412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виола Ардоне » Олива Денаро (ЛП) » Текст книги (страница 4)
Олива Денаро (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 03:16

Текст книги "Олива Денаро (ЛП)"


Автор книги: Виола Ардоне



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Пошли танцевать, Олива! – кричит она, хватая меня за руку.

– Моя дочь не танцует, – сухо отвечает мать.

– Да ладно, с подружкой-то можно, это ведь совсем невинно…

– У моей дочери нет подруг, – цедит мать сквозь зубы.

И тут к центру площади, у самой сцены, выскакивают, взявшись за руки, Шибетты-младшие. Их ноги движутся невпопад, но Шибетта-мать с довольным видом принимается хлопать в ладоши, потом, взглянув в нашу сторону, машет рукой: ступайте, мол. Ещё бы, пока других танцоров нет, её дочери, выделывающие коленца в одиночестве, смотрятся парочкой манерных кривляк. С другой стороны, не выйди они танцевать, их попросту никто не заметит, так и будут годами сидеть в девках, пока не окажутся окончательно непригодны для брака.

Увидев их, мать тоже похлопывает меня по плечу:

– Ладно, идите, но только чтобы девушка с девушкой!

Правила танцев таковы: держаться подальше от мужчин, во всю глотку не подпевать, бёдрами, как одержимые, не качать.

Вот только Лилиана определённо их не знает, поскольку делает прямо противоположное тому, чему учила меня мать. Может, подражая Мине[13]

[Закрыть]
, вытянуть перед собой руки, прищёлкивая пальцами в такт и вопя при этом: «Никто, клянусь тебе, никто», пока я в своих новых туфлях опасливо, словно канатоходец, переношу вес то на одну ногу, то на другую. Может мотать головой, выгибать спину, качать бёдрами. Она такая красивая, что у меня снова тепло в животе. «Ведь даже судьбе не разлучить нас», – тихонько подпевают и сёстры Шибетта, но бёдрами качать не отваживаются. «Весь мой мир начинается с тебя и кончается тобой», – выкрикивает Лилиана, и к нам присоединяются несколько парней. Я оборачиваюсь на мать, но она, к счастью, увлечена разговором с Нардиной. Дон Вито торчит у стойки бара, где собралась небольшая группка холостяков, любителей обсудить платья присутствующих женщин, но только шёпотом, чтобы не услышали их мужья. Я вижу, как смеётся его очаровательный рот, как щурятся глаза цвета моря, однако радости в лице нет. Похоже, дону Вито тоже приходится притворяться, чтобы не доставлять удовольствия злым языкам, пустившим за его спиной слух про «полумужчину». Выходит, он страдает не меньше нашего: честь мужчин – завоёванные ими женщины, честь женщин – их собственная плоть. Каждый, как может, защищает то, чем обладает. И каждому, совсем как во время крестного хода, своё место.

Мы, девушки, по-прежнему танцуем в центре площади, парни, покуривая, кружат рядом, оценивают. Сёстры Шибетта склоняют друг к другу увешанные бриллиантами головы, выпячивают губы, шепча: «И эта любовь будет вечно сиять», – не в такт притопывают ногами, всеми силами стараясь привлечь внимание к себе, но стоит Лилиане, прищурившись, запрокинуть голову, парни смотрят только на неё.

Здесь и Козимино: они с отцом, сжимающим в руке утешительный приз, новую шляпу, как раз возвращаются после лотереи. Тощая Шибетта так и пожирает глазами моего брата, который, выйдя к нам, делает несколько неуверенных танцевальных па. Возле продавца варёных осьминогов и морских гребешков я замечаю парня с рыжеватыми, зачёсанными бриолином волосами и в длинных брюках. Он не мешается с остальными, и сигареты в руках нет. Поначалу мне кажется, будто мы не знакомы, но стоит ему обернуться, я узнаю Саро. Всего пару месяцев назад мы ещё вовсю болтали у мастерской его отца: он – с опилками в ​​растрёпанной шевелюре, я – сидя скрестив ноги прямо на траве. Он тоже вырос, стал взрослым парнем, и когда наши взгляды встречаются, мы оба смущаемся.

Лилиана хватает меня за обе руки, вскидывает их вверх. Я отпихиваю её: негоже женщине задирать руки выше плеч. Так мать говорит. А музыка меняется, начинается медленная неаполитанская песня о влюблённом, гуляющем ночью под окном замужней женщины. Та подходит к ставням, но не показывается. Её муж спит, ничего не замечая. Влюблённый продолжает стенать под окном, а женщина, вернувшись в постель, более не может уснуть. Узнав эту песню, я инстинктивно прикрываюсь руками: тот же мотив что ни день звучит под окнами моего собственного дома.

Сёстры Шибетта обнимаются, собираясь станцевать медленный танец так, как видели по телевизору.

– Эти неаполитанские песни на меня тоску нагоняют, – говорю я Лилиане и тащу её прочь сквозь толпу. Потом вдруг чувствую пряный запах жасмина, и чья-то рука, схватив за запястье, тянет меня обратно.

– Ты разве не хочешь подарить этот танец возлюбленному? Это же наша песня, помнишь?

Потеряв Лилиану, я пытаюсь вырваться, но он держит крепко.

– Ничего я не помню, а тебя и знать не знаю.

Левой рукой Патерно обнимает меня за талию, правой стискивает мою ладонь. Рука горячая, но не потная. Он прижимается ко мне щекой, и я почувствую резкий, острый запах, смешанный с ароматом жасмина у него за ухом.

– «Роза свежая, благоухающая…» Ты же в школу ходила, неужели этого стихотворения не знаешь?

– Ничего я не знаю! Оставь меня! Что люди скажут?

– Что я решу, то и скажут. Помнишь, как всё заканчивается у тех влюблённых? И железо гнётся, коль кузнец найдётся!

Неаполитанская песня стихает, и оркестр на сцене начинает весёлую мелодию. Я оглядываюсь, пытаясь отыскать среди танцующих пар Лилиану, но Патерно прижимает меня сильнее, и нас затягивает кружащаяся толпа. Мне страшно, что увидит мать, и в то же время я сама ищу её, чтобы молить о помощи, объяснить, что не виновата. Он держит меня очень крепко, а кружит так, что мои ноги едва касаются земли. Туфли слетают, волосы, собранные в изящный узел, падают на плечи, я не чувствую ничего, кроме руки у меня за спиной да смешанного запаха жасмина и кожи. Исходящий от Патерно жар проникает в меня, и тело вдруг становится чужим, повинуясь теперь собственным желаниям, собственной воле. От живота разливается тепло, я начинаю задыхаться.

– Пусти! Не хочу, не хочу, не хочу! – шепчу я, с каждым разом всё повышая голос, пока, наконец, не перехожу на крик.

– А ты молодец, – смеётся он, двумя пальцами поглаживая меня по подбородку. – Приличная девушка не должна сдаваться сразу. Она должна возбуждать желание.

– Вы что, не слышали? Девушка не желает танцевать! – на плечо Патерно ложится рука Саро. У него теперь и голос другой: он тоже изменился с тех пор, как мы не бегаем вместе.

– Это почему же? Может, она тоже колченогая?

Лицо Саро так наливается кровью, что родимого пятна в виде клубники почти не видно. Он бросается на Патерно и, не имея возможности как следует размахнуться, начинает вслепую отвешивать противнику пощёчины, пока наконец не хватает его за волосы и не дёргает что есть силы. Но тот лишь вскидывает руки, даже не пытаясь сопротивляться:

– Я человек благородный, Богом обиженных не трогаю. Особенно малолеток, которые дерутся, как девчонки.

Губы Саро дрожат.

– Паук ты, а не благородный человек, – кричит он, едва не плача. – Вы с отцом, ростовщики поганые, полгорода за горло держите!

Нас окружает всё больше людей, даже оркестр перестаёт играть. Кто-то пытается оттащить Саро, по-прежнему грозящего Патерно кулаком. Я вижу, как сквозь толпу к нам пробирается отец с новой шляпой в руке. Пытаюсь поймать его взгляд, но лицо совершенно непроницаемо. Словно вышел зелени в огороде нарвать.

– Бога ради, Сальво, – кричит мать у меня за спиной, будто хочет остановить, но я-то знаю, что она его только распаляет: Бога ради, Сальво, сделай что-нибудь, хочет сказать она. Хоть раз побудь в глазах соседей мужчиной. Покажи им, Сальво, Бога ради!

Для него же эти слова – будто камень в спину. Он устало прикрывает глаза и, протянув руку, касается моих пальцев.

– Неужели синьор отец не хочет оказать мне честь и позволить потанцевать с его очаровательной дочерью? – издевательским тоном спрашивает Патерно.

Отец открывает было рот, но тут же замирает, задумавшись.

– Пожалуй, нет, – бормочет он наконец и уводит меня прочь – босиком, в порванном платье. Прежде чем свернуть в переулок, я оборачиваюсь и вижу Патерно, одиноко стоящего посреди площади. Он улыбается.

– Роза! – доносится до меня его крик, который слышат все вокруг. – Роза свежая, благоухающая…

19.

Дома отец вешает новую шляпу на крючок у двери, натягивает рабочие брюки и скрывается в сарае, откуда вскоре выходит с деревянной полкой и банкой краски, которые ставит на козлы во дворе. Он на несколько секунд зажмуривается, стискивает правой руку левую, словно зажимая рану, потом, достав из кармана платок, утирает лоб. Окунает кисть в тягучую алую жидкость и медленно ведёт – сперва в одном направлении, затем, не меняя ритма, в другом. Мать подходит ближе, тихонько бормоча:

– Отец с сыном спускают те крохи, что нам удалось отложить, на лотерею, а дочь отплясывает у всего города на виду…

Ответом ей служит лишь тихий шорох щетины по оструганному дереву.

– Ты хоть спросить-то удосужился, какие у этого синьора в отношении нашей дочери намерения? Сам эту кашу со школой заварил, сам теперь и думай, как расхлёбывать будешь!

– С девочками лаской нужно, – повторяет отец.

Я в своём углу уже все ногти сгрызла. Обо мне ведь говорят, а будто козью случку обсуждают!

– Одну дочку только моими стараниями и пристроили. Мне скажи спасибо, что Фортуната живёт как синьора, в большом доме да с прислугой.

А я думаю о ввалившихся глаза сестры в последний раз, когда видела её через окно, и хочу только, чтобы и мои глаза исчезли, чтобы никогда больше ни на что не смотрели и чтобы на меня больше никто не смотрел.

– Козимино ещё молод, так что хочешь не хочешь, а придётся тебе о нас подумать. Порядочный человек ведь кто таков? Тот, кто и семью прокормит, и о женщинах своих позаботится. Видал, как этот тип на дочь твою смотрел? Эх, кольни я тебя сейчас булавкой – что покажется? Кровь тараканья, вот что! Тараканья, понял!

Отец мешает краску, проверяет палочкой густоту, после чего доливает в банку немного воды и мешает снова. Потом, вынув кисть, с которой капает красным, протягивает её брату, невозмутимо идёт в дом, надевает ботинки, новую шляпу и направляется к грунтовке:

– Козимино, сынок, ты покрась пока, а то я об одном срочном дельце вспомнил: надо успеть до ужина честь семьи спасти.

Брат так и остаётся стоять с кистью в руке. Под ногами потихоньку собирается красная лужа, но у меня нет сил даже подняться, а мать лишь зачарованно смотрит, как падают на землю тягучие капли.

– Ты не переживай, Амалия, – бросает ей через плечо отец, – это же краска, водой смоется. Вот кровь – ту в жизни не оттереть, сколько не пытайся.

И уходит, оставляя за собой цепочку красных следов.

Я боюсь оставаться в доме, но и бежать вслед по этим багровым отметинам на асфальте страшно. С трудом поднимаюсь, иду в свою комнату, снимаю платье: оно по-прежнему белое, как в ту минуту, когда мы только начинали его шить, но юбка разодрана почти до бедра. Переодевшись в домашнее, я влезаю в сандалии, сую новое платье в старый кожаный ранец, который в детстве носила в школу, и снова выхожу во двор. У стены стоит лопата. Я хватаю её, выкапываю под оливой яму поглубже, потом бросаю туда сумку с платьем, притаптываю, засыпаю землёй да так и остаюсь сидеть, глядя, как фигура отца, удаляясь, становится всё меньше, пока окончательно не растворяется в темноте.


Часть вторая

20.

Его нашли без сознания на съезде с шоссе: шляпа свалилась, рубашка расстёгнута, рука висит. В городе поговаривали, будто он пошёл к Патерно улаживать вопросы чести, даже не взяв с собой оружия. А доктор Провенцано сказал, чудом успели, благодарите Мадонну. Чудеса мне по душе.

Увидев его на больничной койке, мать покачала головой, проворчала:

– Не делай так больше, – и взъерошила ему волосы. Только тогда я, никогда раньше не замечавшая, чтобы она его касалась, поняла, что отец при смерти.

И всё же к середине осени он был ещё жив, хотя с постели не вставал. Говорил привычно мало, а пока мы с Козимино занимались цыплятами, козой или овощами в огороде, беспрестанно глядел в окно. Я ходила собирать улиток, брат охотился на лягушек. Когда он возвращался, мы втроём, мать, Козимино и я, усаживались с ножами в руках вокруг ведра, которое приносили в отцовскую спальню, чтобы составить ему компанию. Козимино начинал с того, что отрезал головы: тяжкое бремя, которое до инфаркта всегда брал на себя отец. Было много крови, которую брат сцеживал в ведро, а тушки передавал мне, чтобы я срезала кончики пальцев – самое простое – и в свою очередь передавала лягушек матери для потрошения. Дело было утомительное, но оно того стоило, поскольку на рынке за потрошёных давали куда больше. Козимино, чтобы нас рассмешить, заводил байку про суд, которую подслушал как-то возле бара. Нас он представлял обвиняемыми на процессе и каждому выносил приговор. Мне – год тюрьмы, я ведь только кончики пальцев срезала. Матери – пятнадцать за тяжкие телесные повреждения. Себе самому – пожизненное заключение, поскольку именно он наносил несчастным тварям смертельный удар. Впрочем, потом судья оправдывал нас в рамках применения закона о самозащите, поскольку, не убей мы лягушек, голод убил бы нас. В итоге, пока отрезанные пальцы и багровые кишки падали в ведро, мы все заливались смехом. Время от времени Козимино косился на отца, надеясь, что и он рассмеётся, но отцовские мысли вечно были заняты чем-то другим: ненадолго остановившись на лягушачьих потрохах, он тут же отводил взгляд и снова глядел в окно – мне чудилось, как раз туда, где я зарыла платье.

На рынок теперь ходил мой брат, однако деньги, вернувшись домой, он всегда оставлял в плетёной корзинке на отцовском прикроватном столике, ведь именно отец был главой семьи.

Доктор Провенцано навещал нас раз в неделю: справлялся о здоровье, выписывал микстуру. Микстуры мне по душе: помню одну, со вкусом черешни, – её в моём детстве принимали от бронхита. Кончилось тем, что как-то ночью я добралась до бутылки и выпила всё до последней капли. Живот крутило – страсть, пришлось даже рвоту вызывать.

Однажды доктор сказал, что отец совершенно излечился, а с постели не встаёт лишь от недостатка воли.

– Это что ещё значит? – подозрительно переспросила мать.

– Наберитесь терпения, после инфаркта может наступать некоторое угнетение духа…

– Да у него отродясь никакой воли не было! Сколько ждать, чтобы он хотя бы прежним стал?

Провенцано, сняв очки, принялся с такой силой тереть костяшками пальцев глаза, будто хотел вовсе от них избавиться.

– Наберитесь терпения, – повторил он и больше не приходил.

21.

Первые несколько недель у наших дверей только что не очередь выстраивалась: едва выйдет один, заходит другой. Дон Иньяцио, Неллина, крестьяне из соседних деревень, а после и местные любители везде сунуть свой нос – все желали разузнать, что произошло. Сердце прихватило, отвечала мать. А они, сочувственно кивая, только головой вертели, на меня поглядывали. Тогда я просила разрешения удалиться, запиралась в комнате и, раскрыв учебник, представляла, что готовлюсь к экзамену по латыни, хотя уроки мои закончились: после случившегося с отцом из училища меня забрали.

«Порядочной девушке никакое свидетельство не нужно», – заявила мать, пряча чёрный халатик.

Ну и пусть, думала я, всё равно он мне тесноват. Потом, читая в учебнике для первокурсников Honesta puella laetitia familiae est, шелестела страницами словаря, чтобы не слышать болтовни в кухне, и, достав тетрадь, старательно выводила: «Порядочная девушка – семье радость». Разве тут поспоришь? Это ведь из-за меня у отца прихватило сердце.

Из всего семейства Шибетта зашла только Мена, тощая. Сказала, мол, мать просит прощения, но они с сестрой недавно подхватили жуткую простуду и теперь, едва оправившись, опасались слечь снова. Без матери и сестры тощая Шибетта казалась не такой уж костлявой. Лишь немногим старше меня, она стараниями матери, вечно причитавшей, что дочь так и останется без мужа, уже превратилась в старуху. Все мы в конечном счёте становимся такими, какими видят нас матери.

– Козимино нет? – спросила она, поправляя шпильку.

– Не бойся, он на рынке, – представив, как робеет Мена, я оправила передник и предложила: – Садись! Хочешь кофе или воды с мятой?

– Спасибо, Олива, не стоит, – ответила она с приязнью, которой раньше не выказывала. – Просто посиди со мной рядом.

Когда нам случалось приходить к ним читать розарий, меня никогда не приглашали на диван, будто мы были разного сорта: мы с матерью и Милуцца – одного, они втроём – другого.

Я подвинула стул ближе. Мена тут же схватила мою руку, положила себе на колени.

– Так что случилось?

Под пальцами шелестела ткань её юбки, которую я сама же в прошлом году и вышивала. Столько работы, но теперь, когда эта вещь больше не была моей, мне было неловко её касаться.

– Сердечный приступ. Козимино нашёл его на шоссе…

– Мне-то могла бы и правду сказать, Олива, – перебила она. – Я ведь тебе почти сестра, а какие между сёстрами тайны?

Я сразу подумала, что ни с кем ещё, даже с Фортунатой, как-никак родной сестрой, не сидела так, рука к руке.

– Не знаю, Мена. О чём ты хочешь услышать?

Её лицо покраснело, заострившись ещё сильнее, глаза заблестели. Похоже, Мена готова была расплакаться, хотя огорчённой не выглядела.

– О поцелуе, – выдохнула она наконец.

– Каком ещё поцелуе? – смутилась я.

– Ну ладно, скажи! Это ведь только между нами.

Я резко отдёрнула руку, снова почувствовав, как скользит под пальцами ткань. Словно в тот день, когда я стежок за стежком её вышивала.

– Да ты просто помолвлена, вот и смотришь теперь на меня сверху вниз. И я, между прочим, с тобой всегда дружить хотела! – Мена принялась заламывать руки, а из-под длинных ресниц полились настоящие, неподдельные слезы.

– Так не было ничего, ни поцелуя, ни помолвки! Я его знать не знаю! Ни я, ни моя семья!

Мена, похоже, была разочарована – и в то же время обрадована, поскольку тотчас приняла обычный заносчивый вид.

– Все говорят, он уехал из города мальчишкой, а вернулся мужчиной, да к тому же красавчиком. Или, может, тебе так не кажется? – поинтересовалась она, отодвинув стул и смерив меня иезуитским взглядом.

Грудь сдавило. Я покосилась на мать, слышит ли, нет, потом, равнодушно сложив руки поверх передника, пожала плечами:

– Как-то не думала. Мы ведь и виделись-то всего пару раз.

– Он же тебя танцевать пригласил…

– За другую принял, – отрезала я.

– Мать говорит, он потому в столицу подался, что там у его дяди дело налаженное, а здешняя сонная жизнь, мол, ему не по нраву.

– Тем лучше для него.

– Да только, похоже, пришлось ему оттуда сбежать в одночасье, – жарко зашептала мне на ухо Мена, снова подсев ближе. – Вопрос чести!

Я вскочила, опрокинув стул. Поднялась и Мена. А тут ещё мать заглянула узнать, что случилось.

– Ничего, донна Амалия, я уже ухожу, – пролепетала Мена, заторопившись к выходу. – Мама ждёт вас в пятницу читать розарий.

– Спасибо, Мена, – ответила она, – но сама видишь: куда я пойду, с больным-то мужем.

У меня вырвался вздох облегчения: в последний раз я покидала тот дом бегом, будто воровка, пойманная на краже. Мне разом вспомнилось всё: палящее солнце, пустая площадь, пунцовый апельсиновый сок, перепачкавший белые брюки, и кровь, текущая по моим ногам.

Мена ушла, попросив кланяться отцу. А мы с матерью, стараясь держаться друг от друга подальше, словно боялись заразиться, остались в кухне готовить ужин.

22.

К мессе я сегодня иду одна: мать понесла отдавать простыни, что мы вышили к свадьбе Неллининой племянницы Тиндары, которая хоть и старше меня всего на год, уже выходит замуж, и весьма удачно. Правила мессы таковы: встать, когда священник говорит «встаньте», сесть, когда говорит «садитесь», приняв причастие, не пытаться языком отрывать липнущую к нёбу гостию.

При входе в церковь я накидываю белый платок и, перекрестившись, прохожу к скамье, где уже сидят остальные. Тиндара в новых туфлях и с высокой причёской в свои шестнадцать выглядит как настоящая синьора. Едва служба заканчивается, мы обступаем невесту, а Крочифисса засыпает её вопросами:

– Ну и какой он из себя, жених твой? На какого актёра похож?

– Не знаю… – мнётся, ломая руки, Тиндара.

– Не знаешь, красивый или нет? – уточняет Крочифисса.

Тиндара молчит, стыдливо опустив голову.

– Я его ещё не видела. Это ведь всё тётя устроила, – признается она наконец.

Мы, девушки, сконфужены: мы-то считали, что браки вслепую остались далеко в прошлом.

– Я подарю ему свою невинность, а он мне – положение, – оправдывается Тиндара, бездумно повторяя слова, которым её, должно быть, научила тётя-экономка. – На этом и строятся счастливые браки.

Мы не знаем, что ответить, и только Крочифисса выкладывает то, что вертится у каждой из нас на языке:

– И ты, выходит, даже не знаешь, толстый он или худой? Может, калека без рук без ног?

– Да как ты могла такое подумать? Он мне портрет прислал, в полный рост, – голос Тиндары дрожит. – Я проверила, всё на месте.

– Стало быть, любовь с первого взгляда по переписке? – смеётся Крочифисса.

– Но он хотя бы обеспеченный? – интересуется Розалина, делая вид, будто пересчитывает купюры.

– Торговый представитель. Серьёзный мужчина, – Тиндара, демонстрируя солидность жениха, с важным видом хлопает тыльной стороной правой руки по ладони левой.

– А если у тебя при встрече чувства к нему не возникнет? – робко спрашиваю я. – Ты ведь уже через неделю будешь жить с ним в одном доме, видеть и днём, ​​и ночью…

– Чья бы корова мычала! Мы, знаешь ли, не тебе чета! – Тиндара мрачнеет, презрительно щурится. Подружки разом умолкают. – Это ты у нас парней на улице подбираешь, чтобы они потом тебе серенады под окном распевали да целовали прямо посреди площади, у всех на виду! А отцу здоровьем расплачиваться! Нет уж, мой будущий супруг – человек порядочный, он повода пересудам давать не стал: лучше, говорит, вообще не встречаться, зато потом моей невинностью и чистотой сплетникам носы утереть!

– Да я совсем не то хотела…

– Зато о тебе весь город судачит! Пино Патерно, слава Богу, каждая собака знает.

При звуках этого имени я вспоминаю его руки на моих бёдрах, запах его кожи, и заливаюсь краской.

Другие девушки окружают нас, как делают парни, когда ставят на бойцовых петухов: обступят и смотрят, как те задираются. Только и разницы, что сейчас посреди площади перед церковью – мы с Тиндарой. Две курицы из курятника.

– Бесстыдницы вы, что ты, что сестра твоя, – бормочет сквозь зубы Тиндара и идёт прочь, с ней уходят и Розалина с Крочифиссой. А я, оставшись одна, будто непарная пуговица, подхватываюсь и что есть духу мчу домой. Плевать на запреты: ноги несут сами по себе, а в голове вертится: Rosa, rosae, rosae… У меня против злых языков только два средства: латынь и быстрый бег.

Добравшись до дома, первым делом заглядываю в спальню, но отца там нет: кровать пуста, идеально заправленные простыни тщательно подоткнуты по углам.

– Па! – кричу я, а потом ещё раз, громче. Обойдя весь дом, возвращаюсь в спальню, сажусь на кровать, уперши́сь локтями в колени. Стоило бы, наверное, поискать во дворе, но я вдруг чувствую чудовищную усталость, словно отцовское безволие перекинулось и на меня. Ложусь на подушку, где несколько месяцев подряд лежала его голова, вдыхаю его запах. Потом, с огромным усилием поднявшись, всё-таки выхожу во двор. У оливы, надвинув шляпу на лоб, какой-то крестьянин поливает побеги водой из колодца. Я бегу ему навстречу, висну на шее, цепляюсь за него, как недозрелая маслина за ветку.

– Увидел в окошко, что пора подвязывать, – непринуждённо заявляет он. – Вот и встал.

23.

Его руки за столько месяцев бездействия снова стали мягкими, как у младенца. Подвязав зелёный стебель к вбитому в землю колышку, отец выпалывает несколько сорняков, осадивших побеги, растирает между пальцами молодой листочек.

– Слишком долго я дома сидел, – говорит он, опустившись на одно колено. – Давай, пошли.

– Куда? – смущённо спрашиваю я.

– Только платье выходное надень.

У меня не хватает духу сказать, что выходное платье лежит всего в паре метрах от нас, в старом школьном ранце, зарытом в землю под корнями оливы. Солнце стоит высоко, словно на дворе не осень, а ранняя весна. Отец уходит в дом и через полчаса появляется в воскресном костюме, выбритый и причёсанный, могучий и сильный, как греческие боги в книгах синьорины Розарии. Поддёрнув брюки на коленях, он садится на стул у двери и ждёт. Я бегу в комнату, достаю из шкафа жёлтую материну юбку, которую мы с ней на меня подогнали, но надеть я ещё не надевала, натягиваю, выхожу на порог. Отец поднимается, берёт меня за руку.

Мы идём по грунтовке к шоссе. Отец шагает с высоко поднятой головой, приветствуя каждого встречного, будто не приступ пережил, а вернулся богатым и счастливым из долгого путешествия. На площади полно народу: женщины, прикрыв головы платками или шалями, выходят из церкви после обедни и сразу отправляются готовить, их мужья собираются небольшими компаниями пропустить по стаканчику вина в баре или перекинуться в карты. Мы не спешим. Я отмалчиваюсь, отец каждому говорит «доброе утро». В ответ слышны приветствия, но стоит нам пройти, за спиной несётся шепоток. Цепляюсь за рукав его пиджака, останавливаюсь, оборачиваюсь:

– Куда мы идём, па?

– Сегодня ведь воскресенье, верно? А по воскресеньям покупают сладости, – отвечает он, не замедлив шага.

Я, опустив глаза, считаю камни на мостовой: может, тут их и бесконечное множество, зато, как в истории синьоры Терлицци об Ахилле и черепахе, не бесконечно количество шагов. В стеклянную дверь кондитерской бьёт луч солнца, внутрь не заглянуть. Я думаю попросить Мадонну, чтобы его не было за прилавком, но вместо молитвы начинаю бормотать склонения. Первое, единственное число: rosa, rosae, rosae, rosam, rosa, rosa. Если дойду до пятого, ни разу не сбившись, его там не будет. Первое, множественное число: rosae, rosarum, rosis, rosas, rosae, rosis. Ноги едва движутся, увеличивая число мелких, почти муравьиных шагов. Второе, единственное число: lupus, lupi, lupo, lupum… Отец берёт меня под руку, словно вобравшую в себя весь мой вес. А я продолжаю: lupum, lupe, lupo. На нас оборачиваются: ещё бы, воскресший из мёртвых отец с опозоренной дочерью идут воскресным утром купить сладостей у того, кто посягнул на её честь! Третье, единственное число: consul, consulis, consuli, consulem, consul, consule… Третье – самое сложное, потому и цена ошибки выше. Если не ошибусь в третьем, за прилавком будет стоять другой продавец, моя рука снова обретёт лёгкость, муравьиные шаги превратятся в жирафьи, как в той игре, в которую мы в детстве играли с Саро возле мастерской его отца, и мы вернёмся домой, чтобы подальше от чужих глаз отпраздновать исцеление и воскресенье. Третье, множественное число: consules, а дальше? Буквы плывут перед глазами: я успела всё позабыть, повторять бесполезно. Синьора Терлицци недовольно поглядывает на меня из-за кафедры, синьорина Розария отбирает звезду, мать наказывает…

Стеклянная дверь открывается, и я слышу голос отца:

– Добрый день.

Уставившись на небесно-голубой кафельный пол, я пытаюсь отыскать в памяти родительный падеж множественного числа, но ничего не нахожу. Мой разум пуст.

– Добрый? – отвечает мужской голос. – Был добрый, пока вы не пришли. Теперь же, когда я вас вижу, – великолепный.

Но его рокочущий смех разбивается об отцовское молчание.

– Чем могу служить? – угодливо спрашивает он.

– Мы пришли купить сладостей, чтобы отпраздновать моё выздоровление.

Я стою так близко, что чувствую, как вибрируют в отцовской груди слова, прежде чем выскочить и раствориться в воздухе.

– Что ж, в таком случае ничем не могу вам помочь, – заявляет он, роняя лопатку для торта и подходя ближе. Я чувствую запах жасмина.

Отец напрягается, но лишь на мгновение, после чего снова расслабляется.

– Дело в том, что я не могу продать вам сладостей, – добавляет тот. – Могу только подарить.

Вскинув глаза, я вижу его лицо и снова, как во время танца, начинаю задыхаться, хотя на сей раз твёрдо стою на ногах.

– Прекрасная кассата[14]

[Закрыть]
, которая, конечно, очень понравится синьорине, – и он ​​подмигивает, словно в детстве, когда дал мне попробовать рикотты на кончике ножа.

– Спасибо, пожалуй, нет, – отвечает отец. Его голос звучит спокойно, невозмутимо, как если бы мать спрашивала, хочет ли он ещё порцию пасты с баклажанами. Я вырываю руку и начинаю нервно хрустеть пальцами.

– Вы меня обидите, если откажетесь.

– У моей дочери несколько иные вкусы, – говорит отец. – Правда, Олива? Взгляни: чего ты хочешь?

Я принимаюсь разглядывать разноцветные кремовые пирожные на витрине и узнаю за ней руки, державшие меня за талию на празднике.

– Вы говорите, как человек современный, не следующий традициям, предоставляете дочери свободу выбора. Но, знаете, дочери не рассказывают отцам, что им нравится, а что нет. Может, они чего и хотят, да только из уважения к родителям сказать не могут.

– У нас с дочкой секретов нет, – упорствует отец. – Что она решит, то и ладно.

Патерно снимает с витрины торт: огромный, молочно-белый, как платье, которое я зарыла под оливой, искрящийся цукатами. А я не знаю, хочу его или нет. И есть ли у нас с отцом секреты. Редкие слова из словаря – знаю, как вышивать самые тонкие ткани, не оставляя дыр и затяжек, – знаю, как потрошить лягушек – знаю, даже латынь немного знаю, хотя и путаюсь в третьем склонении. Но больше о себе не знаю ничего.

– Дражайший синьор, – а тот явно не из терпеливых, – неужели мы хотим испортить такой великолепный день? Предложив вашей дочери подарок, а это, поверьте, для вас весьма выгодная сделка, я и слышать не желаю о благодарности. Тем более, что некоторым, к моему глубочайшему сожалению, слова благодарности неведомы. Так что послушайте моего совета: берите что дают и приятного вам воскресенья.

Заворачивая кассату в небесно-голубую бумагу с выписанным золочёными буквами названием кондитерской, отмеряя полметра шпагата, хватая ножницы и отрезая кусок, Патерно всё время косится на меня, поэтому я опускаю глаза. Но в тот момент, когда он достаёт ленту, во мне что-то взрывается. Отец протягивает руку – то ли чтобы принять подарок, то ли чтобы отказаться. А может, просто ждёт моего ответа.

– Олива, доченька, этот синьор считает, что сегодня нам к столу просто необходима кассата. Но я потому и привёл тебя в кондитерскую, чтобы ты выбрала на свой вкус, ни с кем не считаясь, – тут отец, обернувшись, распахивает стеклянную дверь, чтобы слышали и собравшиеся снаружи. Потом осторожно, кончиками пальцев, приподнимает мой подбородок. – В общем, решай, не бойся, потому что, по правде сказать, ты ещё никогда не ошибалась. Нравится тебе или нет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю