Текст книги "Олива Денаро (ЛП)"
Автор книги: Виола Ардоне
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Когда работа была закончена и он спросил, какой цвет я предпочитаю, я лишь пожала плечами, как в тот раз, когда ты, папа, повёл меня в кондитерскую за сладостями. Я ведь так и не привыкла высказывать свои желания.
Саро почесал щеку, и мне вдруг снова ужасно захотелось узнать, правда ли его родимое пятно на вкус напоминает клубнику.
«Ну, а если бы это был твой дом, какой цвет ты бы выбрал?»
«Мне нравится так, как есть, – ответил он. – Разве что маслом пройтись, чтобы фактура заиграла», – и принялся рыться в горе банок с краской, стоящих на полке.
«Тогда пусть будет такой, как есть», – улыбнулась я, хватая кисть. Счастливая, как та девчонка, что красила вместе с тобой курятник.
75.
Твоя мать никак не могла взять в толк, с чего бы это её дочь тянет к мужским занятиям. Но, как говорится, каждому своё, а судить один Господь вправе. Возьми хоть Мену: как только та ни настаивала, чтобы Лия занималась балетом! А в девчонке вдруг проснулась страсть к теннису. И что тут возразишь?
Вот и сейчас, гляди: проезжаем мимо церкви, где тебя крестили и причащали, а мать твоя глаза опускает и будто ищет что-то в сумке, а руки впустую шарят. Что же, я её с полужеста не пойму, после стольких-то лет?
«Не люблю торжества», – сообщила ты по телефону, уже постфактум. О церемонии нам рассказала Мена, узнав от матери. В шесть утра, когда церковь ещё пуста, в присутствии всего пары свидетелей – Норы и Нардины. После благословения дона Иньяцио вы разошлись по домам: Саро – в мастерскую, ты – собираться в школу. Цветы из букета раздала своим ученицам, поиграла со ними в «любит не любит». Тут уж твоя мать смириться не могла: да как же это так, тайком, даже без исповеди, без причастия из рук Господа нашего! А платье, а приданое?
Амалия вздыхает и снова смотрит в окно. На память о церемонии не осталось ничего, даже фотографии. Не было ни рыдающей от избытка чувств матери на первой скамье, ни братьев-сестёр в качестве свидетелей, ни школьных подруг, ни Лилианы, несущей шлейф, ни родственников жениха, засыпающих новобрачных рисом на ступенях церкви, ни органа, ни хора, ни запаха ладана, ни служек, путающихся в слишком длинных облачениях.
И я не вёл тебя под руку к алтарю, чтобы вручить жениху. Ты вручила себя сама. Вернее, вы вверили себя друг другу. К добру ли, нет: разве отцовское дело судить? Похоже, набраться смелости отдать себя мужчине ты смогла только вдали от чужих глаз. Включая мои.
75.
К дону Иньяцио мы шли под руку, как будто уже успели стать мужем и женой и решили нанести ему визит только ради того, чтобы сообщить эту новость. Нора расплакалась – главным образом, кажется, потому, что рассчитывала на мою поддержку, а теперь осталась последней старой девой в городе. Нардина накануне вечером сходила в парикмахерскую, сделала завивку и даже накрасила ногти, хотя на рассвете в пустой церкви её усилий всё равно бы никто не оценил. Думаю, прожив столько лет общепризнанной уродиной, она решила, что прихорашиваться можно и для себя самой. А вот очарование дона Вито Музумечи с годами поблекло, будто выцвело. Время, проведённое вместе, сблизило их: как хлебный мякиш размывает чёткие карандашные линии, так старость смягчила её недостатки, а его красоту словно подёрнула дымкой. На церковной скамье они сидели рядышком, держась за руки, и в кои-то веки не обращали внимания на мнение соседей.
Саро побрился, я воспользовалась румянами, чтобы скрыть усталость.
Ночью мне не спалось. Было жарко, и уже незадолго до рассвета я вышла на балкон подышать тянущей с моря прохладой. Но тут другой звук вмешался в мерный рокот волн, бьющихся о скалы, звук резкий, ритмичный. Выглянув на улицу, я заметила возле крыльца тёмную фигуру: это синьорина Панебьянко, вооружившись метлой, подметала дорожку перед домом.
«Донна Кармела, – окликнула я её, – что это Вы делаете в такое время?»
Она подняла голову, и седая коса, обвивавшая голову, блеснула в тусклом свете луны.
«Прости, красавица моя, если разбудила».
«Да ради бога, я уже встала, никак не могла уснуть. А Вы?»
«Вот, видишь, улицу подметаю, – проворчала она. – Невеста же пойдёт! Платье должно быть белее белого!» А после поднялась, чтобы уложить мне волосы.
У дверей церкви Саро шепнул мне:
«Если выходишь за меня из сострадания вот к этому, – он кивнул на свою правую ногу, – лучше скажи сразу. Нет, я не против, но хотелось бы знать».
«Ну а ты?» – спросила я в ответ. Он молча взял меня за руку, и мы двинулись к алтарю: колченогий и бесстыдница.
В нашу первую брачную ночь мы с ним просто лежали рядом в постели, держась за руки. Мне нужно было узнать это тело, приручить его, как дикого зверя. Я наблюдала за ним, пока он спал, принимал душ, одевался, а когда поутру брился, не могла оторвать взгляд от спелой клубники на скуле, которую с самого детства хотела попробовать на вкус. И с каждым днём мне всё сильнее казалось, что как в Саро-ребёнке всегда угадывался Саро-взрослый, так и в Саро-взрослом то и дело проглядывали мальчишеские черты, особенно если смотреть против света. А однажды ночью я сама пришла к нему, словно вдруг обнаружила широкую улицу там, где ожидала увидеть запертую дверь.
Так ведь оно и бывает со страхами: дверь существует лишь до тех пор, пока нам не хватает духу войти.
И всё-таки, па, перейдя на другую сторону площади и оказавшись, всего лишь второй раз за очень много лет, у той же двери, я по-прежнему чувствую холодок страха. «Кондитерская Патерно», гласит вывеска, ничуть не изменившаяся за эти годы. Подхожу к стойке: продавца нет, но из подсобки доносится какой-то шум. Я озираюсь по сторонам, как заблудившаяся курица, прикидывая, есть ли ещё время уйти. Но тут слышатся шаги, и из-за витрины с миндальным печеньем возникает знакомая фигура.
От неожиданности он пару секунд неуверенно моргает, словно никак не может сфокусироваться. В последний раз, когда мы виделись, почти двадцать лет назад, его лицо светилось гордостью победителя: он оказался сильнее, влиятельнее и может рассчитывать на закон, который встанет на его сторону, даже когда он оступится.
Взгляд Патерно, мазнув по мне, останавливается на пирожных. Я ждала этого момента с тех самых пор, как ему после смерти отца пришлось вернуться в Марторану. Но нужно было время, нужны были усилия многих женщин, куда более воинственных, чем я, и множество других «нет», выкрикнутых куда громче моего и слившихся с моим в общем хоре. Нужны были годы, сложенные из дней, дни, сложенные из часов, часы, сложенные из минут, минуты, сложенные из секунд ожидания.
77.
Чтобы мы снова проделали весь путь до города, улица за улицей, дом за домом, подъём за подъёмом, нужны были твой звонок, твоё приглашение на обед и твоё непробиваемое упрямство. Площадь, несмотря на новые магазины, выглядит всё так же, а вот на шоссе, там, где от него отходит грунтовка, которая вела к нашему дому, положили свежий асфальт. Развязка, съезд на дорогу, что идёт вдоль берега, к новостройкам у самого моря, так меня всегда пугавшего: в море ведь корней не пустишь.
Козимино паркует машину, и мы выходим, разминая затёкшие ноги. Амалия оправляет платье, оглядывается. Это твой дом, где ты живёшь совершенно неведомой нам жизнью, современное здание, построенное лет десять назад в новой части Мартораны. Вместо аромата сырой земли – вонь солёной воды, и всё же именно здесь ты решила снова выпустить бутоны.
– Четвёртый этаж, – отвечает голос из домофона, – там лифт есть.
– Я и пешком поднимусь, – говорю я, направляясь к лестнице. Лия идёт за мной, мурлыча себе под нос песню на незнакомом языке.
Саро чуточку смущённо, словно снова став мальчишкой, каким когда-то был, показывает дом, впуская нас в эту вашу тайную жизнь: парные чашки, висящие рядышком халаты, одинаковые подушки.
– Да вы и впрямь неплохо устроились, – заявляет Козимино. Мена согласно кивает. Но, веришь ли, я знаю, о чём он сейчас думает: что, последуй вы за нами, не ютились бы сейчас в паре комнатушек с крохотной кухонькой. А Саро мог бы бросить мастерскую и работать с ним вместе. Но вы остались там, где хотели: два дерева, согнувшиеся под порывом ветра, которые ждут, пока наступит время снова поднять голову.
78.
Как ты там всегда говорил, па? Пока ветер дует – деревья гнутся. И вот моё время пришло.
– Добрый день, – говорю я, не опуская глаз.
Он ошеломлённо хватает щипцы для сладостей, но рука предательски дрожит. Постарел, чёрные кудри на висках подёрнулись сединой, а линия роста волос предательски устремилась вверх. Я позволяю себе не спеша рассмотреть опустившиеся уголки губ, мешки под глазами, три прорезавшие лоб морщины, успевшие со времён нашего знакомства стать куда глубже. И, кстати, никакого запаха жасмина: привычку щеголять цветами он, словно иссохшее дерево, давно утратил. Ветви – те ещё держатся: из-под закатанных рукавов торчат мускулистые руки, – зато выпирающий живот опасно натягивает рабочий халат. Когда Патерно наконец поднимает глаза, я узнаю и взгляд: он почти не изменился, разве, может, смягчился немного. Прислушиваюсь к своему сердцу, но оно, в первый миг, на эмоциях, замерев, снова бьётся ровно. Тебя рядом нет, и я, сама взяв себя за руку, дважды её пожимаю – всё не одна.
Он ещё красив, хотя и не так, как в двадцать, когда на его летящую фигуру заглядывались, по-моему, даже святые праведницы, а как человек, познавший горький вкус незаслуженной и, главное, бесплодной победы.
– Я бы хотела купить праздничный торт: что у вас есть готового?
Патерно, отложив щипцы, вздыхает, пятернёй приглаживает волосы. Торты выставлены слева, в углу, он указывает на них, словно приглашая. Я направляюсь туда, вяло шаркая подошвами сандалий по мраморному полу. Не сломайся каблук, мы стояли бы сегодня по одну сторону прилавка. При виде яркой, разноцветной глазури рот, как в детстве, наполняется слюной.
– Кассату, чтобы на всю семью хватило, – говорю я, указывая на самую большую.
Молча выйдя из-за прилавка, Патерно останавливается, но я и шага назад не делаю. Он смотрит на витрину, на меня, подходит ближе и, протянув обе руки, в считанные секунды достаёт кассату из-под стекла. Потом, резко развернувшись, возвращается за прилавок, и я вдруг узнаю запах его кожи. Ноги слабеют, подгибаются, как после долгого бега. Чувствуя дрожь в перенапряжённых коленях, я слежу, как он неторопливо, словно в замедленной съёмке, берёт картонную коробку, ставит посередине прилавка, кладёт в неё торт, тщательно накрывает крышкой, хватает рулон бумаги со своей фамилией, оборачивает, отматывает с катушки золотую ленточку, отрезает ножницами кусок, перевязывает получившийся свёрток и завивает лезвием концы. Безразличные действия, в которых нет ничего скабрёзного, и сами руки движутся без лишней резкости, так же, как, наверное, по вечерам подтыкают дочери одеяло. Куда подевалась былая ярость, где презрение, высокомерие? А боль, которую он мне причинил, – неужели и она прошла, не оставив в нём следа? Заготовленные слова комом встают у меня в горле: выходит, человек, с которым я так долго сражалась, существовал только в ночных кошмарах? Ведь тот, что передо мной, даже не заслуживает чести быть моим противником.
Сидя на табурете возле кассы, я наконец-то вижу его таким, какой он есть: усталым, сильно постаревшим и, похоже, с возрастом, как и все прочие, разочаровавшимся в жизни. Он тоже проиграл, он тоже жертва: жертва невежества, давно отжившего своё образа мыслей, мужественности, которую любой ценой приходится всем и каждому доказывать, законов, списанных в утиль временем и самой историей, но ещё действующих – по крайней мере, до вчерашнего дня. Маддалена была права, па: в женской природе хрупкости нет, хрупки только те, кто испытал несправедливость.
Сверившись с биркой на витрине, я выкладываю деньги на блюдечко возле кассы, подхватываю свёрток – хоть и не раньше, чем он уберёт руки, – и уже почти выхожу, когда до меня доносится голос:
– А в тот раз ты кассаты не захотела… Или соврала?
Слова проникают под кожу, как шипы морского ежа, и на какое-то мгновение в нём снова проявляется тот, другой, от одного взгляда которого меня переполняет стыд. И всё-таки я знаю, что он не сможет причинить мне боль, ведь я больше не его жертва. Да, тон, как и прежде, насмешливый, но вопрос-то прямой: Патерно хочет узнать, узнать именно от меня, виновен он или нет. Приговора ему недостаточно, он требует судить его снова – сейчас, двадцать лет спустя, здесь, в кондитерской, доставшейся в наследство от отца.
Я возвращаюсь. Он, расправив плечи, глядит на меня через прилавок, но теперь сила не на его стороне.
– Я в своих желаниях никому отчёта не даю, – отвечаю я, не отступив ни на шаг. Правила искупления – самые сложные: их узнаешь, только когда его добьёшься.
– А зачем тогда пришла? – не унимается он, понемногу повышая голос, который, впрочем, тревожно дрожит, словно его обладатель опасается справедливой кары. – Сообщить, насколько права была, отказавшись от всего, что я предлагал? Может, даже выгадала что-нибудь?
Его крики меня не пугают: он больше не мой обидчик, а всего лишь обычный человек, ещё не до конца осознавший глубину своей вины. И я отвечаю спокойно, отчётливо, как у доски на уроке профессора Терлицци, проговаривая каждое слово, поскольку выучила этот предмет назубок:
– Я пришла купить на честно заработанные деньги то, что ты однажды, много лет назад, пытался всучить мне силой. Что я выгадала, спрашиваешь? Свободу выбора.
Он молча вскидывает брови: похоже, искренне удивлён, словно никогда раньше не задумывался, что однажды может быть вынужден мириться с отказом.
От двери раздаются торопливые шаркающие шаги.
– Доброе утро, синьора учительница, – слышен робкий голос за спиной. Мы оба вздрагиваем.
– Привет, Марина, – улыбаюсь я. – Доброго тебе воскресенья.
Потом, нагнувшись, глажу её по голове и выхожу на улицу. Пока я со свёртком в руках иду через площадь, со мной несколько раз здороваются другие мои ученицы и их матери, а одна пожилая пара даже замирает на полпути, поражённая тем, что я вышла из кондитерской Патерно. Порыв ветра колышет знойное марево, и я, прибавив ходу, уже почти бегу по шоссе, а свернув к морю, и вовсе несусь что есть духу вниз по склону. Правила этой гонки всегда одни и те же, с годами они не меняются, и я всё бегу, судорожно хватая ртом воздух, не жалея рук, ног, сердца, – щёки горят, волосы треплет ветер, шея взмокла от пота, – пока вдалеке не показываются новостройки и припаркованная у самого моего дома машина Козимино. В окно выглядывает сияющая донна Кармелина:
– Все уже наверху!
Я тороплюсь к двери, но она кричит вслед:
– Ой, погоди минутку, Оли: тут тебе почтальон кое-что принёс, – и протягивает конверт без обратного адреса. Сунув его в сумку, я взлетаю по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, жму кнопку звонка… Дверь открывается, и за ней – ты.
79.
Я открываю дверь, и за ней ты, а в руках – свёрток с вензелями кондитерской. Какая муха тебя укусила? Неужели этот человек тоже будет сегодня с нами? Ничего не забывается, даже то, что причиняло нам боль, – поэтому, да? Я прав? Саро выходит тебя встретить и, забирая из твоих рук свёрток, беззвучно, одними глазами, о чём-то спрашивает, ты в ответ, хлопнув ресницами, чуть склоняешь голову набок. Он, улыбнувшись, касается губами твоих волос и идёт в кухню. Ты достаёшь из сумки слегка потрёпанный букет ромашек: их я уношу в гостиную, чтобы поставить в вазу вместе с теми, что набрал сам.
Твоя мать виснет у тебя на шее, ты даже позволяешь ей себя обнять, а когда она наконец отстраняется, здороваешься с Меной и Козимино.
– А где Лия? Вы её не привезли?
Мена кивает в сторону балкона, и только тогда ты видишь, что твоя племянница, перевесившись через перила, увлечённо разглядывает море.
– Маленькие детки – маленькие бедки, а большие детки – большие и бедки, – жалуется Мена. – Веришь ли, Оли, она за последнее время так выросла, что я совсем её не узнаю. Ещё год назад, ну, ты помнишь, послушной девочкой была, а сейчас говорю с ней, а она даже ответить не удосужится. Штуковину эту проклятую на день рождения выпросила, музыку слушать: бешеных денег стоит, но отцу же, как всегда, лишь бы доченька довольна была. А доченька целыми днями в своей комнате торчит с этой ерундой в ушах. Мы вот в своё время музыку вместе слушали, танцевали, болтали… Помнишь, когда нам по пятнадцать было, а, Оли?
Ты, вздохнув, уходишь к племяннице на балкон: тебе ли не помнишь, каково оно было в пятнадцать? Лия оборачивается, но не целует тебя, как целовала малышкой. Ты кладёшь руку ей на плечо и стоишь так, пока не зовёт мать: пришли новые гости.
Нарядная Фортуната сияет: имя, которое мы придумали, наконец-то ей подходит. У них с мужем в одной руке по ребёнку, плюс третий в коляске, в другой – полная сумка консервов с завода: варенья, жестянки с оливковым маслом, томатная паста. Это у меня в цеху закатывают, едва не лопаясь от гордости, заявляет твоя сестра.
Трескотня становится всё оживлённее, а я в этом не силён. Те слова, что мне хотелось бы тебе сказать, ты из моих уст ни разу не слышала, хотя не исключаю, что они всё-таки до тебя дошли. Стоя на балконе, рядом с внучкой, я смотрю на море, на его вечное, безостановочное движение. Нам с Лией слова не нужны: у неё есть музыка, у меня – моё молчание. Из всей семьи эта девчонка больше прочих на меня похожа – думаю, ты и сама это увидишь. Когда Саро говорит, что обед готов, мы бросаем последний взгляд туда, где лазурные волны гонят белую пену, и идём в столовую, где ты рассаживаешь всех так, как заранее придумала: Лию – между родителями, сама – рядом с мужем, а меня – напротив, во главе стола. И, оглядев нас, одного за другим, сидящих вместе за твоим столом, улыбаешься.
80.
Я оглядываю вас, одного за другим, сидящих вместе за моим столом: сегодня день моего выпускного, моей помолвки, первой зарплаты, моё свадебное застолье – не «в качестве компенсации», а долгожданное присутствие после множества отсутствий. Первое слово после блужданий в тишине, первое ровное дыхание после долгого бега без оглядки. За столом тесно, хотя многих всё-таки не хватает: Маддалены, Лилианы, Кало, того же Сабеллы, девушек, которые жгли на улицах свои лифчики, женщин, заседающих сейчас в парламенте, готовящих дома ужин, сгорающих от стыда, получив пощёчину, выходящих замуж по расчёту, тех, кого за глаза называют бесстыдницами, тех, кто долго и упорно учился – и тех, кто до сих пор ничего не знает. И ещё донны Кармелины, полночи подметавшей улицу, чтобы моё платье в церкви было белее белого.
Фортунатины сыновья носятся по дому, их отец, Армандо, гоняется за ними, обещая как следует наказать, но и пусть их: я ведь не знаю, будут ли по этим комнатам бегать другие дети. Козимино и Саро болтают, как те двое мальчишек, что играли когда-то вместе. Армандо всё пытается разговорить тебя, папа, бросая вызов твоему молчанию: что-то втолковывает про завод, про смены, про зарплаты, а ты киваешь и терпеливо ждёшь, пока он закончит. Мама с Фортунатой и Меной пересказывают друг другу свежие сплетни.
Лия снова спряталась на балконе, в том же углу, где частенько сижу я, и, сунув ноготь в окошко аудиокассеты, крутит её на указательном пальце.
– Чтобы батарейки не сажать, – сообщает она, хотя я не спрашиваю. Сажусь рядом с ней, пытаюсь завязать разговор:
– Когда ты была маленькой…
Но она перебивает:
– Вот только не надо со мной, как мама! Она до сих пор меня за ребёнка считает, сплошные правила! Вот ты – ты всегда всё делала по-своему, и плевать тебе было на чужое мнение! Ты была не такая, как другие! Не представляешь, как мне иногда тоже хочется от всего этого сбежать: из дома, из города, вообще с Сицилии… Как ты!
С моря тянет лёгким ветерком, и по спине вдруг бежит холодок.
– А вот и ошибаешься, Лия. Я больше всего в жизни хотела быть такой же, как мои одноклассницы. Что угодно бы отдала, лишь бы от них не отличаться!
Лия бросает мотать кассету и, отведя чёлку с глаз, с изумлением смотрит на меня. Она не похожа ни на родителей, ни на кого-либо из нас: у неё особенная, своя собственная красота.
– Но ведь ты всегда была для меня примером… – разочарованно признаётся она. – Ты была бунтаркой!
Я отбираю у неё аудиокассету и принимаюсь крутить сама.
– Знаешь, сколько раз мне хотелось сделать то же самое и со своей жизнью? Перемотать плёнку, чтобы всё началось сначала, только совсем по-другому?
– Хочешь сказать, ты об этом жалеешь? – бормочет Лия, терзая спрятавшийся под чёлкой прыщик.
– «Нет» бывают разные: одни не стоят тебе ничего, другие, напротив, обходятся слишком дорого. Мне пришлось заплатить по полной, и моя семья заплатила вместе со мной. Я долгое время чувствовала себя одинокой, осуждённой, даже виноватой, но сегодня знаю, что была права и всё случилось так, как должно было. Но то я, а истории у каждого свои – почти как музыка, – я, улыбнувшись, отдаю ей кассету. – Вот ты, к примеру, какую музыку слушаешь?
Лия, прикусив ноготь, молчит, словно думает о чём-то совсем другом, потом её губы чуть расходятся, позволяя мельком заметить металлические скобки на зубах.
– Вот, один мой друг для меня записал, – она вставляет кассету в плеер и, нажав красную кнопку, протягивает мне наушники.
– Что ещё за друг такой? Нравится он тебе? – спрашиваю я, услышав романтическую мелодию на английском.
Лия разводит руками:
– Пока даже не знаю, – и, вскинув бровь, добавляет: – Так сразу ведь не поймёшь, время нужно…
– Да ладно, ты покраснела! Это твой парень! – ехидничаю я.
– Ну тётечка, что ты такое говоришь! Мне всего пятнадцать!
Когда закрывается дверь, а голоса и смех на лестнице стихают, уже совсем поздно.
– Давай спать, – предлагает Саро, – а завтра, никуда не торопясь, приберёмся.
Квартира вверх дном, но один разок даже такой разгром можно потерпеть.
– Сейчас приду, – киваю я и слышу, как его шаги удаляются в направлении спальни. Собрав со стола тарелки, составляю их стопкой, уношу на кухню, потом перехожу к бокалам и приборам. Наконец стягиваю скатерть, скручиваю узлом. Не оставляй на столе ни крошки, не то покойники придут, говорила мама. Да уж лучше покойники, чем живые, отвечал на это ты, па.
Когда каждая вещь занимает положенное ей место, я выхожу на балкон, сажусь там, где всего пару часов назад сидела Лия, открываю газету, купленную с утра в киоске, и читаю: «Отменены статьи 544 и 587 Уголовного кодекса, Италия прощается с браком в качестве компенсации и убийством из соображений чести». Короткий абзац, всего в несколько строк, в котором выделяются слова: варварство, кодекс Рокко[29]
[Закрыть], модернизация, убийство, Юг, свадьба. И ниже, среди фамилий депутатов, поддержавших законопроект: Лилиана Кало, Коммунистическая партия.
Перегнувшись через перила, я смотрю, не горит ли у донны Кармелины свет, и только теперь вспоминаю про конверт, который впопыхах сунула в сумку. Возвращаюсь в дом, оставив балконную дверь нараспашку: пусть комнаты протянет ветерком с моря. Саро уже спит. Я выключаю свет и возвращаюсь в столовую.
На конверте – только моё имя и адрес, написанные знакомым почерком. Схватив с письменного стола канцелярский нож, я вспарываю бумагу и обнаруживаю внутри карточку в четверть листа: пустые поля, чёрно-белое изображение посередине. В сумраке мне нужна пара секунд, чтобы вглядеться, и вот она перед мной: смуглая девчушка с глазами-маслинами, растрёпанными волосами, разодранными коленками и сердитым выражением лица. Переворачиваю и вижу надпись: «Я сдержала данное ей обещание. Лилиана».
Я смотрю на фотографию, словно гляжусь в зеркало, где я – всё ещё девчонка, которая носится взапуски, знает тайные формы облаков и ищет ответа в лепестках ромашки.
Любит, не любит.
Любит, не любит.
Любит.








