Текст книги "Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания"
Автор книги: Виктор Гофман
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
ВАЛЕРИЮ БРЮСОВУ
Блеснувши сказочным убором
Своих пленительных стихов,
Летишь ты вольным метеором
В мир несменяющихся снов.
Красой неведомой и жгучей
Ты оковал наш робкий взгляд —
И миру дал своих созвучий
Всеувлекающий каскад.
Они как бред полночный странны,
Они красивы и нежны,
Как поцелуи польской панны,
Как ропот ласковой волны…
И будят в сердце страсть и муки
Мглу ощущений, неги дрожь
Их зачарованные звуки,
Их завлекающая ложь…
Певучей лаской их лелеем,
Я в чутком сердце их таю —
И перед вольным чародеем
Склоняю голову свою!
(1902)
ПОСЛЕ ДОЖДЯ
Могучий, властный, величавый,
Еще не понятый мудрец,
Тебе в веках нетленной славы
Готов сверкающий венец!
В тебе не видит властелина
Взор легкомысленной толпы:
Что им бездонных дум пучина,
Мечты победные тропы?
Пусть будет так, пускай доныне
Твой вдохновляющий призыв
Глас вопиющего в пустыне —
О, верь! О, верь! Ты будешь жив!
Напевных слов твоих могучесть
Прожжет упорные сердца…
О, обольстительная участь!
О, блеск, о, слава без конца!
Твои предчувствия и думы
Постигнув, в сердце я таю,
И пред тобой, мудрец угрюмый,
Склоняю голову свою!
(1902)
«Ах, я в любви своей не волен…»
Смотри, как хорошо! Умчалась буря –
И снова даль небес роскошно-высока…
Лишь кое-где в сияющей лазури
Еще последние клубятся облака…
Как прихотливо-ярко освещенье!
Вот длинный ряд заплаканных берез
Блестит, горит, при каждом дуновеньи
Роняя бриллианты светлых слез…
Цветы, оправившись, как будто живы
Играют радугой в забрызганной траве…
Как хорошо, как чудно, как красиво
И здесь, внизу, и там, в широкой синеве!
(Август 1903)
«Был ли день или ночь иль неверный рассвет?..»
Ах, я в любви своей не волен,
Меж нами ласковый союз, —
Но ты не знаешь, что я болен!
Позорно болен и таюсь.
А я тревожен, я бессилен,
Во мне и стук, и свист, и звон,
Ты знаешь город – он так пылен,
Я им навек порабощен.
(1903)
МНОГИМ
Был ли день или ночь иль неверный рассвет?
Нестерпимо тешила мечта.
Скажи: это было иль нет? Это бред?
В уста не впивались уста?
Там поддались мы, и ты и я,
Наветам шепчущей тьмы?
Бедная девочка, радость моя,
Знаешь, что сделали мы?
(1903)
(ШУТКА)
Меня зовете вы – союзник,
Меня влечете за собой, —
А я томлюсь, томлюсь, как узник
Меж вашей шумною толпой.
Мне безразличны все дороги,
Что вы избрали для борьбы.
Мне все равно – кто эти боги,
Которым шлете вы мольбы!
В вас дышит замысел глубокий,
Вы все узрели новый свет.
И вы гонимы, одиноки.
“Да, вы пророки – я поэт!”
Ах, я люблю одни обманы
Своей изнеженной мечты,
И вам неведомые страны
Самовлюбленной красоты!
(1903)
Буду ждать тебя завтра у двери,
Весь дрожа и ругая зиму,
Буду думать, что б сделал Валерий,
Если б ждать так пришлося ему.
Лишь появишься ты на площадке,
Озираясь по всем сторонам,
С затрудненьем сниму я перчатки
И изысканно руку подам.
И пойдем мы. В глухом переулке
Станет взор твой так нежно лучист,
Что в теченье всей нашей прогулки
Буду я чрезвычайно речист.
Говорить буду так поэтично —
Даже странно как будто слегка.
О, поэт я совсем необычный,
Но не всеми лишь признан пока.
Во вращенье земли я не верю,
В солнце тоже не верю давно,
Говорить буду словно Валерий,
Значит, очень и очень умно.
О, Валерий. Талант он громадный,
Ты его прочитаешь всего.
Да теперь уж, как это отрадно,
Признавать начинают его.
О, Валерий, Валерий, Валерий…
Впрочем, после могу досказать,
Не заставь только завтра у двери
Слишком долго тебя поджидать.
ПРОЗА. ЛЮБОВЬ К ДАЛЕКОЙ.
РАССКАЗЫ
МАРГОНеумолкающий, гулко-спутанный шум – голосок, шагов, звякающих ножей и посуды,– яркий блеск, который тоже кажется гулким и шумным, снова говор, шелестенье и гам, – и надо всем, все покрывая, слепящий электрический свет, отражаемый стенами, зеркалами и хрустальными вахтами столах. Тревожно, искристо, возбужденно-шумно в кофейне, Заняты, заполнены уже почти все столы, но то и дело протискивается кто-нибудь новый вперед, – спокойный, изящный мужчина или горделивая женщина в порывисто-изогнувшейся шляпе.
– Вы разрешите к вам присесть?
Та, к которой это относилось, подняла глаза. Перед ней стоял молодой человек среднего роста с небольшими усами, в черном котелке и пальто. Он был нисколько бледен и улыбался напряженно. Она опять опустила глаза и сказала тихо, словно недоумевая:
– Пожалуйста.
Он сел как-то подчеркнуто-развязно. Рядом с собою на желто-серый мраморный столик положил котелок, примостил тросточку. Она сидела неподвижно, слегка нагнувшись вперед со спущенными под стол руками. В ней было что-то странное. Слезная, худая, с большими прозрачными глазами, – какая-то необычная она здесь. Он это сейчас же заметил и потому, может быть к ней и подошел. И теперь он глядел на нее с удивлением.
– Что же мы спросим? Шоколаду, кофе? Чего вы хотите?
Она не хотела ничего. Показала на стоящую перед нею на желто-мраморном столике пустую чашку из-под шоколада и хрустальную вазочку с белым клубком мороженого, похожим на искусно скатанный снежок. Он все же подозвал лакея, заказал ему что-то. Лакей сгибался, точно пружинная кукла.
– Вы давно уже здесь? Пришли развлечься? Здесь шумно и весело.
Ему чувствовалось что-то деланное в этих словах, как бы слегка выпытывающее.
Она не находила, что здесь весело. Ей надоели кофейни. Когда, что-нибудь сказав, она сжимала губы, углы ее рта опускались вниз, и в этом было что-то усталое, безнадежное, может быть, презрительно–мудрое.
Вдруг вырвалась откуда-то музыка, яркая, бередящая, словно беспокойно-разноцветная. Никто не слушает ее, никто не отдался ее возбужденным порывам. Но еще многолюднее и оживленнее стало и в кафе. Забегали официанты, сгибаясь и выпрямляясь, точно пружинные куклы. Вновь и вновь раскрывается широкая зеркальная дверь, впуская то черный котелок, то пышную дамскую шляпу.
– Как зовут вас?
– Марго.
– У вас красивые руки. Марго. Белые тонкие. А отточенные ногти, посмотрите, – прозрачные, дымчато-розовые: словно развернутые лепестки свежего бутона.
Засмеялась и, еще смеясь, стала смотреть на свои пальцы. Он положил руку на одну из ее рук – тепло и робко. Было что-то грустное в этой ласке – здесь, в этой гулкой кофейне, что-то бессильно – нездешнее.
Но разговор все же выходил принужденным. О чем бы он не заговорил, все казалось ему как-то привычным, постоянным, неизбежным здесь. Не гладкие ли стены, или эти захватанные столы подсказывают ему слова? На минуту почудилось, что все в этой комнате говорят одно и то же, что то же самое говорилось здесь и вчера, и каждый день, и много лет назад. Стало жутко. Быть может, все это уже предопределено заранее, все – несвободно? Он посмотрел ей в глаза.
– А что, скажите, все мужчины похожи друг на друга? Говорят одно и тоже?
– Нет, нечему же… – Она не поняла его. Но когда он объяснил свою мысль, согласилась.
Что-то разбрасывала музыка – там оркестр на эстраде – в цветных, ненужных, балаганных костюмах. Никто не слушает его, но он бередит, он волнует что-то, и еще шумнее и возбужденнее становится в зеркальной, в бесстыдно-яркой зале…
Ее смущает, что он смотрит ей в лицо.
– Ну, что вы увидели? Какое же у меня лицо? – говорит она с легкой досадой.
– У вас, – и он посмотрел еще пристальный и серьезные, – у вас грустные, усталые и много знающие глаза, а губы чувственные и страстные. Ваши губы более молоды, чем глаза. Вы очень страстны?
– О, безумно. – И она засмеялась. Какой-то вызов и обещание слышались в этих словах, и это показалось неприятным.
Уже выпиты чашки шоколада, уже немного тягостно и как-то незачем долее сидеть.
– Хотите еще?
– Нет, нет, – говорит она словно с испугом и даже отодвигается от стола.
– Вы часто бываете в кофейне? – зачем-то спрашивает он.
Нет, не часто. Всегда с целью,– смеется она, отвечая на тайный, почувствованный ею вопрос.
И вот уже этот неизбежный разговор. Конечно, она любила, сильно любила, а он ее бросил; правда, он хотел ей помогать, но она прогнала его. Она гордая, она прогнала его. Нет, никогда бы она тогда не поверила, что это может для нее кончиться так.
Он смотрел на нее, стараясь понять, почему это кончилось так. Неужели же нет других исходов?
Слабый, он заговорил о себе, о своей любви, о собственной драме. Ведь и он любил, и он бросил.
– Но не все же женщины…
– Все, все… – перебивая его, чуть ли не кричит она в исступлении. – Все идут к тому же! – Он смотрит на нее с ужасом.
– Ах, вы были в Штутгарте? – через некоторое время переспрашивает он ее. – О, как радостный, сияющий сон вспоминается мне теперь моя заграничная жизнь, – отвечает он сам же. И опять всматривается в ее тонкие, подвижные, красивые руки. Как могло с ней все это случиться?… Вдруг чувствует в себе какую-то тихую усталость.
– Что, – и ко всем остальным подойдут женщины? Ни один не останется одиноким? Ну, конечно, – улыбается он. – Какая вы, однако, наблюдательная. Знаете, вы кажетесь мне ужасно мудрой, как-то жизненно мудрой. А я словно мальчик робкий, безопытный мальчик перед вами.
Еще и еще раз врывается музыка, ударяясь о зеркала, о светлые стены и пол, легким звоном отдаваясь в потемневшей глубине окон. Но не имеет она более власти над залой. Сколько раз звучала, красиво ли, весело или грустно – не помнится. Уже ко всем одиноким подошли женщины, тесно заполнены все столы, официанты сгибаются, словно куклы.
Что дальше? Он вынимает часы – в который раз. Выпит шоколад, она больше не хочет; все более несвободным, кем-то подсказанным, кем-то направленным становится разговор. Надо выяснить что-то, надо что-то сделать.
– Ну, что же мы предпримем теперь? – спрашивает ее немного смущенно, уже чувствуя свое безволие, свою несвободу. Смотрит на ее невысокую грудь, на изгиб и линии талии. Вот там, за этой клетчатой, такой тонкою кофточкой – тело, сейчас же тело. Его можно обнажить, оно опьянит. Почему пьянит тело и почему люди друг другу – приманка? Значит, это все же будет сегодня, это должно быть?
Она улыбается, слегка опуская голову. Неужели она говорит – да?
Он чувствует холодный испуг. В громе музыки, в этих пристальных светах, в размерном движении людей – что-то предопределенное, властное, чего нарушить нельзя. Да, он говорил то, что должен был говорить, что говорят все, что всякий другой сказал бы на его месте… Значит – покориться, быть так подвластным этим приманкам тела, что куда-нибудь ехать сейчас – с этой женщиной из кофейни?
– Что вы замолчали. Марго?
И уже ясно, что нет отступлений. Ведь она уже ждет, она считает себя приглашенной, раз он сидел с ней весь вечер, взяв ее этим от других мужчин. С спокойным и рассеянным видом смотрит она куда-то вглубь, в размерный трепет кофейни. Что-то холодное и властное появилось теперь и в ней.
– Ну, что же, пойдемте ко мне? – Он говорит нерешительно, с вопросом, с досадой. – Как вы думаете – ехать?
– Это должны знать вы. – И опять наклоняет низко голову, и нервно-взволнованы тонкие руки.
Наконец, решено. Стало ясно. Все равно – всегда покоряться – случаю ли, судьбе или этим странным порядкам кофейни. Может быть, и здесь есть какой-нибудь мировой закон. И вдруг стало так легко и просто. Так легко было подозвать официанта, опять можно говорить, уверенно и спокойно. Она быстро встала, поправила свою шляпу, накинула тонкое, пушистое боа.
Она была выше, чем казалась сидящей. Слишком худая, она очень стройна. Точно с безумною, больною королевой пошел он рядом с ней к стеклянной двери кофейни.
* * *
– Вы замечаете, что я дрожу, – говорит он ей на извозчике, ибо все равно она должна же это заметить по его руке, держащей ее за талию. – Не думайте, что это от страсти, – добавляет он с усмешкой. Да, это было бы уже слишком смешно – такое нетерпение. Но почему же не может он удержать эту дрожь?..
Она уже прижимается к нему, уже отдается одним этим прижиманием, тем жестом, которым оперлась на его руку. Это неприятно. Напоминает, слишком напоминает, что это не то, что все это жалко, безумно. Или поверить на миг, увидеть и в этом – не одно голое безволие и рабство, примириться с обманом?
– Какая вы худая, – говорит он зачем-то, беря ее за локоть Может быть, чтобы подчеркнуть себе самому, что она ему не нравится. И снова захватывает его странная, зябкая дрожь. С досадой он отдергивает руку.
– Это вам холодно. Пройдет, когда согреетесь.
В ее словах опять чудится намек, и это невыносимо. Нет, конечно, здесь он не может быть страстным, и это тело, эта приманка – не для него.
Едут, едут, – сбоку какие-то дома, шум непрерывный. Если закрыть глаза, кажется, все вокруг дрожит и грохочет. А сверху ведь небо – тихое и синее. О нем забыли, хотя там бесконечность звезд. Но звезд не видно. Впереди фонари – точно золотые брызги, точно уцелевшие капли какого-то пламенного дождя.
– Итак, все оставленные женщины… гибнут? – вспоминает он. Выдвигается при этом немного вперед, чтобы заглянуть ей в глаза. – Все без исключения?
– Все, все, – с каким-то злорадством подтверждает она.
– И все это делают мужчины. Мужчины во всем виноваты?
– Нет, это судьба. Мужчины тут ни при чем.
Посмотрел на нее с удивлением. Это мудро. Конечно, везде, во всем – судьба и неизбежность. Но, знает ли она, как страдают от этого мужчины?
Извозчик повернул направо. Скоро приедут. Нет, все же есть в небе несколько одиноких, словно озябших звезд. Темно в переулке. Из грохочущей бездны попали в узкое, глухое ущелье.
Вдруг с резким порывом приближает к ней лицо:
– Давай целоваться. Она повертывается удивленно.
Приближает к ее рту свои губы. Рот ее влажный – охотно и безвольно раздается под его поцелуем. Что-то в этом бесстыдное, жалкое, немного отвратительное. Отвел губы, и кажется – на них осталось чужое. И она, и его тело – чужое; странно смотреть на любовь этих тел.
Запрокинул голову, чтобы быть ближе к небу. Да, эти крыши, эти стены домов – еще не все. Мир – не здесь, мир – беспределен. И, может быть, нигде, ниоткуда – не видать этой жалкой земли и двух тел, обнявшихся в тряской пролетке.
* * *
– Это два яблока, – смеялась Марго, закрывая руками свои маленькие, как будто приподнятые, почти девические груди. Он лениво отводил ее руки. Он уже чувствовал в себе какую-то спокойную власть, нечто уверенное, присущее господину. Что-то сильнейшее их обоих стояло за ним.
Да, вот они в его комнате. Зажжена его лампа, его привычная рабочая лампа с зеленым колпаком. Немного все это странно, и в то же время самое странное – как будто знакомо, уже было и должно быть.
Она смотрит на занавески.
– Ах, спустить занавески, – догадывается он. – Знаешь, я сплю всегда с поднятыми шторами. Люблю, чтоб по утрам глядело в окна солнце.
Она что-то разглядывает на столе. Он подошел к ней, безмолвно взял из ее рук развернутую книгу, мягко усадил ее в кресло, расстегнул еще две пуговки на ее клетчатой блузке, стал распутывать ленту рубашки.
– Ну, вот и ты, – задумчиво произнес он, открывая ее грудь. Потом быстрым движением опустился перед ней на пол, прижимаясь к белой, гладкой груди щекою, почувствовал себя маленьким, тихим, покорным.
Стал расстегивать ее платье сзади у талии, где трудно было отделить лиф от пояса и от юбки.
– Зачем? Зачем вы делаете это? – полусопротивлялась она. А вот и сама, вытянувшись, чтобы было удобные, – стала помогать ему. Но еще раз повторила – зачем. Он поднял голову.
Да, так… – проговорил он, кривя губы. Все было – точно пародия на любовь. И даже это сопротивление, это зачем – все, как нужно. Точно пружинные куклы передвигаются они. Ведь в тысячах мест сейчас точь-в-точь происходит и говорится то же самое, ведь все это с последнею точностью – предопределено. Где же свобода?
С внезапным порывом он склонился к ее груди.
– Какое красивое тело у вас, Марго. Гладкое и мягкое. Точно из шелка.
– А у вашей любовницы разве жестче? – спросила она с любопытством…
– Вот так ты позируешь?
– Нет, только до пояса. Ноги у меня слишком худые.
Она невольно оглянулась, ища зеркала. Зеркало было сейчас же позади, большое и темное. Вслед за нею обернулся и он. Затем, все еще глядя в зеркало, притянул ее к себе, взял на колени, опять стал гладить и сжимать ее тело. Те двое в зеркале проделали то же самое. Что-то чужое и нелепое было во всех четырех. Странно было смотреть на любовь этих тел.
Она выпрямилась на его коленях:
– О, как надоели вам женщины,– нараспев проговорила она.
– Надоели? Ты думаешь? Другие более страстны? Другие, Марго, не держат тебя так долго на коленях.
Она кивает головой, слегка, быть может, краснея.
Ему смешно. Она думает, что ему надоели женщины. О, если бы она знала все, все унижение страсти, которое он переживал так часто, и как послушен он еще любви. Разве и сегодня не говорил и не делал он все, как нужно. Марго, Марго, ведь он же такой как все, он только видит чуть-чуть более. Потому, может быть, и держит тебя несколько дольше на коленях…
Но в ту же минуту он ощущает в себе какое-то внезапное решение, уже созревшую мысль. Мало ли какие дурацкие порядки заведены в кофейне и где-либо еще. Он быстро высвобождается от нее и начинает ходить по комнате.
– Марго, я… не буду… – говорит он с усилием, останавливаясь против нее. Она понимает не сразу. Потом вдруг краснеет и быстро хватается за рубашку.
Мучительно-неловко было ходить по комнате взад и вперед, отвертываясь от нее, от этой худой женщины, одевавшейся в углу. Как тягостно, как нелепо все это вышло. Зачем же привез он ее сюда? Ведь не может же он любить, раз для этого надо стать пружинною куклою, не может же он участвовать в пародии на любовь. Но не чувствовал он себя победителем: что-то гнетущее и больное тяготило его.
Марго одевалась на коврике перед зеркалом.
– Помочь вам? – Ему хотелось, чтобы как можно менее было ей больно все это, это пренебрежение ею, ее телом, это напрасное ее раздевание, отвергнутая нагота. Он суетливо подавал ей юбки – с виноватым видом и удрученной душой.
Опять прошелся по комнате, издали долго смотрел на нее. Почему бы не сделать все ясным, простым, глубоким, почему не сказать всего, что так мучительно и чего она не понимает? И ему уже рисовалось: броситься сейчас на колени, лепетать ей жалко – о своей тоске, о своей беспомощности. Марго, Марго, ведь он же несчастен; не надоела ему любовь, он жаждет ее, он болеет о любви, он раб ее, неудостоенный милости, безнадежно алкающий, всегда обманутый раб. Пожалей, Марго! Пожалей, Марго…
Но вместо этого он подает ей шпильки и тихо говорит.
– Не сердитесь на меня, Марго.
Она не сердится, они разговаривают, как прежде, она уже одета. Вот опять она в своей кофточке, высокая, стройная, очень худая. Высокие женщины часто кажутся королевами.
Но почему смотрит он на нее? Уже не кажется ли она ему опять соблазнительной? Не подумал ли он снова, какая у нее грудь – и что близко, сейчас же под этой кофточкой – ее белое, нежное тело? Может быть, он даже задрожит опять?…
– Не сердитесь на меня, Марго.
Марго уехала. Тяжело и грустно. Медленно и раздумчиво ходит он по комнате. Подолгу глядит на предметы, на кресло, где сидела сейчас она. У нее чудесное, белое тело и груди, – как два яблока. Смешно смотреть на любовь наших тел, но ведь в тысячах мест – как пружинные куклы – люди проделывают то же самое. Возможна ли с этим какая-нибудь борьба?
Он подходит к зеркалу. Смотрит в его глубь. Чужим и странным кажется теперь даже лицо. Вдруг говорит громко, озираясь, с непонятной боязнью:
– Если бы ты знала, как я хочу тебя теперь. Марго.
ОБМАНУЛО МОРЕ
Он ехал к морю – усталый, угнетенный глухою тоской. У моря думал найти исцеление. Подъезжая, с трепетом ждал он минуты, когда снова метнет оно ему свой блеск в глаза, ослепит, оглушит его своею подвижною ширью. Оно могуче, оно властно здесь, безмерное море: вот не видно его еще, но воздух уже пропитан соленою, острою свежестью, все кругом крещено его мощью и, если прислушаться, вдали слышен его тяжелый гул. Как невыносимо – здесь быть больным и слабым, с изможденным телом и безразличной душой. Кричать бы, приветствуя море!
Вечер. Глеб уже на балконе своей дачи. Внизу – сонный, недвижный, словно одурманенный сад. Подымается ночь, вкрадчивая и блудная, с безумной улыбкой на бесцветных небесах… Ночная прохлада надвинула уже свои белые пелены. Но не тиха эта ночь: ее переполняет ропот, – неустанный рокот и гул. Словно подымается море, идет широким, шумящим, неистовым набегом.
Сейчас доплеснет сюда свою соленую пену, зашипит между потемневших ветвей.
Глеб наклоняется над садом, глядит в его неподвижную мглу. Затем, выпрямляясь, медленно и глубоко втягивает в себя свежий воздух. Неужели и здесь не найти исцеления? И здесь будет – томить его, неотступно властвовать над ним тот же беспощадный образ, та же могучая и печальная любовь? Чудотворное море – ужели оно будет бессильным? Надышаться им. – разве это не должно возродить?..
Он садится в кресло, откидывает голову, закрывает глаза. В тьме перед ним смутно вырисовывается знакомый образ. Длинные, вперед протянутые руки, бледная, стройная шея, а вот и губы, приоткрытые, капризно изогнутые, манящие и гордые губы. Почему не видно глаз? Пышно разметаны золотистые волосы, точно высоко вздутый шлем. Но нет, не надо этого больше: желанных мучений, невыносимой сладости этой больной любви… Глеб вскакивает с кресла. Он у моря теперь и дышит его мощью. Шуми же море, шуми.
Быстро ходит он по террасе. На ходу расстегивает воротник, развязывает галстух. Хорошо подставить ночи открытую шею и грудь. Подойдя к стеклу, кроющему с боков террасу, задумчиво бьет он по нему пальцами. Долго смотрит в небо, ища звезд. Небо бледно, – тихое и таинственное; – и безумною кажется эта белесая, обнаженная ночь. Тот же неустанный глухой гул вдали.
Не утро ли уже? Зарыскал заволновавшийся ветер, зашевелились, ропотно перекликнулись, переглянулись деревья. На небесном скате широко разливается зеленовато-желтая заря. Или это отсвет моря, заплеснувшийся сюда его блеск? Все так же гудит, все так же неугомонно море… Что обещает этот мощный шум?
* * *
В ясный вечер он на морском берегу. Он идет не один – с новой знакомой своей, Клавдией Андреевной. У нее – черные, словно чуть влажные глаза и нежащиеся движения. Они много говорят, часто смеются, бегло взглядывая друг на друга. По временам останавливаются – посмотреть на море. Ноги увязают в мягком, сыпучем песку, иногда запутываются в длинные зелено–бурые водоросли, выкинутые на берег волной.
Чудесен вечер на морском берегу. Тихо плещется, едва движется море: точно устало оно, угомонилось за день; хочется теперь мирно улечься, но собственная непомерность и мощь мешают ему. На нежнейшем, изумительном небе – розовые и малиновые ручьи. Выше кружевные тучки, – мягкая, тонкая пряжа. Сорвалась она со станка, расползлась по волокнам: вся просвечивает – трепетно и нежно.
– Это чудо, – говорит Глеб о небе, – чудо, не замечаемое нами, потому, что мы видим его каждый день. Бывают минуты, когда все опять кажется невероятным. Минуты просветления.
Она с любопытством смотрит на него.
– Вы так любите природу? Почему же вы до сих пор оставались в городе? Как странно, что вас зовут – Глеб.
– Странно? Почему? Вам не нравится мое имя?
– Оно вам не подходит. В нем что-то холодное и твердое. Впрочем, может быть, нет. Посмотрите, сколько сегодня на море лодок.
Идут дальше. Белая, мягкая пряжа перед ними становится все нежней я пушистей. И вот кажется, – это пышный белый мех на голубой подкладке. Кое-где завернулся верх и шелковый испод проступает наружу.
– Есть что-то странное в именах,– продолжает она раздумывать. – Можно безумно любить самое имя.
Он сбоку взглядывает на нее. Ома кажется ему красивой, немного загадочной, и она странно манит и волнует его. Какие сладострастные у нее жесты. А в разговоре – что-то слегка жеманное, затягивающее, прямое,
– Сядемте здесь. – Он указывает ей на круглый серый камень возле воды.
Она предусмотрительно оглядывается, потом безмолвно усаживается, оправляя юбки. Он прилаживается возле. Камень невелик, и они совсем рядом: локтем касаются друг друга.
– Вы здесь давно? Всегда живете у моря? Сроднились с ним?
Она не отвечает, что-то черта зонтиком по песку. Песок быстро засыпает борозды: ничего не видно. Наклоняясь к ее руке, он старается уследить. Разбирает: Глеб.
Он и без того чувствует – она ведет с ним какую-то игру. Куда-то зовет, завлекает. Может быть, она послана морем, морская царевна – и счастье и исцеление для него? Она опьянительно красива.
– И родились вы у моря? Совсем здешняя? Странно, что вы брюнетка. Морским царевнам полагаются зеленые глаза.
Он чувствует томительное волнение. Сверху смотрит на кружевной вырез ее платья. При разговоре и смехе там трепетно вздрагивает белеющая грудь. А теперь вот она упоительно и плавно дышит.
– Какая нежная у вас кожа, – нерешительно говорит он ей.
– Да? Очень. – Она подтверждает это вполне спокойно. Потом повертывается к нему с загадочной и лживой улыбкой, молча протягивает руку. Он берет и целует ее у локтя.
– Довольно, – говорит она тихо. – Мне неловко на камне. Пойдемте.
Уже другие краски на вечернем небе. Где пышная, малиновая полоса на востоке? Ее нет: все быстро и странно изменилось. Теперь лиловатое, серебристо-серое небо, и светлая, и чистая в нем тишина. Кое-где лишь тусклые, желтоватые пятна: налет паутины на драгоценной бронзе. Белые облака налились искристым светом: это золотые крылья затерявшегося в выси аэроплана.
– Что же вы замолчали? Надо что-нибудь говорить. Смотрите не на меня, смотрите на небо! – В последнем слышится легкая, шутливая насмешка.
Но его уже не занимает небо. Как можно к ней ближе старается он теперь идти. Как бы ненамеренно касается ее, берет руку. Смотрит на вырез платья, пьянея от ее близости, дыхания, от крепкого, стройного тела. Что это – любовь? Или только желание? Не все ли равно, не все ли равно.
– Вот что вы мне расскажите, – задумчиво предлагает она. – Какую-нибудь свою любовь. Самую красивую свою любовь.
– Самую красивую свою любовь? Не знаю, не помню… Потом медленно: – Я, может быть еще не любил.
– Не любили? Как так? Почему?
Она заинтересована: полуоборачивается к нему все с тою же слегка слащавою улыбкою. Мягкой, темный, призывный взгляд. О, лживая!
– Не хочется рассказывать. Не удостоился счастья. – Он опять берет ее руку. – Вы, вот вы – научите меня любить.
– Я? – Он смеется. – Да, может быть, я сама не умею. – Потом высвобождает свою руку и отходит от него.
Прибрежный парк уже наполнился сумраком. Выглядит строгим и влажным. Какие высокие, какие стройные ели!
– Пойдемте здесь. Вы меня проводите? Я – домой.
– Уже домой? Почему? Походим еще у моря?
Она соглашается. Немного еще можно пройтись. Море посерело, но и такое – стальное и суровое – красиво оно. Они идут близко рядом. Он неотступно смотрит на нее, думает о ее теле, о счастье его любить.
– У вас выпадет шпилька. – Он дотрагивается до ее головы. Какие мягкие волосы.
Она тихо смеется. Он хочет ее, пьянеет от страсти, у него кружится голова. Вот оно, исцеление!
На повороте дорожки он вдруг крепко охватывает ее.
– Что вы, что вы? – пробует она отстраниться. Но он, словно не слыша, обнимает руками ее шею, спутывая прическу; притягивает к себе ее голову, пока не чувствует на своих губах ее губы. Жадно впивается в них.
– Пустите, – слабо противится она. Наконец, он ее оставляет.
– Сумасшедший… Зачем это? Теперь уходите, я дойду одна…
Он не согласен.
– Куда вы? Оставайтесь со мной. Будем еще гулять. Смотрите, – ночь. Не уходи, Клавдия. Я тебя люблю, я тебя хочу… – Опять пытается ее обнять. – Пойдем со мною, пойдем в лес.
Он дрожит. Но она вдруг становится непроницаемо холодной.
– Вы с ума сошли! Прощайте. Мне пора…
Нервно передергивает плечами. Он нерешительно смотрит на нее. Не она ли его завлекала, не вместе ли бродили у моря они. Море опьянило, обручило их.
Он невольно прислушивается. Все еще не утих, не улегся морской шум. Грозно растет он за их спиною.
Они простились у ее калитки. Здесь она позволила себя поцеловать. Пьяные, влажные у нее губы. Чувственно потускнело яйцо. Быстро скрылась за изгородкой.
В пьяном безумии шел он домой. Тяжело и нестройно гудело рядом море. Опять разворчалось, растревожилось оно. Он шел скоро, не видя куда. Еще помнил, еще ощущал на губах ее поцелуи. Что это – счастье?
Сладко кружится, чем-то смутным и вздрагивающим заполняется голова. Куда идти, по какой дорожке? Повсюду лес. Шумит море.
* * *
Яркий полдень, – и Глеб лежит у моря. Лежит на спине, закинув за голову руки. Какой горячий песок, какое сияющее небо! Близко, рядом море – кроткий, прирученный зверь. Почти не слышно его, оно затихло: щурясь, нежится и греется на солнце. Небо – как тонкий, легко клубящийся синий дым: отступает все дальше. Хорошо у моря, изумительно хорошо!
Живет лучезарный пляж. То и дело выплывает кто-нибудь из воды, быстро бежит в песок, высоко взмахивая голыми ногами. Между сухих, обожженных камней, резко взвизгивая, играют дети. Сколько женщин опять на песку: лежат, разнеженно грея свое тело. В пестрых купальных костюмах кто-то двое борются вдали. Бесконечным рядом тянутся разноцветные кабинки.
Глеб повертывается на локте, распыляя сыпучий песок. Но неловко теперь. Песок забился в складки костюма, в карманы, за обшлага. В волосах тоже жесткие, хрустящие песчинки.
Глеб наклоняется. Какой он чудесный, этот песок. С удивлением, словно что-то никогда невиданное, рассматривает он бесчисленные песчинки. Они желтые, красные, черные и прозрачно-белые, как стекло. Белых всего больше. Глеб держит песок на ладони, с наслаждением пересыпает его между пальцами: точно скряга – свои заповедные червонцы.
Быстро бежит по отлогому берегу кто-то пестрый и с разбегу и с размаху бросается в глубину. Звонкий всплеск и высокие брызги… Серебристо-влажный букет. О. счастье быть смелым и сильным, быть голым в волнах и на горячем песку!
Глеб садится, чтобы смотреть на море. Сыровато-синее оно, но в ярко-белой, слепящей, движущейся чешуе. Из солнечных бликов сплетена эта чешуя. Сплошная и крепкая она вдали; у берегов – истрепалась, истрескалась и облупилась: проглядывает темное морское тело. А вот здесь – точно в блестящую кольчугу нарядилось море.
Глеб повертывается к берегу. Он усыпан телами: всюду женщины и дети. Точно ленивые звери с приплодом своим лежат женщины на песку. Они согреты солнцем, им хорошо и они ни о чем не думают. Что отличает их от зверей?
Нужно быть, как они – телом и зверем. Быть свободнее, быть да ней Глеб растягивается на песку, раскидывает руки. Побежать сейчас, броситься в море, как тот давешний пловец? Схватить одну из этих ленивых женщин с белым телом и сонными глазами?
Да, он схватит, он возьмет ее, ту, которая его обольстила, которую он целовал, с которою в пьяный и пышный вечер его обручило море. Он будет счастлив – в страстном, в душном раю. Как замирает сердце.