я услышала, уже пробираясь сквозь толпу к выходу. И продолжала обдумывать их, пока бежала домой. Но не понимала, не могла понять, так это или нет. И тем более не могла понять, почему, стараясь быть для взрослых невидимкой, вдруг решилась заговорить, да ещё перед столькими людьми. Зачем я вообще пошла в этот сарай? За журналами Лилианы? Или потому, что отец тоже туда ходил? Или чтобы удостовериться, что мать не может за мной проследить? И теперь, опрометью несясь домой, я тоже почувствовала себя бесстыдницей.

11.

До грунтовки я добралась, окончательно запыхавшись. У дверей дома копошились выбравшиеся на свободу куры: ни дать ни взять нерадивые школьницы, не желающие возвращаться в класс.

– Кыш, кыш! – я захлопала в ладоши, но они не двинулись с места, только поглядывали на меня с самым наглым видом. – И кто вас только выпустил… Козимино, помоги кур загнать!

Но Козимино не оказалось дома: вечно он где-то шляется, и ведь никто ему слова не скажет! Матери тоже не было: брала у синьоры Яннуццо, что прошлой зимой потеряла от воспаления лёгких дочь, мою ровесницу, заказ на штопку, теперь пошла отдавать. «Из уважения к синьоре Яннуццо одна схожу, тебя не возьму», – всегда говорила мать, отправляясь к ней, словно иметь живую дочь было верхом неуважения. Впрочем, я только рада была время от времени побыть одна. Если бы не синьора Яннуццо, не видать бы мне никакого собрания.

– Кыш, кыш! Златка, Белянка, Розочка, Чернушка… – снова закричала я, загоняя кур. Потом пересчитала: к счастью, все были на месте. – Какие же вы умницы, что не сбежали!

Стоило мне закрыть дверь-сетку, они, довольные, засновали внутри, едва ли не вздыхая от облегчения, что побег не удался.

– Умницы, – повторила я, – умницы вы мои бестолковые! Вот уж точно, мозги куриные! Клетку пуще свободы любите!

Куры, косясь на меня, нелепо мотали взад-вперёд головами: что они, родившиеся и выросшие в неволе, вообще могли знать о свободе? Теперь я больше жалела их, чем сердилась. Ведь мы, те, кто с детства привык к независимости, не можем не жалеть тех, кто в неволе. «Так ведь, Златка? Так ведь, Чернушка?»

Да и потом, какой жизнью станет жить курица на воле? Мне снова вспомнилась синьорина Розария. Чем она жила после того, как вынужденно покинула и школу, и город? Что сделала, когда открылась сетка?

«Жила бесстыдницей», – прогремело у меня в голове. Это была не моя мысль, она принадлежала кому-то другому, занявшему моё место. Одному из тех мужчин в сарае, что так развязно смеялись, а раньше, должно быть, свистели вслед синьорине Розарии, когда она шла через площадь, или одной из тех женщин, сплетниц, которым только дай позлословить. Я же не такая, думала я, но при этом все они – внутри меня. Я – Олива Денаро, но и они – тоже: беззубая старуха, сидевшая рядом со мной в сарае, одетые в чёрное кумушки, собравшиеся почитать розарий[10]

[Закрыть]
, одноклассницы в длинных юбках, идущие, опустив головы, по улице, Крочифисса, хвастающая своим маркизом… Я – это и моя мать, ведь однажды я стану на неё похожей, даже не успев этого заметить. Куры, все мы – куры, женщины из курятника! А мне курятник не по душе.

– Ну и поделом вам! Поделом! Бежать нужно, пока возможность есть… – крикнула я, снова распахивая дверь-сетку, и принялась гнать несчастных, до смерти перепуганных тварей со двора.

– Эй! Они же куры, а не заключённые! – раздался голос у меня за спиной.

Сердце ушло в пятки. Я обернулась. Возникшая из сгустившихся сумерек Лилиана подошла ближе.

– Что, пришла тайком сделать ещё пару снимков? Я же сказала, что не люблю, когда меня фотографируют! Так не годится!

– Я очень рада, что ты была на собрании, – улыбнулась она, взглянув на меня, совсем как я всего пятью минутами раньше смотрела на кур. – А ещё обещанные журналы принесла, – и протянула мне пачку журналов, поверх которых лежал жёлтый конверт. Я осторожно взяла его двумя пальцами: никто из нашей семьи прежде не получал писем.

– Здесь фотография, которую ты видела, когда ко мне приходила: ты ещё сказала, она тебе понравилась.

– Я сказала, что вышло похоже.

– Ну, а в подарок от подруги можешь её принять? Так годится или не годится?

Не успела я ответить, как увидела, что в конце грунтовки появился тёмный силуэт матери. Она шла, понурив голову, словно ломовая лошадь, для которой каждый шаг – боль. И болью для неё было всё. Луч света, проникающий поутру сквозь полузакрытые ставни, тело отца, храпящего рядом, моя безобразная худоба, работа в огороде, засуха, ребёнок, которого так и не родила сестра, игольное ушко, с возрастом становившееся всё меньше, лень Козимино, молчание, стыд, собственная мать, упокой Господи её душу, которая настрого запретила дочери выходить за белобрысого парня, не имевшего ни кола ни двора, новые времена, старые времена, жизнь, идущая мимо, людские пересуды, холод, зной, кумушки-соседки – все вокруг были виновниками её несчастья.

– Олива! Ты что это во дворе делаешь? С кем болтаешь? А ну быстро в дом! Темень какая, не дай Бог увидит кто!

Сунув конверт под резинку юбки, я попятилась.

– Добрый вечер, синьора Денаро, – поздоровалась Лилиана.

– Спокойной ночи, – буркнула мать, не поднимая глаз, и скрылась за дверью. Лилиана молча стояла на крыльце, протягивая мне журналы. Я повернулась к ней спиной и вошла в дом. Как курица в курятник.

12.

– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.

– Аминь.

Синьора Шибетта пригласила нас в первую пятницу месяца почитать с ней розарий. Правила розария таковы: перебирать чётки, хором повторять слова молитвы, терпеть до конца.

Я бы, конечно, предпочла поутру отправиться в школу, но отказаться не могла, потому что май – месяц Богоматери. Да и за визит Лилианы так или иначе нужно было расплачиваться. Конверт с фотографией я спрятала под доской в изголовье кровати, где уже лежали зеркальце, помада и портреты кинозвёзд.

– …и страдавшего, и погребённого, и воскресшего в третий день согласно Писаниям…

Тем вечером мать заявила, что все коммунисты – безбожники, что Лилиана – дурная компания и что, будь её воля, она забрала бы меня из училища, поскольку негоже девушке слишком много знать.

– … и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…

«Хочешь нас на посмешище выставить?» – вскинулась она, едва я вошла в дом.

«Да кому какое дело, ма? Я же ещё маленькая», – пыталась защищаться я.

«Был у тебя маркиз или нет, никакого значения не имеет, на тебя же смотрят!»

Жизнь в Марторане – это жизнь под прицелом взглядов, поняла я, смысл которой: знать, что на тебя смотрят, и смотреть самим. А будучи на виду, каждый старается выглядеть лучше, чем он есть.

– … ныне и в час смерти нашей. Аминь.

– Аминь.

Нора и Мена, дочери синьоры Шибетты, одна дородная, другая тощая, обе в чёрном, восседали по сторонам от одетой в серое матери, будто вороньи крылья. Родители уже больше года подыскивали им партию, но пока ничего подходящего на горизонте не появлялось. Почитать розарий пригласили также вдову Рандаццо, успевшую произвести на свет лишь одного сына, прежде чем муж её, если верить моей матери, скончался от сифилиса, дурной болезни, – впрочем сама вдова утверждала, будто он умер от лёгочной инфекции. Сына её звали Эджидио, он был лысым коротышкой, и тем не менее синьора Шибетта, если верить моей матери, прочила за него одну из своих дочерей: должно быть, тощую. Сидя на шоколадного цвета диване, Шибетта с дочерьми выглядели благочестивыми верующими у подножия креста. В другом конце комнаты расположились мы с матерью и Милуццей, моей осиротевшей в раннем детстве одноклассницей, которую синьора Шибетта из милости взяла в дом и держала в качестве компаньонки. Хотя, по правде сказать, та куда чаще составляла компанию кастрюлям на кухне да мётлам в шкафу: Шибетта поставила её судомойкой и, если верить моей матери, желала бы, чтобы Милуцца до самого конца жизни ею и оставалась. Мы втроём сидели на деревянной лавке, жёсткой и бугристой.

– …и ныне и присно и во веки веков. Аминь.

– Аминь.

Дородная дочь время от времени вздыхала, утирая капельку пота, стекавшую со лба по шее в ложбинку между грудей размером с приличную белую дыню каждая. Сама синьора Шибетта, серая, длинная, с мышиной мордочкой, вела чтение, а мы повторяли за ней слова молитвы. Супругу в своё время пришлось жениться на ней после того, как её отец, упокой Господи его душу, однажды застал их беседующими за конюшней. О женитьбе юнец поначалу и слышать не хотел, артачился. Однако отцу синьоры Шибетты, в девичестве Буттафуоко, удалось его убедить – отчасти по-хорошему, отчасти, если верить моей матери, по-плохому. Брак, впрочем, удался: супруг предоставил фамилию, Буттафуоко – деньги, так что каждый нашёл свою выгоду.

– Первая скорбная тайна…

Синьора Шибетта, воздев руки к небу, монотонно начала фрагмент о борении Иисуса в Гефсиманском саду, затем «Отче наш» и десять «Радуйся, Мария». Голоса остальных вступили вразнобой, а после и вовсе совершенно разошлись. Дочери Шибетты воспользовались этой возможностью, чтобы пересказать последние сплетни. Слышно было, как вдова Рандаццо в паузах между двумя «Радуйся, Мария» выспрашивает то у тощей, то у дородной:

– Да как же это случилось?

– Кто? Неужто дочка Чиринны?

Синьора Шибетта сделала вид, что не слышит, и, молитвенно сложив руки, забормотала литанию, но никто не понял ни слова, поэтому запели каждая своё.

– Вторая скорбная тайна…

Голоса разом стихли, и Шибетта перешла к истории о бичевании Иисуса. За ней последовали очередные «Радуйся, Мария», и кумушки снова принялись молоть языками.

– Пять раз ножом мужнину полюбовницу пырнула, – докладывала вдова Рандаццо, растопырив для верности пальцы веером.

– Да разве ж тайна, что Агатинин муж на две семьи живёт, другую в столице держит? Об этом, почитай, каждая собака знает, – отмахнулась Нора.

– Так он, оказывается, и детей одинаково назвал, чтобы не путаться. В Агатину, как ей рассказали, будто бес вселился: села в автобус, нож на груди спрятав, да и порезала ту, другую, прямо середь бела дня, у всех на глазах, – уточнила Рандаццо.

– Боже правый, так её в каталажку бросили? – в ужасе закрыв лицо руками, воскликнула Мена, но под суровым взглядом матери чуть понизила голос. – А с полюбовницей что?

Но вдова, чтобы повысить интерес к истории, решила помучить сестёр ожиданием и вполголоса забормотала молитву.

– Обе живы-здоровы, и полюбовница, и Агатина, – изрекла она наконец. Милуцца, сидевшая чуть поодаль, напряжённо вглядывалась ей лицо, пытаясь прочесть по губам. – Преступление на почве ревности. Закон на её стороне.

Сёстры бросились наперебой обсуждать услышанное, и моей матери, чтобы перекрыть шум, пришлось молиться громче. Одна синьора Шибетта по-прежнему ни на что не обращала внимания: об этом скандале она уже успела прознать, причём во всех подробностях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю