Текст книги "Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания"
Автор книги: Виктор Гофман
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Чавкают копыта, словно захлебываются в лужах, тяжело дышат, посапывает лошадь, извозчик клонится ниже и ниже. Когда же доедем мы? Дома, дома, нет нм конца, бледно и бесцветно утро. Город – как неотступное видение, как безумный, усталый бред. Погоняй, погоняй, извозчик!
* * *
Я сижу за письменным столом и пишу письмо Валентине. Сегодня вечером – наше свидание, но я его не хочу. Сейчас пошлю письмо с посыльным. Я прекращаю наш роман. После, наверно, раскаюсь: все равно.
Я пишу на Вы. Мы, в сущности, до того остались чужды друг другу, что так и не приучились окончательно к ты. Ты – по привычке, приобретенной с другими, мы говорили друг другу лишь на постели.
Вот мое письмо:
«Валентина, мне придется Вас сейчас удивить или даже вызвать Ваше негодование. Впрочем, нет, это преувеличено. Вы останетесь равнодушной, а как женщина умная, не очень будете и удивлены, об одном прошу: не поймите меня превратно.
Помните, в одну из первых наших встреч мы говорили с Вами о том, как часто люди обманывают друг друга: говорят "люблю", когда только – желают. Разве нельзя относиться ко всему просто в прямо, брать наслаждение без условных разговоров о любви? Мы с вами попробовали это: любили, не любя. И вот я вам хочу оказать, что далее это для меня невозможно.
Как странно, – мы хотели быть прямыми я искренними, но разве мы обошлись без лжи? Может быть, мы-то особенно много лгали. Избегая любовных разговоров, разве выдуманными чувствами не старались мы разукрасить нашу связь, оправдать ее перед собою? Ведь лгут, не только говоря лживое; лгут еще больше, притворяясь, что верят друг другу, намеренно не замечая чужой лжи. А за этим – основная; самая глубокая ложь: то, что мы, не любящие, были близки, проделывали, имитировали любовь, которой между нами не было.
Так тягостно, так невыносимо было чувствовать мне это не раз. Каждое движение, каждое слово, каждый мелкий эпизод между нами казался мне тогда лживым, притворным, чем-то оскорблял меня. Каждое слово было достаточно для разрыва. Вы сама с Вашим житейским тактом, которым так гордитесь, с Вашим приспособлением к окружающему и привычной неискренностью – представлялись мне каким-то олицетворением лжи, символом нашей искусственной любви. Даже в Вашем имени – Валентина – в его звуках чудилась мне та же показная, мягкая ложь. Оно очень характерно для Вас – Ваше имя. Минутами я Вас почти ненавидел. Я допускаю, – все это и неосновательно, и болезненно во мне, но я уже не могу иначе. Вероятно, я, в самом деле, сентиментален, как Вы однажды меня назвали, но сейчас я думаю, – адюльтер еще не любовь, одна чувственность не утоляет и нельзя жить с женщиной только потому, что у нее красивое и белое тело. Другой любви, иных отношений, правда, у меня не было никогда. Согласитесь, что я очень несчастен.
Не осуждайте меня. Я не знал, не мог предвидеть, что все это между нами кончится так. Пожалуй, я сам себе теперь удивляюсь. Конечно, не раз и очень горько я буду раскаиваться в том, что сейчас делаю, что лишился Вас. И все же, это необходимо.
Прости меня, Валентина».
* * *
На свое письмо я не получил никакого ответа, все между нами сразу оборвалось, отмерло, – просто, легко и бесповоротно, словно и не было ничего. Как что-то не свое, лишь прочитанное или рассказанное кем-то,– вспоминалась Валентина. Скоро я почта перестал думать о ней.
Мы встретились в симфоническом концерте. Уже по дороге я думал, что могу там увидеть ее; может быть, это было предчувствием. Войдя в залу, я сейчас же столкнулся с ее мужем. Мы раскланялись, и он почему-то предупредительно мне сообщил, что и жена здесь. Я отнесся к этому равнодушно и поспешил занять свое место.
Было много народу: нарядно и шумно. Празднично сверкала огромная люстра вверху; озабоченно мелькали красные капельдинеры. Вот все притихли: началось. Звенит, гремит, ухает и рыдает оркестр. Кажется, это звонит, поет, сжимается и расширяется вместе с звуками вся зала. Все здание – точно огромный, громогласный, могучий духовой инструмент. Или это голоса вселенной, властная перекличка стихий? Маленькими и жалкими перед величием и грозою звуков казались люди.
Валентину я увидел в первом же антракте. Она шла мне навстречу между рядами. Она не одна, с ней Булгак и еще какой-то незнакомый мне белокурый господин в пенсне. Она похорошела: стройная, пышная, или к ней так идет это кружевное, светло-серое платье? Вот она увидела меня: сейчас же быстро наклонилась к своему спутнику и что-то оживленно начала ему говорить. Взяла его под руку: наверно, это новый любовник. Поравнявшись с ней, я поклонился ей – безмолвно и серьезно. Она, почти не глядя на меня, пренебрежительно мне кивнула, ни на секунду не прерывая разговора со своим блондином. Затем еще несколько раз, не обращая на меня никакого внимания, проходила мимо. Так было явно, что мы совсем чужие, что ничего нет между нами, что все, решительно все проходит бесследно.
Второе отделение. Под рыдание и мятеж звуков я думал – тоскливо и тяжело. О своем одиночестве, о невозможном счастье. Вспоминалась жизнь. Почему разорвал я с Валентиной?.. Уехал рано домой, с ней не простившись.
Потом еще несколько раз встречался я с нею – на улице, в театрах. Едва кланялись – спокойно и безразлично. Удивительно легко обрывается любовь. О ее жизни я знал немного: слышал, что молва приписывала ей то того, то другого любовника. Никогда больше я не сказал с ней ни слова.
ЧУЖИЕ
Стройно и мерно, словно в осуществление какого-то чудесного плана, или управляемая скрытой системой двигателей, вращается, колеблется, прокладывает свои плавные круги, катающаяся на скейтинг-ринге толпа. Кажется, – ничем не остановить этого движения, этого сложно-деятельного механизма; если же отдаться ему, вступить на сверкающий трек, – мгновенно подхватят могучие силы, втянут в свой размеренный, шумно мятущийся ход…
Увидев знакомых, Зина стала выбираться из катающейся толпы. Не сразу удалось ей задержать, замедлить бег коньков: не сразу сумела она, закладывая ногу за ногу, повернуть на середину обширного круга, где менее народу и ярко блестит озаренный электричеством пол: отсюда, круто повернувшись, она быстро и ловко подкатилась к барьеру.
У барьера, глядя куда то вверх перед собою, стояла ее подруга Маня с неизменным спутником своим Гурычевым; с ними – еще какой-то высокий студент. Они казались ошеломленными светом, шумом, беспрерывным мельканием катающихся фигур: глаза их блуждали где-то над толпою, вдоль разукрашенных стен скейтинг-ринга.
– Ах, вот и она, – обрадовалась Маня, завидя подругу. – Мы так и думали, что ты здесь. – Потом быстро повернулась к незнакомому студенту: – Позвольте вас познакомить… Господин Жухин, моя подруга.
Зина протянула ему руку. Он неловко согнулся, здороваясь, и заглянул ей в лицо. «Долговязый какой-то», – подумала Зина.
– Какой здесь, однако, шум, – быстро и словно встревоженная чем-то говорила Маня. – И народу сколько, ужасно! Что значит мода. А помещение, правда, очень красиво.
Все оглянулись. Скользнули взором по разрисованным плафонам, на которых красовались верблюды и тропические пальмы, по задрапированным стенам; рассеянно посмотрели на разноцветные гирлянды электрических фонариков, тянущиеся над боковыми балконами.
– Ну, помещение-то не из изящных, – током знатока заявил Гурычев. – Я ожидал куда лучшего. Безвкусно и стиля никакого. Что за нелепость, например, эти синие фонари! Одно хорошо, – это пол. Смотрите, блестит как зеркало.
Ему ничего не ответили, хотя и посмотрели на пол. Плавно заиграл оркестр. Жухин придвинулся к Зине.
– Вы что же – большая любительница кататься? – спросил он тихо. – Это весело?
Очень. Она задорно взглянула на него. – А вы сами не катаетесь?
– Нет, я не умею. Мы пришли только посмотреть, Я ведь впервые на скэтинге.
Голос у Жухина был низкий; рот, когда он говорил, странно удлинялся. Зина с любопытством приглядывалась к нему.
Музыка разливалась полней и шире. Звуки ее глубоко сочно звенели в высоком зале. На треке набиралось все больше желающих, беспокойных, чернеющих фигур. Раздался тихий, продолжительный звонок, и что-то непонятно и глухо прокричал маршал поля.
Зина опять подошла к Мане.
– А ты не будешь сегодня бегать? – спросила она ее; невольно скользнула при этом взглядом по ее фигуре. Маня легко передернула плечами.
– Нет, мне что-то нездоровится, – объяснила она. Действительно, она выглядела бледной и легкая тень залегла у нее под глазами. – Владимир Васильевич, пойдемте на хоры.
В последних словах, обращенных к Гурычеву, слышалась какая-то старательная принужденность. Чувствовалось, что наедине они говорят иначе.
– Сейчас будет кинематограф, – радостно объявлял тот. – Теперь ведь здесь завели и кинематограф. Впрочем, мы можем смотреть и сверху. – Он взял Маню под руку.
– Какое мелькание, какое смятение, какая тревога, смотрите, – указывал Зине Жухин на оживившийся трек. – Неистовый трепет жизни. Мне кажется, я бы чувствовал себя там очень беспокойно. И еще эти разноцветные лучи с боков.
Зине он казался странным. Но почему-то ей было очень весело и хотелось смеяться. Заиграли ее любимый вальс: напевая, она направилась к катку.
– Мы наверх, – напомнила Маня с лестницы Жухину. – Вы с нами?
– Сейчас. – Он послушно отошел от Зины. Увлекательно ширясь, звенел вальс. Громко стуча по деревянному помосту коньками, Зина уже выходила на трек.
– До свидания, – крикнула она Жухину, вкатываясь в плавно скользящую толпу. Со смехом бегло и лукаво обернулась. Сухо позвякивающие коньки уносили ее, вовлекали в общее течение Точно морской прибой, хлещущий о прибрежные камни, несмолкаемый, со всех сторон окружил ее шум.
Завершив круг, Зина взглянула на балкон и сейчас же увидела Жухина. Низко и неуклюже склонясь над барьером, он смотрел на нее.
* * *
Кататься весело. Трек, в самом деле, чудесный; гладкий, блестящий, изжелта-серый: скользишь по нему, как по льду. Легко, кажется, неудержимо увлекают коньки: кажется, выросли крылья или кто-то крылатый и вольный сзади движет, подхватывает и ведет. На блестящем полу смятенно отражены подвижные, быстрые тени бегущих и длинными, сияющими полосами лежит свет. И как-то спуталось, смешалось все: трепещет, колышется, шумит, – безумная радость, безумная суета!
То и дело музыка. Почему-то кажется, что она цветная: все звуки окрашены в глубокие, яркие цвета. Весело, что она так звучна. И опять вальс, чудесный, упоительный вальс.
Зина в самой гуще толпы, пестрой, шмыгающей, обгоняющей – среди подвижных фигур, среди мятущихся теней, в самом блеске и шуме. Какой странный этот шум: точно ссыпают куда-то камни или волны неустанно перекатывают крупный, прибрежный песок. Если закрыть глаза, можно представить себе, что со всех сторон – мятежное необозримое море. Но это только на минуту; потом опять все становится ясно: катятся неудержимо коньки, вправо, влево – все быстрее становится бег. Каждый шаг выходит вольнее и дальше, чем ожидала сама.
Опять заливчатый, серебристый, трепетный звон. Среди катающихся легкое смятение: приостановились, повертывают: надо очистить поле. Толпятся у барьеров, заполняя придвинутые к ним ресторанные столы.
На замолкшем, пустынном треке длинный англичанин-инструктор с белым цветком в петлице – показывает свое искусство. Вальсирует, вертится волчком, сгибается: вот почти опрокинулся, вот плавный прыжок – и опять пошел красивым дробным бегом. Точно мелкими молоточками ударяет коньками в пол. Другой инструктор издали сопровождает его, серьезно следя за его маневрами.
Зину окружили знакомые; постепенно собрались постоянные ее кавалеры – Розенгольц, Семенов. Шишко. Толпясь вокруг нее, они смотрят на инструктора, делают свои замечания. Зине неинтересны их мнения, и она почти не слушает их. Маня, Гурычев и Жухин остались где-то наверху.
Опять залился звонок, и инструктор объявил общее катанье. Мгновенно заполнился каток: зарябил, закишел, зашумел. И Зина оттолкнулась от барьера.
Поочередно то с тем, то с другим катается Зина. Сплетя руки, плавно движутся в паре. Так часто переходит она от одного к другому, что уже почти не помнит, с кем она сейчас. Все ухаживают, все что-то говорят и со всеми весело. Зина беспрестанно смеется, много сама говорит, и ей кажется, все, что она говорит сегодня, очень весело, хорошо и нравится ее кавалерам. Все вокруг – точно пестрый сон. Так далеко отошла всегдашняя жизнь, магазин, где она служит, домашние. Никогда еще не было ей так странно весело на катке.
Шишко неразговорчив. Но он прекрасно катается, и Зина учится у него. И сейчас он обучает ее делать на одной ноге поворот, голландскому шагу и польке.
– Ничего, ничего, не бойтесь, – ободряет он ее. – Не упадете. Левее, левее. Не опирайтесь так на мою руку. Видите, как легко.
Музыка бойко, рассыпчато заиграла па-де-патинер. Шишко ловко повел Зину веселым, быстро скользящим, красивым шагом.
Розенгольц ревнует.
– Вы что-то очень веселы сегодня, – говорит он ей многозначительно.
– А почему бы мне не веселиться? – с непонимающим видом смеется она.
– Я вас ждал вчера, – добавляет он дрогнувшим износом. Зине нравится, что он сердится и ревнует. Это так приятно: чувствуешь себя важной и сильной. Он очень влюблен, несчастный. Но не может же она быть только с ним, не отходить от него, все делать ему в угоду!
– А вы стали очень мрачным, – торжествующе заявляет она. – Почему так?.. Вы знаете Жухина? Меня только что с ним познакомили. Когда увидимся… не знаю. Не правда ли. Маня сегодня очень интересна?
Семенов, толстый и белокурый, старается забавлять ее. Между остротами уверяет, что безнадежно в нее влюблен, и допытывается, очень ли она любит Розенгольца. Не верит, когда она утверждает, что нисколько. А между тем это правда, сегодня она это вполне поняла. Около эстрады он показал ей сестер Гурычева, двух похожих друг на друга тоненьких барышень в синих шелковых платьях. Барышни вертляво переминались на одном месте. Зине показалось, что они посмотрели на нее презрительно. А Шишко, по словам Семенова, живет с генеральшей без зубов. Зине не понравилось, что он сплетничает про товарищей.
На повороте, когда они оба споткнулись, он крепко обхватил ее за талию, слишком высоко, однако, – дотрагиваясь до ее груди. Зина быстро обернулась к нему, вопросительно взглянула в лицо. Он ей нежно улыбнулся. Тогда, мгновенно рассердившись, она высвободилась от него и, ни слова не говоря, наискось через весь каток покатилась к барьеру.
* * *
– Позвольте, я сниму с вас коньки. – Жухин проговорил это нерешительно. Зина удивилась.
– Вы? Разве сумеете? Потом сразу решила: – Снимайте. – Ковыляя, быстро подошла к скамейке и стремительно упала на нее. – Все-таки я устала.
Жухин опустился перед ней на одно колено.
– Где же ваш ключ? – С серьезным видом стал развязывать ремень.
Зине было приятно, когда он касался ее тесного ботинка своими большими жилистыми руками. Как-то неловко и покорно согнулся он перед нею. От напряжения на лбу обозначилась синяя жила.
– А вы что делали? – допрашивала она его. – Все стояли да смотрели? Интересно.
Вот сняты коньки: странное ощущение чего-то разминающего, неловкости и вместе с тем легкости в ногах. Жухин просит ее еще немного с ним остаться. Вместе они подошли к барьеру.
– Вот смотрел я, – медленно говорил Жухин, – и казалось мне, шок этот – точно мир, или что-то важное делает в мире. Как многих он объединяет и, быть может, сводит здесь, делает близкими. Необходимы ли эти встречи или все только случай я его игра?
Зина его не особенно поняла и ничего не нашлась ответить. Но это и не занимало ее. С невольным удивлением глядела она на него: беглыми, боковыми взглядами присматривалась к его лицу, еще незнакомому, кажущемуся каким то нецельным, разрозненным, в котором еще видна каждая часть. Нос у него с горбинкой. «Он некрасивый, – подумала она с приливом внезапной нежности, – некрасивый и долговязый».
– Вот и Мария Павловна, – прервал себя Жухин.
Маня приближалась все с тем же встревоженным, деланно-развязным видом. За ней, как пристегнутый шел Гурычев. Зина опять невольно скользнула взором по ее фигуре. Они уходят домой. Зина тоже стала собираться.
– Позвольте вас проводить?– тихо попросил ее Жухин. Она опять несколько удивилась. Он не такой уже неловкий, как думалось сначала. Но все, что он говорил и делал, казалось ей по-прежнему неожиданным и странным.
– Пожалуйста. – Потом зачем-то спросила: – А вам разве по пути?
Посмотрев на Гурычева. думала: «Неужели он не женится на Мане? Как это она могла?» Зина была уверена, что с ней ничего подобного не может случиться.
Вдруг перед ней вырос Розенгольц.
– Где вы были? Мы вас ищем. Уже сняли коньки? Уходите?
Он казался растерянным.
– Кланяйтесь всем от меня. Мне пора.
– Вас нельзя проводить? И взволнованным голосом, тихо: – Зина, что это? Почему такая перемена?
Зина уверяет, что ничего не переменилось. Все – как прежде. Ну, хорошо, завтра он может встретить ее у магазина. Тогда объяснятся. До свидания.
– Пойдемте, – подала она руку Жухину. Вспомнила вдруг, что у Розенгольца дрожала сейчас нижняя губа. И все ж не чувствовала к нему жалости.
Вышли на улицу. Тихий, мерцающий, тускло-серебряный вечер. Сразу захватили в свой мир – пестрые огни, колышащиеся, пятнистые тени, холодная белизна снегов. Улица мерцает, зовет, пьянит. Они идут под руку. В голове звенит навязчивый вальс скэтинг-ринга.
* * *
– Вы служите? В магазине? – допытывался Жухин с странной настойчивостью.
– Да вам то что? – удивлялась Зина. – Что за любопытство.
Но он упорно продолжал ее расспрашивать. Он все хотел
знать: как она живет, кто ее подруги и знакомые, как проводит свободное время. Она по-прежнему его не понимала, все еще продолжая к нему присматриваться.
Он говорил странные вещи.
– Я думаю, немало рассудочного лежит обыкновенно в основе каждой любви. Как будто спрашивают сначала рассудок, можно ли опьяниться душе. Приноравливаются, приспосабливаются друг к другу и лишь если сходны, подобны, удобны друг другу, позволяют или сочиняют себе любовь. Но если любовь, слепо я стихийно, связывает двух, в которых нет ничего общего, ни соответствуя, ни понимания, совсем чужих, которым вне любви вообще нечего делать вместе. Но как вы думаете, к чему это может привести?
Зина ничего об этом не думала, но слушала с любопытством. Ей нравился звук его голоса и как он тяжело и устало опускал веки. И ей было приятно, что он что-то говорит о любви.
Он теснее взял Зину под руку и словно под влиянием этой близости вдруг переменил тон, говоря теперь ей близко и понятно.
– Мне ужасно нравится, что вы такая веселая. Ничего-то вы еще не понимаете. Сегодня я любовался вами на этом катке. Скажите, это опьяняет – кататься? И засмейтесь, пожалуйста.
– Ха, ха, ха, – смеется Зина и уже не может остановиться. Смех звонкий, легкой, неудержимый: ей кажется, кто-то другой смеется в ней.
– Этим смехом вы напоминаете мне один старый эпизод, – начал Жухин ленивым голосом. Но Зина вдруг перебила его:
– Что это там? Смотрите, что там такое? – Она вытягивалась, приподымаясь на носки. На углу улицы черно и густо толпился народ. Наседали со всех сторон, громоздясь беспорядочной грудой. И все новее тянулись, спешили туда: женщины с ридикюлями, бородатые студенты, белобрысые, заплатанные парни.
– Что там такое? Что-нибудь случилось? – с возраставшим волнением спрашивала Зина, стараясь протискаться, подымаясь на цыпочки, чтобы посмотреть поверх плеч и между голов. Никто не мог дать объяснения.
– Разойдитесь, господа. Не велено толпиться. Будьте любезны, разойдитесь – усовещали полицейские. – Чего лезешь, – вдруг свирепо обратился один к парню в заплатанном кожухе.
– Что случилось? Что такое? – взволнованно спрашивали в толпе. – Задавили кого-то, – передавался из уст в уста ответ. Слева на рельсах словно вереница глазастых зверей стоял ряд остановленных трамваев.
Вдруг толпа раздалась, и два городовых с дворником вывели под руку женщину. Она шла, вся скорчившись, словно не в силах разогнуться, с повисшей на бок головой. Нет, ее несли: ноги ее не касались земли. Все лицо было в чем-то густо-красном, темно-багровом, на что было неприятно смотреть. Почему-то не сразу приходило в голову, что это кровь. Кровью же были залиты руки и подол.
Жухин невольно передернулся и отвернулся.
– Ай, ай, ай, пойдемте, не хочу смотреть! – закричала Зина, дергая его за рукав. – Пойдемте, пойдемте скорее!
Но Жухин уже спокойно разговаривал с каким-то маленьким соседом, на которого ему приходилось смотреть сверху вниз. Зина опять дернула его за рукав.
– Бросилась под трамвай, – сообщил он ей только что услышанное. – Трамвай успели остановить… – Он еще раз посмотрел куда-то через всю толпу.
Некоторое время потом оба задумчиво молчали. Идя, еще дважды обернулись к толпе, которая еще долго не редела.
* * *
Сидели на бульваре, среди снегов. Бело и серебряно цвела зима. Захватывало, зачаровывало непонятное мертвое царство. Шептались ветры, припадая к оголенным деревьям; с тонким присвистом пушисто взлетала снеговая пыль. Потом опять было тихо и загадочно. И оградилось это белое царство: тонкая проволочная изгородка, сплошь залепленная снегом, выглядела крепкой стеной.
– Вам не холодно? – спрашивал Жухин, улыбаясь Зине длинною, нежной улыбкой. – Вам хорошо? – Он взял ее руку. – Нет, озябла ручка. Пусть идет домой. – И он укладывает ручку а муфту.
Зина стала молчаливой. Он наклонился к ней.
– Что это вы задумались? Не можете забыть этой женщины. Да… может быть, и это любовь. Ну, что же делать?..
Зина улыбнулась. По белой дороге, раскачиваясь, прошли две черные фигуры.
– Посмотрите, – испуганно указала она на них.
– Мне не страшно, – пошутил он… – Ну, давайте опять разговаривать. Какая у вас мама?
Зина вместо ответа поглядела на него. И опять почувствовала невыразимую нежность к нему: к его лицу, губам, рукам, голосу. Все показалось как во сне. Зачарованно цвела белая зима.
– Почему вы такой грустный? – наконец решилась она спросить. Произнесла эти слова тихо, точно прикасаясь к чему-то дорогому и нежному.
– Я не грустный, – немного удивился Жухин. – Я равнодушный. И со мною скучно. Потом, словно извиняясь: – Вам будет скучно со мной.
Он уже не сомневался, что она будет с ним. Она была ему благодарна за это.
– Вообще мы так не похожи с вами. Разные и едва ли можем понимать друг друга. Мы – чужие. – Он вяло растягивал слова. – Странно, что нас бросает друг к другу любовь.
При слове любовь Зина вдруг страшно заволновалась. Но он сейчас же переменил разговор.
– Знаете, у меня все еще звучит этот вальс. Что за навязчивый мотив.
Зина вспомнила, что уже, наверно, очень поздно. Ей давно нужно домой: что скажет мама. И завтра, ведь, рано на службу. Но так не хотелось вставать, и она знала, скажи он, она всю ночь просидит здесь с ним вместе. Как что-то смешное и детское, смутно припоминалась вдруг ее прежняя любовь к Розенгольцу.
Вдруг тихо, но властно он обнял ее. Притянул ее к себе. Она замерла, как завороженная. Он дважды глубоко и долго поцеловал ее в губы. Она молчала с испуганным видом. Потом, сильно дыша, отвернулась от него.
– Не сердись, девочка. Так надо.
Волнуясь, она стала собираться домой. Он упрашивал ее еще остаться, еще с ним пройтись. Пусть сердится мама.
– Нельзя, – грустно вымолвила Зина. И все же осталась.
– Как странно, – говорил он, когда они встали со скамьи. – Как быстро! – Потом с своей длинной улыбкой: – Бывает ли необъяснимая любовь?
Зина была как во сне. Чувствовала, что-то очень важное произошло в ее жизни. Вдруг словно стала старше. Лишь в туманном отдалении могла она припомнить теперь вчерашний день, магазин, маму. Точно все это было в прошлом году. А в душе – эта безумная, мучительная нежность.
Прощаясь, в ее подъезде, они еще раз долго и страстно поцеловались.
* * *
Дома, за вечерним чаем Зине все помнилось лицо Жухина, вальс на катке, отрывочные слова их разговоров. Мама, комната, сестра Люба, маленькие братья, блестящий самовар – все это было какое-то ненужное и далекое. Хотелось уединиться, уйти в тишину и темноту, чтобы подумать над тем, что сегодня случилось. Так много, так беспорядочно и бесконечно много случилось. Но у Зины не было отдельной комнаты: вместе с Любой она спала здесь же, в столовой, и поэтому должна была ждать. Покорно сидела она возле самовара, а в голове звенел вальс скейтинг-ринга; Зина едва удерживалась, чтобы не запеть его вслух.
Наконец убрали самовар, и ушли в свои комнаты мама и братья. Зина стала раздеваться перед диваном, где ей стелили. Вдруг, когда она расшнуровывала корсет, вспомнилась ей окровавленная женщина на улице. Зина содрогнулась. Почему случилось это сегодня, когда в первый раз она шла с ним?
Потом стала думать о Мане и ее беременности. Хотела опять удивиться Мане: как это она могла. Но уже не удивлялась, не чувствовала прежнего недоумения. И вдруг, посмотрев на себя, полураздетую, в рубашке, на минуту совершенно ясно, отчетливо почувствовала, что и она уже не та. Что-то переменилось в ней, вошло в нее, она уже почти такая же, как Майя. Это было больше чем предчувствие. На одну минуту она почувствовала себя женщиной, матерью. Испугалась и закрыла глаза. Поспешно легла в постель.
Перед закрытыми глазами все время сверкал скэтинг-ринг. Проносились, налетали, скрещивались, смешивались быстрые фигуры: льющийся свет фонарей казался потоками воды и все купались, все легко плавали в нем. Звенел опьяняющий вальс, подходили, подкатывались знакомые. Вдруг звонок: надо очистить поле. Зина видит себя, как она спешит к барьеру. Но что это такое? Там ее встречает сгорбленная женщина с окровавленным лицом и руками. Зина, однако не испугана: радостно бросается она к ней, и в то же мгновение становится ясно, что это Маня, потом, что это она сама. На минуту видна улица, сгрудившаяся толпа и ряд остановленных трамваев, точно стая глазастых зверей. Опять звенит вальс, серебристо заливается звонок, волчком вертится длинный инструктор с белым нарциссом в петлице. А сверху, низко и неуклюже склонясь над барьером ложи, смотрит Жухин.
Всю ночь снился Зине скэтинг-ринг.