355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильям Александров » Планета МИФ » Текст книги (страница 1)
Планета МИФ
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:18

Текст книги "Планета МИФ"


Автор книги: Вильям Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Вильям Александров
Планета МИФ

О повестях В. Александрова

Мы, читатели, привыкли ждать от любого литературно-художественного произведения, будь то роман или поэма, стихотворение или комедия, рассказ или киносценарий, – обязательного отклика на наши весьма многочисленные и разнородные запросы. Мы не принимаем произведение, которое лишено высокой мысли. Мы отвергаем произведение, в котором идея скомпрометирована беспомощным воплощением, обделена художественностью, не заискрилась новой жизнью в ярком образе. Мы остаемся равнодушными к произведению, которое и само несет на себе печать равнодушия к прекрасной земле людей и к людям этой земли с их чувствами, мечтами, с их борьбой.

Говорят, искусство требует жертв. Это верно. И прежде всего в искусстве надо жертвовать голубой бездумностью, творческой ленью, безмятежным покоем, чахлой умиротворённостью, атрофией сердца.

Подлинной литературе присуща еще одна особенность. Всеми доступными ей средствами, содержательными или формальными, жанровыми и словесными, литература стремится уловить – и выразить – связь времен, ход истории, как они преломляются в биении человеческих сердец, в речах и поступках героев, в малых и больших событиях, слагающих на страницах книги многочисленные личные жизни – в одну, общую жизнь.

На мой взгляд, лучшие произведения художественной литературы претворяют острее ощущение связи времен в сюжетные формы, хотя сюжетность я данном случае может принимать метафорический, иносказательный, неявный вид, раскрываясь то как движение мысли, то как движение чувства, то как развитие характера, личности.

Вес эти, казалось бы, отвлеченные размышления – прямой читательский отзыв на повести, собранные в этой книге. Они почти рецензия на эту книгу, так как целиком – от начала до конца – навеяны судьбами ее героев и авторским пониманием этих судеб.

В книге В. Александрова три повести: «Заповедник», «Альфа Центавра» и «Планета МИФ». Действие первой из них отнесено к нашим дням. События второй, небольшой повести разворачиваются так, что как бы перебрасывают мост из настоящего в будущее. Новеллы, слагающие третью повесть, хронологически относятся к двадцать второму веку. И вот он – магический мотив связи времен! Писатель то и дело «опрокидывает» фантастические картины в нашу современность и, напротив, проецирует сегодняшний день в будущее. Три повести, написанные в разных жанрах, на различном тематическом материале, обнаруживают в результате глубокое внутреннее единство.

Роднит все эти три повести авторская концепция мира. В восприятии В. Александрова важнейшая пружина человеческой жизни – мысль, нацеленная в будущее, мысль, пронизанная чувством, мысль – мечта. Мера всех событий – дело, озаренное мыслью, дело – творчество.

Оглядим «ретроспективным взглядом» писательский путь В. Александрова. Перед нами одна за другой встанут в ряд книги, завоевавшие любовь обширной читательской аудитории: «Ночной вокзал», «Чужие – близкие», «Люди и звезды», «Блуждающие тони» и другие. В большой библиотеке советской литературы у В. Александрова есть уже своя – и не такая уж маленькая – полка. Теперь на этой полке появится новый томик.

«А что произойдет дальше в писательской жизни В Александрова?» – спрашиваю у себя чисто по-читательски. И сам себе отвечаю – Будут еще многие и многие книги. И раз уж писатель начал пробовать себя в новых жанрах, то, вероятно, – многие и многие жанры. Но во всех жанрах автор останется самим собой.

А. ВУЛИС, доктор филологических наук.

Заповедник



1

После сердечного приступа врачи сказали: никаких гор, про горы надо забыть.

– Позвольте, Бе-рес-тов… – старичок профессор, смотревший его последним, поднял глаза к потолку, словно там было написано его имя, и еще раз по слогам произнес: – Бе-рес-тов… Так вы же, по-моему, всю жизнь только и делали, что рисовали горы?! Хватит! Переходите на что-нибудь другое. Лес… Море… Мало ли приятных вещей на свете…

Берестов медленно застегивал рубашку на своей груди, и глаза его не были видны врачу, а когда он поднял их, профессор смутился.

– Вот вы, – сказал Берестов врачу, – всю жизнь вы слушаете сердце. А вам скажут: слушайте радио… Или музыку… Мало ли приятного на свете!

– Ну, знаете… – развел руками профессор.

* * *

…Два дня он ходил из угла в угол своей мастерской, потом быстро собрался, уложил кисти, краски, выбрал несколько самых лучших холстов, которые хранились для особого случая, сложил этюдник и через несколько часов, доехав на попутной машине до Чаткала, уже спускался в ущелье, в заповедник.

К хижине он подошел в сумерках. Быстрые горные сумерки наползали из узких расселин, размывали очертания гор внизу, и только в вышине, на фоне светлого еще неба, видны были острые зубчатые края.

Стало прохладно, невдалеке шумела река. Тоскливо, отрывисто кричали птицы.

Он постоял немного у входа, посмотрел снаружи. Все было, как в прошлую осень. Камышовая крыша еще держалась, только порыжела за зиму да вроде бы тоньше стала – снегом прибило. И стены, сделанные из прутьев, стояли крепко, даже подновились как-то, глиной обмазаны. Курбан заботится.

Он постоял еще немного, вынул из дверного кольца деревянную палицу, круглую, аккуратно очищенную от коры, и вошел внутрь.

И сразу на него пахнуло свежей хвоей. Он даже покачнулся от ее густого теплого духа, сделал шаг в темноте и опустился на пухлый настил из плоского мягкого кедрача.

Он лег, блаженно вытянулся и лежал так долго, в забытьи, наслаждаясь покоем, присутствием гор, душноватым хвойным запахом.

Потом он встал среди ночи, нащупал под потолком висячую керосиновую лампу, зажег ее. Потрескивая, медленно разгорался фитиль, оттаивало запотевшее стекло. В слабом мерцающем свете стали видны предметы – большой деревянный ящик в углу, карагачевый пень, заменяющий стол, два складных стула с брезентовым верхом.

Берестов открыл ящик, вынул оттуда шерстяную подстилку, ватное одеяло, небольшую, набитую шерстью подушку. Все это было аккуратно сложено, вычищено, даже зашито кое-где. И стулья, и пень, и подстилка – на всем этом был след чьей-то неутомимой руки. Пень, от природы темный, был заботливо выскоблен сверху. Выскоблен и вычищен до блеска шкуркой.

Берестов провел по нему ладонью, нащупал вмятину ближе к правому краю, задержал руку, постоял так, хмурясь, чуть улыбаясь грустно.

Когда это было? Да, кажется, весной, в тот первый приезд… Обвалом выворотило карагач, Курбан водил их с Алисой, показывал, откуда шёл камнепад и как огромный валун ударил в дерево. Оно выдержало, не сломалось, отбросило камень в сторону, и он с грохотом полетел в реку. Но что-то в дереве повредилось. Оно стало клониться набок, с каждым днем наклонялось все больше и больше, пока однажды не полегло совсем – еще живое, с мощными зелеными ветвями, но с разорванными, вывороченными корнями.

Им было жалко трогать его тогда, Алиса попросила не трогать его, оставить так, и они оставили. Он написал тогда этот склон, трещину в горе, и дерево, полегшее, умирающее, но живое еще, выстоявшее перед камнями, но теперь полегшее… Ветвями оно упиралось о каменистые бугры и словно приподнималось на руках, оглядывало мир – такой живой, такой прекрасный, – прощалось с ним.

Он назвал этюд «Прощание», написал его быстро, в одно утро, но столько пронзительной силы было в нем, что Алиса расплакалась, когда увидела. Они еще не были женаты, только узнавали друг друга, и эти слезы растрогали его тогда. Может быть, они-то и решили их будущее, кто знает… Он подарил ей тогда этот этюд, надписал его на обороте, помнится, написал что-то напыщенное, но смысл был в том, что он благодарил ее за самую большую награду, какую может получить художник. А потом уже, намного позже, они спилили с Курбаном комель, сделали такую колоду, откатили ее вверх, поставили вокруг нее шалаш. Так началась вторая жизнь карагача. Дерево давно уже истлело – там, на горе. А колода жила и была необходима людям – на ней ели, пили, строгали; и краски он размешивал здесь, и письма писал, и подрамник ставил.

Несколько раз ее приходилось перекатывать, менялось место шалаша. Однажды, когда перетаскивали, не удержали на склоне, и она, подпрыгивая на выступах, покатилась вниз, но уцелела. Только вмятина с тех пор. Последние несколько лет стоит она здесь, в хижине.

Он еще раз провел ладонью по обглаженной поверхности дерева, накинул на плечи куртку и вышел. Было холодно. В чёрном небе висели большие звезды. А дальше видны были целые россыпи мелкой звездной пыли. Она клубилась под колесами вечности, пересекая все небо из конца в конец, не оседая и не разлетаясь, вот уже миллионы лет… И опять, как всегда в такие мгновенья, он явственно ощутил это оглушающее безмолвие, этот непостижимый биллиоинолетний круговорот…

И опять, как всегда, страстно захотелось передать это ощущение на холсте.

Но как?

Он сказал уже, кажется, все, что можно было сказать о горах. Он передал звенящую медь восхода и органную тревогу заката, и безмятежное величие летнего дня, и щемящую тоску наползающих сумерек…

Но вот это… Это ему еще никогда не удавалось, и он знал, что не имеет права уйти, пока не напишет это. Он стоял так, впитывая в себя все – ночь, тишину, безмолвие, дыхание вселенной… Стоял, пока не продрог.

Он вернулся в хижину, постелил кошму, приготовил одеяло, загасил лампу. И лежал еще долго, вспоминая, что еще он Должен.

А когда открыл глаза, было уже утро. Рядом сидел Курбан и смотрел на него.

Они обнялись.

– Я знал – придешь, – сказал Курбан. – Сегодня придешь. Или завтра.

– Почему?

– Так. Вершина увидишь. Снег увидишь – придешь.

Дальние горы действительно открылись только вчера. Из окна мастерской он впервые увидел их прошлым утром, они возникли вдруг, словно по волшебству, там, где много дней подряд, казалось, было сплошное, бесконечное небо, и непонятно было, откуда они взялись, как-будто декорацию сменили в театре, поставили задник с такими отлично выписанными, рельефными горами и снегом на их вершинах. Он еще застыл тогда, потрясённый. Может, прав Курбан.

Курбан… А он все такой же – немногословный, меднолицый, в своем неизменном стеганом чапане. И глаза его, острые, мудрые, все понимающие, кажется, еще глубже ушли во впадины.

– Здоров как? – Курбан вглядывался в его лицо, и Берестов не решился лгать.

– Не очень… – И тут же добавил торопливо: – Но ничего, горы помогут, они мне всегда помогают, ты знаешь…

Курбан не ответил. Он продолжал неподвижно смотреть в лицо Берестова. Потом сказал:

– Кумыс пить нада. Кумыс… Джура носит…

– Спасибо, Курбан. Как он, внук-то?

– Хоро-ó-ша… – Глаза его потеплели. – Четвёртый класс уже…

– Чудный парень, – сказал Берестов. – Подрос он?

– Мал-мал… – покачал головой Курбан, в голосе его послышалась нежность и вместе с тем некоторое сожаление. – Совсем маленький…

– Ничего, – утешил Берестов. – У него еще все впереди…

Он сказал это и замолчал надолго, ушёл куда-то мыслями, нахмурился.

Курбан тоже молчал, не решаясь нарушить безмолвие.

Потом Берестов как бы очнулся, посмотрел вокруг.

– Ну а заповедник? Как твой заповедник поживает, Курбан?

– Пожива-а-ет, – как-то неопределенно качнул головой горец, – вот пойдешь, сам посмотришь…

Послышались быстрые легкие шаги, что-то зашуршало около приоткрытой двери, и в узкую щель проскользнула маленькая хрупкая фигурка мальчика с бурдюком в руках. Он остановился, привыкая к полутьме, потом разглядел Берестова, подошел к нему.

– Здравствуйте, дядя Саша, – сказал он звонко и очень чисто по-русски. – Это вам.

Он поставил бурдюк перед гостем.

– Спасибо, сынок, – Берестов привлек к себе мальчишку, поцеловал его в стриженую голову. У него были короткие жестковатые волосы. Потом он заглянул в его глаза – темные, блестящие, как переспелая вишня, увидел зрачки, светящиеся в глубине, – и почувствовал: стало теплей на душе.

– Ну, как ты живешь, дружок? Что нового?

– Хорошо живу, – сказал мальчик серьезно. – Я вас давно жду.

– Да вот не мог никак, понимаешь… – Берестов, словно извиняясь, провел ладонью по голове мальчика.

– Я камень интересный нашел, – сказал Джура. – Хотите, покажу?

– Очень хочу…

– Тохта, Джура, – укоризненно покачал головой Курбан, – человек отдыхать нада, работать нада…

– Нет-нет, работать сегодня я не буду. А походить мне полезно. Мы пойдем с Джурой. Обязательно. Я хочу посмотреть твой камень.

Мальчик радостно глянул на деда, потом развязал бурдюк, осторожно налил в глиняную пиалу прохладного кумыса.

Даже сквозь стенки сосуда Берестов ощутил прохладу. Он предложил пиалу Курбану, но тот отказался, приложив руку к сердцу.

– Гость – первый, – сказал старик.

Берестов выпил и тут же почувствовал легкое приятное головокружение. Потом Джура налил деду, и тот очень медленно, словно священнодействуя, отпил несколько глотков, остальное отдал внуку, и тот уже допил до конца.

– Все, – сказал Берестов. – Теперь можем идти.

– Сиди немного, – тронул его Курбан. – Так нада…

2

Они спустились к реке, и Джура пошел впереди по тропинке. Это была не очень широкая и не очень глубокая река, хорошо просматривались камни, лежащие на дне, а некоторые, самые большие, выступали сверху, над водой, и вокруг них закручивались пенистые буруны – течение было быстрое, вода с шумом катилась под уклон.

Тропинка тянулась по берегу, потом углубилась в заросли, а затем стала круто взбираться вверх к какому-то странному нагромождению больших, в человеческий рост камней.

Джура шёл легко, ровным степенным шагом, нисколько не замедляя его на подъеме. Он легко вскидывал свое хрупкое тело, переносил его вперед, плотно ставил ногу в изодранных кедах.

А Берестов задыхался. Он смотрел на мелькающие перед ним старенькие, совсем потерявшие свой вид и цвет резиновые кеды, которые привез он Джуре прошлой осенью, и ругал себя последними словами, что не догадался привезти мальчишке новую обувь и еще что-нибудь из одежды. Собственно, не то чтобы не догадался, он всегда привозил что-нибудь Джуре и Курбану, просто уехал он на этот раз неожиданно для всех и для самого себя, потому что правы, кажется, Все-таки врачи, черт бы их побрал…

– Постой, Джура! Передохну немного…

Он прислонился к угловатому, торчащему из земли камню, постоял немного, присел на выступ. Подступала тошнота, противно ослабли ноги, единственная мысль: «Не упасть!»

И сквозь туман, застилающий глаза, почему-то упрямо всплывали какие-то туфли, не кеды, а именно туфли, какие-то новые темно-коричневые мужские туфли, с металлическими застежками сбоку… Он никак не мог понять, откуда он знает эти туфли, где он их видел совсем недавно…

…Алиса шумно вошла в комнату, как-то слишком торопливо и радостно улыбаясь.

– Посмотри, Саша, какие чудесные!

Она держала в руках эти туфли, поворачивала их и так и эдак против света, и они отсвечивали своей темной коричневой кожей, золотистыми пряжками, желтой подошвой.

– Виталию как раз по ноге, – сказала она, любуясь туфлями. – Он давно мечтал о таких.

– Ничего, – сказал он, глядя с неприязнью на туфли. Они раздражали его своим лоснящимся самодовольством. Он лежал после приступа, и все его раздражало.

– Ты купила?

– Да нет еще, – она как-то замялась. – Тут женщина принесла. Просит дорого – пятьдесят рублей, а у нас всех денег тридцать пять…

– Что ж я могу сделать… – он не смотрел на нее, глядел в окно, туда, где за дальними облаками угадывались горы.

– Жаль, – вздохнула она. – Оки так ему нравятся…

Она еще раз полюбовалась туфлями и вышла, тихо притворив дверь.

А он повернулся к стене и стал смотреть в угол, где стояла под чехлом его последняя, еще не принятая работа – «Водопад», любимое и, пожалуй, самое трудное детище…

– …Дядя Саша, Вам плохо? – услышал он голос Джуры, долетавший откуда-то издалека и звучавший приглушенно, словно пробивался сквозь густые заросли.

Он сделал над собой усилие, оттеснил пелену, застилавшую глаза, и увидел: Джура стоит рядом, дергает его за рукав, смотрит на него испуганно и жалостно. Лицо мальчика как-то странно искривилось. Берестов провел пальцами по стриженой голове и постарался улыбнуться.

– Ничего… Уже проходит.

Он медленно и глубоко вобрал в себя воздух, так же медленно выдохнул, потом еще и еще…

Отступала тошнота.

– Ну вот, – сказал Берестов, – видишь, какое дело… – Он посмотрел вверх, туда, куда уходила тропа, откуда сбежал к нему Джура. – Придется потихоньку идти, помедленней, ладно?

– Ладно, – поспешно, с готовностью закивал Джура, и, глядя в его широко раскрытые испуганные глаза, Берестов понял, что вид у него, должно быть, неважный. И чтобы не видеть этих тоскливо-жалостных глаз, он встал, оперся рукой о плечо мальчика.

Они пошли теперь вместе, и Джура повел его не по прямой тропе, а в обход, так что крутизна почти не ощущалась, и постепенно сердце успокоилось, но время от времени он ловил на себе тревожный, исподтишка, взгляд мальчика.

Джура подвел его к огромному, в два человеческих роста, валуну. Он был не закругленный, как все остальные, а угловатый, отдаленно напоминающий куб неправильной формы. Вверху он раздваивался, словно дерево, расщеплённое молнией, – края были подняты, а посредине видна была расщелина. Они обошли камень Вокруг, и с северной стороны, где валун потемнел и оброс мхом, они увидели, что он совсем плоский, как будто срезали его когда-то гигантским ножом.

– Вот, смотрите! – Джура залез на выступ, протянул руку и стал показывать на что-то, находящееся на плоской поверхности камня чуть выше головы Берестова.

Скачала Берестов ничего не мог разглядеть. Он видел только, что здесь камень отчищен от мха и глины, видел выщербленную поверхность, потемневшую от времени, – больше ничего. Но потом, когда он пригляделся, заслонившись ладонью от света, ему показалось… Он зашел с другой стороны, стал спиной к свету, так, что выщербленная поверхность находилась под углом к нему, и вдруг ясно увидел человеческое лицо, высеченное в камне.

Это было женское лицо. Прекрасный античный профиль был повернут вполоборота в сторону Берестова, но женщина смотрела не на него, она смотрела куда-то поверх головы, поверх холмов и ущелий, куда-то туда, за горную гряду, и в чуть приоткрытых губах ее, в закинутой назад тяжёлой копне волос, в глазах, широко открытых, устремлённых вдаль, в ладонях, поднятых почти на уровень головы и тоже направленных туда же, – было столько жгучей тоски, столько всепоглощающей устремлённости, неутолимого ожидания, уходящего туда, в глубь веков, что Берестов застыл, потрясённый. Он долго стоял так, вглядываясь в мертвый камень, запечатлевший чью-то любовь, чью-то тоску и надежду, пронесший ее сквозь столетия, а, может быть, и тысячелетия… Дымились века над планетой, рушились города, и целые империи стирались с лица земли, уходили народы и страны, а эта женщина, увековеченная чьей-то любовью, стояла здесь и все звала кого-то, все ждала кого-то и смотрела туда, за горизонт, – сквозь века и страны…

Сначала он боялся пошевелиться, боялся, что оно исчезнет – это видение, и больше никогда он его не увидит. Потом он сделал шаг и притронулся к камню рукой. Он убедился, что изображение существует, оно даже рельефно, и снова отступил назад: ему не хотелось утверждаться в грубой реальности материала, разрушать то удивительное чувство прозрения и восторга, которое охватило его. Все мрачное, что угнетало последнее время в связи с болезнью, вдруг отступило, распалось, облетело, как шелуха, и вдруг осталось предельно ясное и звонкое сознание величия и бессмертности искусства, его неподвластности времени, его нетленности и вечности в мире людей.

Вдруг пришли на память слова, когда-то давно слышанные и, казалось, забытые:

 
И если что нетленно в этом мире,
И если что векам не схоронить,
То это гимн любви, хранящий в звонкой лире
Живого сердца трепетную нить…
 

Вот она, эта нить, протянувшаяся из глубины веков, тончайшая, казалось бы многократно прерванная, затерянная, и все-таки живая, единственно уцелевшая, связавшая вдруг людей, разделенных тысячелетиями.

Он все еще стоял, завороженный, когда услышал робкий голос Джуры, окликающий его.

– Да… – обернулся он к мальчику. – Прости, Джура… Ты говорил что-то?

– Это, наверно, очень давно, да? – Джура говорил полушепотом, словно боясь потревожить кого-то. Ему, видно, тоже передалось ощущение знобящего трепета.

– Давно, – глухо сказал Берестов. – Очень.

Он помолчал, потом добавил:

– Спасибо тебе, Джура. Ты хорошо сделал, что привел меня сюда.

– Интересный камень, правда?

– Интересный?! – Берестов привлек к себе мальчика. – Ты и сам не знаешь, милый, что ты нашел! Но дело даже не в этом.

Берестов радостно улыбнулся, потянул на груди ремень, сдвинул вперед кожаную сумку, с которой здесь, в горах, он никогда не расставался, достал четвертушку ватмана и, пристроившись на небольшом выступе поблизости, принялся набрасывать карандашом то, что мог разглядеть с первого раза в камне. Он рисовал быстро, не пытаясь что-либо довершить или очистить, стараясь перенести на бумагу все так, как он это увидел впервые.

Он сделал несколько набросков и только тогда немного успокоился, словно уверился, что теперь-то уж нить не прервется – что бы ни произошло с этим камнем. Даже если его расколет ночью молнией, или сбросит каким-то чудом в реку – все равно что-то останется.

Он рисовал, а Джура, стоя за его спиной, настороженно заглядывал через плечо.

– Ну вот, – сказал Берестов, пряча последний набросок в сумку. – Теперь как-то лучше на душе, спокойнее.

Он оглянулся, увидел напряженные, широко раскрытые глаза мальчика и встал.

– Вот видишь, – сказал он ласково, – а еще говорят – мертвая природа…

Вряд ли Джура понял до конца, что он хотел сказать, да и вряд ли он сам мог бы толком объяснить весь ход своих мыслей, но почему-то сейчас, в эту минуту, он возвратился мысленно к своей картине, к «Водопаду», к тому далекому дню…

…Когда это было? Лет двадцать назад, году так в пятидесятом. Он приехал сюда как-то поздней весной, когда начали бурно таять снега, и услышал грозный неумолчный шум – там, вверху. Он пошел на этот шум, долго пробирался по ущелью и вдруг замер: перед ним, с высоты примерно пятидесяти метров, падала вода. Она вырывалась откуда-то из расселины, летела вниз плотной сверкающей массой, ударялась о выступ и тут же, разворачиваясь веером, падала на дно ущелья, дробясь и пенясь, взбивая в воздух каскады водяной пыли, радужно сверкающей на солнце.

Бот тогда-то он впервые «открыл» будущую картину. Потом это у него часто бывало – вдруг в какой-то момент словно молния осветит нечто давно знакомое, виденное раньше тысячу раз, осветит своим, особым, пронизывающим светом, – вот тогда, в некую долю секунды, вдруг увидишь картину, откроешь ее для себя, знаешь – вот оно то, что надо сказать людям.

Потом можно еще долго искать, мучиться, браковать и начинать снова, но дело не в этом. Главное, что ты знаешь – вот здесь! А тогда это было для него впервые. Он видел и раньше водопады – более мощные, эффектные. Но в том, что он увидел тогда, было нечто свое, особое, важное. Он вдруг ощутил РАДОСТЬ воды. Радость от того, что она вырвалась из тесных гранитных объятий и хлынула на простор, на свободу, пусть навстречу своей гибели, но навстречу солнцу.

Он написал тогда первый вариант, написал быстро, торопливо, несовершенно, вероятно, он торопился запечатлеть вот это главное ощущение, и он схватил его – он чувствовал это сам, чувствовали и другие.

Но на обсуждении все приняло неожиданный оборот. Пожилой мэтр, прославившийся батальными полотнами, наполненными хрипящими в агонии лошадьми, вонзающимися в человеческое тело пиками – долго с иронической ухмылкой разглядывал его картину.

– Воды много, – изрек он наконец. – И притом, мой милый, она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта – мертвая.

Реплика мэтра задела: «Она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта – мертвая». Здесь была доля правды, он сам это чувствовал. Он постарался выразить общую идею, самое общее, главное-ощущение, и это чувствовалось во всем – в композиции, в перспективе, в выборе планов, в цвете, наконец. Но вот то самое ощущение стремительно летящей воды ему не удалось, она висела, а не падала. Мастерства не хватило.

Он забрал картину, долго не прикасался к ней. Вернулся к замыслу лишь десять лет спустя, в совсем иное время.

И опять было обсуждение. Были те же люди, та же комната в том же доме. И мэтр пришел. Он изрядно одряхлел, потускнел как-то, сошел с него лоск, спеси поубавилось. Он уже не писал, только заседал в различных комиссиях, сидел в президиумах.

Он сразу вспомнил картину, смотрел долго, с серьезным, несколько печальным лицом. Сказал только: «Льется! Льется!» И отошел в сторону.

Но теперь к нему уже мало кто прислушивался. О картине много и хорошо говорили. Мэтр посидел немного, зевнул, похлопал кончиками пальцев по губам и вышел, вежливо поклонившись.

Картину уже собирались купить, все было договорено, предполагалась выставка, и «Водопаду» отводилась почётная роль, однако в последний момент Берестов вдруг отказался от продажи, сказал, что хочет подождать, картину оставил пока у себя. Никто ничего не мог понять, друзья считали, что это блажь. Алиса решила, что он это сделал в отместку ей; в доме – ни копейки, за картину дают крупную сумму, а он вдруг: не отдам – и все.

Берестов лежал после приступа притихший, отрешенный и хмуро смотрел в угол, где, свернутая и укутанная в чехол, стояла его лучшая, как говорили, картина, и думал… Если завтра судьба подведет последнюю черту, выдаст ему свою самую долговечную раму и он уже ничего не сможет прибавить к тому, что сделано им – ни объяснить, ни переделать, – увидят ли люди то самое главное, самое сокровенное, что хотел он выразить? Если нет, зачем тогда перевел столько холстов, красок, нервов – своих и чужих? Сколько ему осталось, сколько отпущено месяцев, дней, часов? Успеет ли он?

Он вставал, подходил к окну, смотрел на шумную людную улицу – асфальт отсвечивал под моросящим дождем, в нем отражались тупоносые ботинки, туфельки на микропоре, высокие сапожки разных цветов и оттенков. Люди куда-то спешили, к чему-то стремились – они меньше всего думали о том, что будет после их смерти, они хотели счастья сегодня, сейчас, они искали его повсюду – в красивых вещах, в любимых людях, в самих себе! Почему же он должен все время думать о том, что останется после него? Наверно, чтобы чувствовать себя счастливым сейчас, он должен знать, что будет с его работой потом. Уж такое он выбрал – теперь поздно менять. Это, наверно, трудно понять. Нормальному человеку не свойственно жить все время завтрашним днем. Но уж если ты взял на себя эту работу, надо делать ее до конца, не переставая, не сетуя, что не принимают, или принимают с раздражением, даже с неприязнью. Так, значит, надо. И если на кого можно обижаться, к кому можно быть беспощадным – к себе. Только к себе.

Он вдруг представил себе все, что сделал до сих пор, представил, как бы это выглядело, собранное вместе. Довольно внушительное зрелище: несколько десятков полотен, целая галерея пейзажей – горы утром, горы днем, горы вечером, на восходе и на закате, под палящим солнцем и под снегом, под пронзительно голубым небом и под тяжёлыми набухшими тучами. Целая поэма о горах, вместившая в себя почти всю его жизнь со всеми ее перипетиями, со всеми радостями и горестями, взлетами и падениями, находками и потерями. Гигантская, в общем-то, работа… И все же он чувствовал неудовлетворённость, не было здесь чего-то Важного, сокровенного, что он еще может и должен сказать, но пока не сказал еще… Что-то смутно зрело в душе, зрело мучительно, настойчиво, он все время прислушивался к себе, к этой невнятной, пока еще слабой музыке внутри себя и, как всегда бывало в такие минуты, был хмур, нелюдим, его раздражало все, что отвлекало от сосредоточенности. Это его состояние, наверно, еще больше усугубляло отчужденность, которая в последнее время возникла между ним и домашними.

Виталий целыми днями возился в своей комнате с магнитофоном и гитарой, оттуда доносились голоса бесчисленных друзей, взрослеющих мальчиков и девочек. Бремя от времени Алиса передавала им на подносе сладости и фрукты, и тогда из полуоткрытой двери валил папиросный дым – десятиклассники усиленно торопились жить. Иногда выскакивал Виталий, всклокоченный, разгоряченный, несуразно длинноногий и длиннорукий, кидал на ходу «Привет, папаня!» и, пряча глаза, бежал вниз за сигаретами. Он тоже дулся за что-то, то ли за туфли, то ли за кинокамеру – бог знает, во всяком случае, последнее время они почти не разговаривали… Вот тогда-то, в одно прекрасное утро, увидев на горизонте снежные вершины, он вдруг собрался и, не говоря никому ни слова, ничего не объясняя, уехал сюда.

И сейчас, впервые за последнее время, он почувствовал, как что-то отпускает в душе, что-то проясняется и как бы восстанавливается утерянное равновесие. Он посмотрел вокруг, увидел ближние скалы, отблескивающие на солнце темно-коричневым и красным, увидел дальние горы, синеватые, с размытыми очертаниями, и совсем далекие, колеблющиеся в туманной дымке, где-то там, в немыслимой дали, за всеми горизонтами; он увидел все это сразу, одним взглядом, услышал эту бесконечную, оглушающую тишину и в который раз подумал: как хорошо, что все это есть на свете…

– Пойдем, Джура.

Они стали спускаться. Мальчик шёл впереди, сдерживая шаг, и все время поглядывал назад, на Берестова, видно, опасался – не утомит ли он опять художника. Он все время порывался что-то сказать, но Берестов молчал, погруженный в свои мысли, и Джура тоже молчал, не решаясь нарушить его задумчивость. Они спустились к реке, пошли вдоль каменистого берега. Слева под ногами вскипал и пенился, перескакивая через валуны, горный поток.

И вдруг Джура остановился, указал на что-то рукой, крикнул:

– Палатка – видите? Там геологи. Говорят, море здесь будет. Водохранилище. Разве так бывает?

3

Курбан поднял двумя руками глиняную касу с раскаленной шурпой, поставил ее перед гостем – инженером из геологоразведки. Это был плотный парень, с массивными круглыми плечами, с круглым багровым от ветра лицом, и голос его почему-то показался Берестову каким-то круглым, когда он сказал:

– Вот это славно! Чую на расстоянии – настоящая шурпа, не то что наша походная баланда!

Он принял касу в свои широченные ладони и тут же передал сидящей рядом с ним девушке. Она неловко взяла миску тонкими узкими ладошками, чуть не выронила, видно, не ожидая, что такая горячая, страшно смутилась, так, что даже слезы навернулись на глаза, потом она вскинула голову, виновато посмотрела на Курбана, затем на Берестова, и он поразился тому, какое у нее славное, беззащитное лицо. Девушка была в толстой мужской куртке, великоватой по размеру – рукава доставали почти до середины пальцев, угловатые плечи выступали и чуть обвисали. У Берестова отчего-то защемило на сердце и какая-то теплая, давно забытая волна прихлынула к горлу. Он сидел и смотрел на девушку не отрываясь, она еще больше смутилась, низко наклонила голову, темно-каштановые волосы с золотистым отливом упали вперед – он видел только ее белый крутой ясный лоб между волнистыми прядями и края глаз – огромных, вздрагивающих…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю