412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виола Ардоне » Олива Денаро (ЛП) » Текст книги (страница 1)
Олива Денаро (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 03:16

Текст книги "Олива Денаро (ЛП)"


Автор книги: Виола Ардоне



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Виола Ардоне
Олива Денаро

Перевёл Андрей Манухин

Каролине и Энцо, моим родителям

Об этой книге

На дворе 1960 год. Оливе Денаро пятнадцать. Она живёт в крохотном городке на Сицилии и с раннего детства, благодаря навязчивым напоминаниям матери, знает, что «Женщина – это кувшин: кто разобьёт, тот и купит». Но пока ей нравится учиться, запоминать сложные слова, носиться взапуски, тайком срисовывать в тетрадь фотографии кинозвёзд (даже если на сами фильмы она сходить не может, поскольку «от них один ветер в голове»), вместе с отцом бродить в поисках улиток и пуляться из рогатки в тех, кто донимает её друга Саро. А вот мысли о грядущем «визите маркиза» ей совсем не нравятся, ведь с этого момента придётся забыть о любимых занятиях и только защищаться от мужских домогательств, чтобы сохранить себя до брака.

Когда негласная система угнетения женщин, в которой ей приходится существовать, пытается заставить Оливу смириться с насилием, она восстаёт против несправедливости и отсутствия выбора, уплатив огромную цену за право сказать «нет».

Виола Ардоне, которая великолепно умеет превратить историю в сюжет, рассказывает о парадоксах любви между отцами и дочерьми, между матерями и дочерьми, и о двусмысленности чужого желания, которое одновременно льстит и пугает, особенно если оно навязано силой. Произведение Ардоне исследует жестокость и косность социальных ролей, затрагивающую всех, включая и мужчин. Если Олива Денаро – героиня, которую невозможно забыть, то её молчаливый отец, позволяющий девушке несмотря на всю растерянность и смущение решать свою судьбу самой, – одна из самых трогательных мужских фигур в современной итальянской литературе.

«Не знаю, по душе ли мне свадьбы. Я потому и по улице ношусь что есть духу. Мужчины – те пыхтят, как паровозы, только с руками, которые могут меня коснуться».

После невероятного успеха «Детского поезда» Виола Ардоне возвращается с ярким романом взросления о девушке, которая хочет быть свободной в эпоху, когда даже просто родиться женщиной – приговор.

Чувство вины и желание свободы в произведении пронзительной красоты.

Очаровательная героиня, которую невозможно не полюбить.

Отношения между отцом и дочерью описаны с нежностью и трогательной глубиной.

Об авторе

Виола Ардоне (родилась в Неаполе в 1974 г.) преподаёт латынь и итальянский язык в старшей школе. В 2019 году она выпустила в серии «Свободный стиль» издательства Einaudi роман «Детский поезд», ставший литературным событием года и в настоящее время переведённый на тридцать четыре языка. Вскоре по нему будет снят фильм.

Часть первая
1960

1.

Женщина – это кувшин: кто разобьёт, тот и купит. Так мать говорит.

А я и рада бы родиться мальчишкой, как Козимино, да только когда меня зачали, дела до моего мнения никому не было. В материнской утробе мы были вместе, мы были равны и по сути ничем не отличались, это потом стали разными: я – в розовой распашонке, он – в голубой, я – с тряпичной куклой, он – с деревянным мечом, я – в платьице в цветочек, он – в полосатых шортах. К девяти годам он научился свистеть, с пальцами и без, а я – собирать волосы в хвостики, высокие и низкие. Сейчас, когда нам обоим почти пятнадцать, он на десять сантиметров выше и позволено ему больше: можно гулять по всему городу, когда светло и когда темно, носить шорты, а по праздникам – даже длинные брюки, разговаривать с мужчинами и женщинами любого возраста, выпивать по воскресеньям бокал вина, разбавленного водой, ругаться, плеваться, а в пляжный сезон – бегать на море и купаться в одних плавках. Купаться в море мне по душе.

Из нас двоих мать предпочитает Козимино, потому что он светлокожий и светловолосый, весь в отца, а я, напротив, чернее воронова крыла. И потом, он-то ведь не кувшин, не разобьётся. А если и разобьётся, то сам собой склеится.

В школе я всегда была отличницей, а у Козимино к учёбе сердце не лежало. Но мать расстраиваться не стала, только велела ему засучить рукава да найти хорошую работу, не то, мол, кончит, как отец. Я в тот же день, притаившись за кустами помидоров, поглядела за его работой в огороде: где это он что кончает? Совсем не похоже: наоборот, любит затевать совершенно новое. Например, на деньги, вырученные от продажи улиток, которых мы насобирали после обильного дождя, решил купить кур. Сказал, мне можно самой дать им имена, и я решила назвать по масти: Белянка, Пеструшка, Розочка, Златка, Чернушка… Сперва отец сколотил из досок курятник, а я подавала гвозди; потом кормушку, а я держала ножовку. Когда же всё было готово, я предложила:

– Па, а давай стены жёлтым покрасим?

– Какая птицам разница, чёрным или жёлтым? Что за расточительность? – вмешалась мать.

– Жёлтый – цвет счастья, – объяснила я, – а счастливые куры несутся лучше.

– Вот как? Это они тебе на ухо нашептали? – хмыкнула мать и, повернувшись к нам спиной, ушла в дом, бормоча под нос что-то на своём родном языке, козентийском диалекте калабрийского, не особенно похожем на сицилийский. Она всегда на него переходит, когда на взводе, чтобы мы не поняли, и беспрестанно сетует, что когда-то приехала сюда, на Юг.

Отец взял кисточку, обмакнул в жёлтый, потом вынул, и краска закапала в ведро, как взбитые яйца, когда готовишь омлет: мне даже показалось, что я чувствую запах. Омлет мне по душе.

Мы красили вместе, и с каждым новым проходом краска всё ярче блестела на солнце.

– Сальво Денаро, ты упрям, как осёл, и дочку такую же заделал, – проворчала мать, снова выйдя во двор. Разозлившись, она всегда обращалась к отцу по имени и фамилии, будто учительница в школе. – Хоть бы раз меня послушал! Ну а ты что? Единственную пристойную юбку в огород напялила, не дай Бог перепачкается! Иди переоденься, и впредь чтобы чистоту блюла, – велела она, выхватывая у меня кисть. – А тебе я сына для чего рожала? – бросила она отцу и позвала Козимино. Тот вышел во двор и нехотя принялся за работу, но через десять минут у него заболела рука, и брат потихоньку улизнул. Я же тем временем переоделась в рабочий халат и красила вместе с отцом до самого вечера, пока куры с радостным кудахтаньем не отправились спать в свой жёлтый дом.

Поутру мы нашли одну из них мёртвой: это оказалась Пеструшка. Всё вонь от вашей краски проклятой, вопила мать по-калабрийски. Птичий грипп, шепнул мне отец. Я не знала, кто из них прав. Мать тараторит без умолку, перечисляя всё новые правила, которым необходимо следовать, но их и обойти легче. Отец, с другой стороны, по большей части молчит, и я никак не могу понять, что мне сделать, чтобы заслужить его любовь.

Как бы там ни было, курицу мы закопали за огородом, и отец, сведя вместе указательный палец со средним, начертил в воздухе крест.

– Покойся с миром, – только и сказал он, прежде чем мы вернулись в дом. Похоже, у птиц жизнь тоже не сахар, подумала я.

2.

После того раза мы с отцом больше ничего не красили. Мать говорит, это она виновата, что ко мне до сих пор маркиз Менархе не явился: мол, растила меня, как мальчишку. Маркиз Менархе мне по не душе: видала его только раз и страшно перепугалась. Зашла как-то утром, после завтрака, в ванную и обнаружила в тазу кучу тряпок, все в красных пятнах, и вода вокруг бурого цвета, будто бы там кроликов резали.

– На что глазеешь? – это мать входит. Я от таза отошла, молчу. А она воду слила и принялась тряпки мыльным камнем тереть, пока они снова не побелели: – Это маркиз Менархе, – говорит. – В один прекрасный день и твой черёд настанет.

И я стала молиться, чтобы этот день никогда не наступил.

Правила маркиза Менархе таковы: ходить, не поднимая глаз, слушаться беспрекословно, из дома не выходить. Но пока он не явился, мне можно работать в огороде, ходить с отцом на рынок торговать травами, лягушками и улитками, пуляться из рогатки камнями в мальчишек всякий раз, когда они задирают моего друга Саро, у которого одна нога хромая, бегать по шоссе взапуски с Козимино, а домой потом возвращаться потной и с грязными коленками. Всех моих подруг маркиз уже посетил: с той поры их юбки стали длиннее, на лицах то и дело высыпают прыщики, а под блузками проявилась грудь. У Крочифиссы даже выросли усики, и мальчишки стали дразнить её «разбойником Музолино»[1]

[Закрыть]
. Но она не слушает, а только ходит со страдальческим видом, сложив руки на животе, словно беременная, и без конца задаёт подружкам один и тот же вопрос: «У меня кровь уже идёт, а у тебя?» – будто приз какой выиграла.

А к мальчишкам маркиз не является. Они вообще не такие, как мы: даже взрослыми становятся потихоньку, а не одним махом.

Раньше мои одноклассницы возвращались из школы одни, теперь их всегда поджидает кто-нибудь из родственников. Встречаясь с мужчинами на улице, они опускают взгляд, хотя прекрасно знают, куда те пялятся: прямиком на пуговицы, туго натягивающие ткань. Потому и смотрят в землю, зато плечи расправляют так, что едва швы не лопаются. Чопорные, как отцовские куры.

Моя сестра, что на четыре года меня старше, тоже чопорной была, пока замуж не вышла. Родители назвали её Фортунатой, чтобы счастливой была, да только кончилось её счастье. Светлокожая и светловолосая, в отца, когда она выходила на улицу, все мужчины на неё оборачивались: и чем больше они глазели, тем чопорнее она держалась, а чем чопорнее она держалась, тем больше они глазели. Это я знаю не понаслышке: приглядывала за ней, пока Козимино шлялся Бог знает где. Сегодня поглазеют, завтра поглазеют, ну, и доглазелись до того, что в утробе у неё ребёнок завёлся. Сунул его туда, как выяснилось, племянник мэра, Геро́ Мушакко: это я подслушала, когда Фортуната с отцом и матерью после ужина ушли в кухню посекретничать вполголоса. Хотя какие тут секреты, если вся Марторана знает.

Отец Геро Мушакко не хотел, чтобы сын женился на Фортунате, мы ведь бедняки. Сестра рыдала, мать стучала кулаком по столу и сыпала проклятиями на калабрийском, то и дело причитая: «Не дай Бог ты меня опозоришь!» Отец молчал: молчание мне по душе. «Бери лупару[2]

[Закрыть]
да иди с ней к Мушакко потолковать, с лупарой-то!» – не отставала мать. А он налил себе воды, не спеша выпил, утёр рот салфеткой, встал из-за стола, сказал только: «Пожалуй, нет», – и снова пошёл в огороде копаться. И с того дня месяц ни с кем не разговаривал, кроме разве что моего брата, который был тогда ещё мальчишкой и мало о чём задумывался.

Я винила себя, поскольку однажды, вместо того, чтобы приглядывать за Фортунатой, пошла в гости к Саро поесть пасты с анчоусами, которую его мать, Нардина, готовит специально для меня. Такие лакомства мне по душе. Тогда-то Геро, должно быть, и воспользовался возможностью сунуть ей ребёнка в живот.

Как-то поутру мать вышла из дома в праздничном платье, а вернулась затемно. На следующий день Фортуната проснулась ещё до зари и села вышивать пару вязаных белых пинеток. Отец поглядел-поглядел, как она работает, потом спросил: «Пойдёшь за того синьора?» Сестра кивнула и снова потянула нитку с катушки. Через два месяца сыграли свадьбу, и с этого момента комната была предоставлена ​​в полное моё распоряжение.

Правила свадьбы таковы: надеть белое платье, подойти к алтарю и сказать священнику «да». Во время застолья синьора Шибетта, что живёт в богатом доме, куда мы с матерью ходим каждый год вытрусить матрасы и кое-что заштопать, разболтала всем и каждому: мол, отец Геро Мушакко в конце концов согласился только потому, что получил письмо от кузины, баронессы Карери, с которой связался приходской священник, дон Иньяцио, которого об этом попросила его экономка Неллина, приходившейся Фортунате крёстной, которую, в свою очередь, удалось убедить моей матери в тот самый день, когда она рано ушла из дома.

Новобрачная старательно делала вид, что не слышит пересудов, но тут уж не отвертишься. От былой чопорности не осталось и следа: швы подвенечного платья, казалось, вот-вот лопнут, только вовсе не на груди, а там, где белое кружево распирал крупный спелый арбуз. После свадьбы Фортуната переехала к Мушакко. Я не видела сестру месяца три, пока однажды утром Неллина не обнаружила её в ризнице, уже без живота и с перекошенным от боли лицом. Младенца при ней не было, а на руках и лице синели кровоподтёки: сказала, что упала с лестницы. Экономка немедленно сообщила обо всём баронессе, которая нажаловалась кузену, и тот велел сыну впредь поберечь жену. Фортуната вернулась домой, надела чёрное платье и так до сих пор его и не сняла. Гостей она не принимает и сама никуда не выходит, так что, по крайней мере, не рискует снова упасть. Геро же, напротив, целыми днями развлекается, в одиночку или в компании, словно так и остался холостяком, а проходя на улице, пялится на каждую встречную девушку, будто и в них хочет сунуть ребёнка.

3.

Меня у школы никто не ждёт. Из всех одноклассниц без сопровождения ходит ещё только Лилиана, но это дело другое, поскольку её отец, синьор Кало́, – единственный в городе коммунист. Синьора Фина, его жена, работает, как положено мужчинам, а его совершенно не волнует, что люди шепчутся, будто он не может содержать семью.

Моя мать говорит, хоть Кало носит бороду, очки и вообще выглядит образованным, но на самом деле просто шут гороховый: едва восемь классов окончил. Он просто помешан на общении с людьми и каждый второй четверг месяца устраивает собрания в старом сарае для рыболовных сетей на окраине города, у самого моря, чтобы обсудить проблемы Мартораны, будто это что-нибудь изменит. А только мир как стоял, так и стоит. Сколько языком ни мели, муки не будет. Так мать говорит.

Зато Лилиане от отцовского коммунизма сплошной выигрыш: можно сколько угодно гулять без сопровождающих, носить брюки, как мальчишки, читать фотороманы или журналы с колонками советов и фотографиями звёзд кино. А я вот в жизни ни единого фильма не видела: мать говорит, от кино один ветер в голове. Остаётся мне довольствоваться разглядыванием уличных афиш и срисовыванием фотографий в тетрадку, да и то тайком. Ещё Лилиана запросто болтает с мужчинами наедине, так что мне нельзя с ней общаться, поскольку она девушка легкомысленная. Но из всего класса только у нас с ней нет сопровождающих, и после школы мы проходим часть дороги вместе. Поначалу я не желала с ней даже словом перемолвиться, но потом она показала журнал с фотографией «красавчика Антонио» – того, из фильма[3]

[Закрыть]
. Я спросила, нельзя ли полистать, потому что от вида «красавчика Антонио» у меня мигом становится тепло в животе, а она не заставила себя упрашивать, просто подарила и сказала: мол, хорошими вещами нужно делиться, так учит нас коммунизм. И коммунизм сразу пришёлся мне по душе.

Журнал я сунула под блузку, а вернувшись домой, спрятала за отошедшей доской в изголовье кровати, где хранила тюбик c остатками помады, который однажды нашла в школьной уборной, и тетрадку, куда срисовывала портреты звёзд кино.

У учительницы начальной школы, синьорины Розарии, мы с Лилианой были любимицами: она стала чемпионкой по умножению, зато я побила её в синтаксическом разборе, и нам, как самым старательным, прикололи на белые халатики по звезде. Правила получения звёзд были таковы: читать без запинок, писать без помарок, считать в уме, а не на пальцах. В учёбе мы с Лилианой шли на равных, но она знала кое-какие политические словечки, подслушанные на отцовских собраниях, и, конечно, задирала нос. Я тоже решила подтянуться: учительница как раз принесла из дома несколько книг, поставив их на полку в глубине класса, чтобы мы могли почитать, когда захотим. Страницы в этих книгах были белые и гладкие, почти скользкие на ощупь, с цветными иллюстрациями, на которых животные разговаривали, совсем как люди. Но говорящие животные мне не по душе, поскольку вся их прелесть именно в том, что они молчат. Как мой отец.

А вот словарь мне понравился: в нём было столько неизвестных мне доселе терминов, нужных, чтобы сформулировать то, что человек имеет в виду, но не может объяснить! Как-то, забыв дома тетрадку по математике, я встала и сказала: «Синьорина, простите, я предала тетрадь забвению», – просто чтобы повторить новое выражение. А она, вместо того, чтобы отчитать меня, дала ещё одну звезду. И сказала, что культура спасает нас и уводит к новым берегам. Хотя я-то никуда идти не собиралась, мне просто понравилось, как звучит эта высокопарная фраза.

Когда синьорина Розария в конце четвёртого класса от нас ушла, книжки с картинками сложили в коробку и унесли. Словарь тоже исчез – со всеми новыми терминами внутри. К счастью, я успела переписать некоторую часть в тетрадку и могла щеголять ими, когда хотела. Люди, слышавшие это, поглядывали на меня с некоторой робостью, будто я какая аристократка. Все, кроме матери: когда она спросила, как мне новый учитель, заменивший синьорину Розарию, я ответила:

– Докучливый, – за что немедленно получила пощёчину и нагоняй по-калабрийски:

– Чтобы я больше таких вещей не слышала! Боже мой! Ты же девочка!

4.

Новый учитель был уже стар, звался синьор Шало́, а в школу по утрам приезжал из столицы на автобусе. Он много лет преподавал в Риме, на «большой земле», а теперь, ближе к пенсии, вернулся сюда, на Сицилию. Рассказывал, будто обедал ни больше ни меньше как с самим министром просвещения, а поскольку напоминал он об этом по крайней мере раз в день, мы прозвали его «синьор Минестроне[4]

[Закрыть]
».

Грамматике, как синьорина Розария, Минестроне учить нас даже не пытался. В первый же день он достал из потёртого кожаного портфеля тоненькую книжку с серыми, без картинок страницами:

– Пишите, девочки, – и принялся диктовать детский стишок «Прощальные слова белого халатика». Этот стишок, написанный каким-то его другом, так понравился Минестроне, что он решил задать выучить его наизусть к ежегодному экзамену.

Любовь моя, печальный день сегодня,

ведь ты уходишь от меня!

Должно быть, ты не чувствуешь, как больно

страдающему сердцу моему

остаться одному.

Согнувшись над партами, мы записывали в тетради строчку за строчкой. Стишок был сочинён от лица белого халатика: его печалило расставание с девочкой, которая должна была перейти в среднюю школу и сменить его на другой халатик, чёрный. И вот перед разлукой он решил дать хозяйке несколько советов:

Боюсь я, детка, для тебя

пришла опасная пора!

Советы халатиков мне не по душе: напоминают сказки про говорящих животных. Минестроне откашлялся и продолжил диктовать, периодически переводя взгляд с одной ученицы на другую, словно надеясь вовремя предупредить о нависшей над всеми нами опасности.

Стань добродетели сосудом;

не будь предметом пересудов;

дурных компаний сторонись;

журналы, книги про влюблённость

сожги немедленно дотла:

кому, скажи, нужна учёность,

коль ты невинность не спасла?

– Синьор учитель, «учённость» с двумя «н»? – поинтересовалась с задней парты Розалина, пока мы с Лилианой возмущённо переглядывались через весь класс. – А «невинность»?

– Не беспокойся, Розалина, потерять невинность из-за учёности тебе не грозит, – вырвалось у меня.

Одноклассницы дружно рассмеялись, а Минестроне бросил диктовать и направился к моей парте. Чтобы немного умаслить его, пока не поднялся скандал, я решила воспользоваться привычным трюком:

– Простите за неуместное острословие, синьор учитель.

– Чтобы быть порядочной девушкой, мало знать пару умных слов. Такое повторить может даже дрессированный попугай, если я его натаскаю. Вот они, плоды дурного обучения, – заявил он, кивнув на пустую полку, где раньше стояли книги синьорины Розарии, и снова принялся диктовать:

Серьёзней относись к ученью,

забудь про комиксы, кино,

ищи не танцев, развлечений…

Мой белый халатик после начальной школы пошёл на тряпки, которые мать приготовила для полировки четырёх серебряных столовых приборов, привезённых из Калабрии. Обнаружив его останки у себя в руках во время еженедельной уборки, я будто услышала голос старого учителя: «Стань добродетели сосудом; не будь предметом пересудов…»

Летом мать измерила мне плечи, талию и бёдра и скроила из чёрной ткани новый халатик. Когда он был готов, мать помогла мне его надеть, опустилась на колени и велела покружиться, чтобы проверить, ровно ли подогнут подол, потом поднялась и взяла меня двумя пальцами за подбородок:

– Я сшила его по всем правилам высокого искусства. Так что советую блюсти чистоту.

Халатика мне хватило на целых три года: отчасти потому, что я бережно с ним обращалась, отчасти потому, что мать сшила его немного на вырост.

После экзаменов за третий класс средней школы я спросила, могу ли продолжить учиться, но мать лишь покачала головой.

– Что с ней делать, с этой учёностью? – бросила она отцу. Тот, не ответив, ушёл копаться в огороде. А через неделю показал ей бумагу со своей подписью, большими кривыми буквами: он записал меня в педагогическое училище.

– Если твоя старшая дочь не заклеймена позором, то только благодаря мне! – воскликнула мать.

– Через четыре года Олива, получив свидетельство, сможет работать учительницей и не зависеть… – начал отец.

– От кого это? – перебила она.

– От семьи, от мужа…

– Да как она вообще найдёт себе мужа, если из книжек не вылезает? – отец молча развернулся и пошёл кормить кур, а она бросилась следом, вопя по-калабрийски: – Мужчина, который не может приглядеть за своими женщинами – да какой он вообще мужчина?! Ты не лупара, ты овца! Баран безмозглый!

Вскоре мы узнали, что синьора Шибетта записала в то же училище свою младшую дочь, Мену. Наутро мать подпорола подол халатика, распустила спрятанные в швах припуски и сметала их с подкладкой. Увидев, сколько чёрной ткани скрывалось в этих потайных карманах, я решила, что она, должно быть, с самого начала надеялась на продолжение моей учёбы. А может, просто была женщиной предусмотрительной.

5.

Когда я была ещё совсем маленькой, отец часто уходил один в поля собирать улиток, а когда возвращался, я издалека замечала его светлые, сияющие на солнце волосы: он казался мне огромным и сильным, словно сказочный великан. Как-то утром я проснулась на рассвете, пока остальные ещё спали, и сказала, что хочу пойти с ним. С тех пор я стала его помощницей. Мы ходили, разглядывая листья, и если он видел улиток, то дважды сжимал мою руку, едва-едва, потому что я то и дело нагибалась, чтобы сорвать ромашку. Потом закрывала глаза и беззвучно шевелила губами: любит, не любит, любит, не любит, любит.

А месяц назад, когда мы, надев резиновые галоши и взяв кто корзинку, кто ведро, уже были готовы были выходить, мать уставилась на меня так, будто видела впервые.

– Эта юбка непристойная, зад слишком обтягивает, – буркнула она. – Отдай мне, я подпорю, так ходить нельзя.

Это было неправдой: с моего тощего мальчишеского зада юбка едва не спадала, но мать никак не могла смириться с тем, что время шло, а моё тело не менялось.

– Мы же улиток идём собирать, а не на праздник, – ответила я, натянув руками колючую ткань юбки, чтобы доказать неправоту матери, но в конце концов пошла в уборную и сняла её, а надела старую, бесформенную, зато прикрывавшую мои костлявые колени. Отец уже ждал меня с корзинкой и перочинным ножом в руке. Иногда вместо улиток мы собирали лягушек, а это куда сложнее: баббалучи[5]

[Закрыть]
никуда не бегут, сидят себе в своих раковинах, прилепившись к какому-нибудь камню, а лягушки знай себе прыгают: ясное дело, если у них ветер в голове.

– В твоём возрасте я уже носила бюстгальтер и чулки, – не унималась мать, пока я направлялась к стоящему в дверях отцу. – Вот только в моё время девушки поскромнее были, да и родители нам не позволяли делать всё, что заблагорассудится. И всё-таки парни на меня заглядывались…

Я от изумления даже корзинку выронила: мать всегда представлялась мне баббалучей, а она, оказывается, в молодости была той ещё лягушкой.

– Но только я всегда чистоту блюла, – с нажимом уточнила она, – мне не нужен был охранник, чтобы следить за каждым моим шагом. И потом, у нас же кто лишнего сболтнёт, мог навсегда умолкнуть. Теперь-то, конечно, всё иначе, свобода: радио, кино, танцульки… В моём доме такого и представить себе было невозможно. А народец, видать, ждёт, что языком платье сошьёт: всё тебе о соседях скажут-перескажут, даже то, чего ещё не было. Вот и должны девицы, как в возраст войдут, тише воды ниже травы быть. Это мужчине забава, а женщина-то – кувшин: кто разобьёт, тот и купит.

От нетерпения я принялась переминаться с одной ноги на другую. Чем больше времени уйдёт на разговоры, тем меньше улиток мы сможем собрать: баббалучи-то выбираются из земли спозаранку.

– Вот ты, Козимино, разбитый кувшин купишь? – спросила она моего близнеца, вышедшего на её крики в пижаме, с растрёпанными после сна волосами. Тот ухмыльнулся в ответ, потому что давно усвоил правила брата: следи за сестрой, заставь других её уважать, пригрози тем, кто этого не сделает. А может, попросту стыдился сестры, которая до сих пор носит юбки выше колена и сандалии-«стукалки» на деревянной подошве, да и вообще выглядит переодетым мальчишкой. Дурнушка-дочь Амалии и Сальво Денаро, говорили обо мне люди, тощая и нескладная: глаза – что две маслины, тонкие губы на скуластом смуглом лице, волосы чернее воронова крыла, а ну как сглазит? Ходит всегда одна, простоволосая, растрёпанная, ладит с одним только Саро, колченогим сыном дона Вито Музумечи. Мать новобрачным приданое вышивает, а дочка старой девой останется…

Время от времени, сдавая готовую работу, она водила меня в дома богатых синьор, хвастала тем, как мастерски я научилась вышивать, а они из жалости давали мне печенье или ломоть хлеба с тонким слоем варенья: думали, я всю жизнь проведу за шитьём чужого приданого.

– Да оставь ты её, ма, – ответил Козимино, потирая глаза, – пусть делает что хочет. Кто вообще купит этот кувшин, кому он нужен?

– Кому надо, тот и купит, – проворчала мать. – Главное, чтобы кувшин цел был. А уж потом, после свадьбы, пусть хоть обрыдается.

Не знаю, по душе ли мне свадьбы, но точно не хочу кончить как Фортуната, забеременевшая от Мушакко, пока я уплетала пасту с анчоусами в гостях у Нардины. Я потому и по улице ношусь что есть духу. Мужчины – те пыхтят, как паровозы, только с руками, которые могут меня коснуться. Вот я и бегу, чтобы стать для них невидимкой, бегу изо всех сил своего мальчишеского тела и девчачьего сердца, бегу до изнеможения, – за моих подруг в закрытых туфлях и длинных юбках, ходить в которых можно только медленно, короткими шажками, и за мою сестру, погребённую в собственном доме, будто мёртвая, но ещё живую.

– Смирись, Олива, – сказала наконец мать, потянув меня за руку и заставив сесть. – За лягушками и улитками теперь будет ходить твой брат. Не женское это дело.

– Козимино неопытен, – попытался вмешаться отец, уставившись на носки своих ботинок.

– А у тебя языка нет? Коли даже улиток его наловить не научишь, на что ты тогда вообще годен?

Козимино неохотно собрался, взял мою корзинку и вышел вслед за отцом. Из окна я видела, как с восходом солнца они скрылись из виду где-то в поле, так и не сказав друг другу ни слова.

6.

– Олива! Кончай мух считать! – крикнула мне мать из кухни. Я стояла у окна, ждала отца, чтобы броситься ему навстречу и поскорее пересчитать баббалучей: боялась, что Козимино наберёт больше моего. – Ты воду сменила? – спросила она, оттирая кафельную плитку в углу.

– Ага, – ответила я и, затащив ведро в спальню, нагнулась над ним, чтобы поглядеть на своё отражение в воде.

– Тщеславие – порождение дьявола, – изрекла она. Я тотчас же отвернулась: стыдно стало. Мать, согнувшись в три погибели, что было сил тёрла пол шершавой губкой. – Я в твои годы тоже тщеславной была и даже какое-то время на себя заглядывалась, но теперь это в прошлом, – раздался хриплый кашель: так она смелась. – Ты становишься красавицей, парни на улице смотрят тебе вслед, потом выходишь замуж, рожаешь детей – и всё проходит.

Я отжала тряпку, присела рядом. Мать казалась мне по-прежнему красивой, а вот моё собственное лицо, явившееся в круглом отражении, было цвета воды: серым и тусклым.

– У матери, не считая меня, ещё четверо было, все девчонки, – продолжала она, вылив воду в огороде за домом и утерев пот со лба. – Две старше, две младше. Мальчишек так и не родила. Отец уговаривал, да только она и не знать ничего не хотела. Говорила, нам и так пятерых замуж выдавать, Миммо, пятерых, слышишь, и пальцы у него перед лицом растопыривала. Я-то, конечно, считала себя самой красивой: тщеславие меня и cгубило.

Я принялась тереть сильнее: её откровенность меня смущала. Но мать не унималась:

– Меня посылали прибираться у нотариуса, надеялись замуж выдать – я не говорю, конечно, что за него самого, но, может, хотя бы за одного из тех, кто бывал у него в кабинете: за практиканта, адвоката или кого-то из пришедших оформить наследство… А мне взбрело в голову выскочить за парня с Сицилии, который от наследства отказаться явился: его калабрийский дядюшка умер, не оставив ничего, кроме долгов. Светловолосый, глазами зелёные, молчаливый, манеры, опять же… Мать мне сказала: и что, ради двадцати сантиметров симпатичной мордашки ты готова всю жизнь себе испортить? – она снова рассмеялась тем хриплым смехом, что так легко было принять за кашель. – А я даже слушать не хотела, вот мы и сбежали. Устроили фуитину[6]

[Закрыть]
: уплыли ночью через пролив, хотя море было неспокойное. Хорош медовый месяц! Всю брачную ночь провела, мучаясь тошнотой в корабельном нужнике! – она погладила живот, словно тот до сих пор болел. – А мать, покойница, была права. Ушла, производя на свет последнего ребёнка, мальчика, которого так ждал отец. Вместе и ушли, упокой Господи их души. А ты чтобы мать слушала! Я за тобой всё время слежу, каждый миг на тебя смотрю, даже если ты меня не видишь. Тщеславие – порождение дьявола!

Разговоры о дьяволе мне не по душе. Так что я пошла набрать ещё воды, а когда увидела, как возвращается отец, и за ним Козимино с ведром в руке, не смогла набраться духу пересчитать улиток, чтобы понять, была ли ему нужна.

7.

Лилиана совсем на меня не похожа: она красавица, но, несмотря на это, о замужестве и думать не желает. Говорит, мужчина женщине нужен, как покойнику галоши.

– А как же ты жить собираешься? – спросила я как-то, возвращаясь вместе с ней из школы. – Бродяжничать, милостыню просить? И потом, если женщина не забеременеет, то рассудком тронется. Так мать говорит.

– Работать поеду, на «большую землю», – улыбнулась Лилиана, протягивая мне очередной выпуск журнала, который я немедленно спрятала среди книг.

– И что, всю жизнь будешь полы мыть?

– Мыть полы – не единственная работа для женщин! Стану депутатом парламента, как Нильде Йотти[7]

[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю