355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гофман » Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания » Текст книги (страница 13)
Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:06

Текст книги "Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания"


Автор книги: Виктор Гофман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

ТУМАН

Целый день было непогодно. Непрестанный снег, и в трубах унылое гудение ветра. Козловскому не по себе с утра: смутное какое-то беспокойство и так тягостно быть одному. К вечеру уже невыносимым казалось оставаться в своем номере: лучше пойти на улицу, бродить среди тумана, вглядываясь в встречных, в мелькающие окна магазинов. Может быть, рассосется тоска, затихнет волнение…

Поспешно одевшись, Козловский вышел на лестницу. Медленно спустился вниз, рассеянно прошел мимо вытянувшегося перед ним швейцара. Вот уже захлопнулась позади выходная дверь: он на улице. В первую минуту даже остановился, ошеломленный.

Влажная, сыровато-белая, медленно ползущая пелена затемняла улицу. Фонари в туманной мгле – словно блеклые, размытые пятна. Вверху – беспредельное трепетание, серебристо-тусклый вихрь. От серых, обледенелых камней до самого неба, которого не видно, густо реющий, мятущийся, непроглядный снег.

Козловский идет в туман, не видя – куда, не думая о цели. Насколько позволяет мгла, приглядывается к встречным, смотрит на улицу, на дома. Странно и призрачно выглядит улица. Усталое безразличие на душе.

Тихо, однообразно падает снег. Снежинки качаются, бессильно треплются в воздухе: робко садятся на шляпу, прилипают к ресницам, к лицу. На небе – ни одной звезды, словно попадали все звезды на землю – вот этими робкими снежинками…

Козловский внимательнее приглядывается к прохожим. Куда направляются, чем они озабочены? На шляпах, волосах и плечах у всех залег снег, поблескивая вблизи разноцветными искрами. Странными кажутся почти все на улице. Словно прячутся все от кого-то, ограждаясь воротниками, отвертываясь в сторону. Идут поспешно, с трусливым и недружелюбным видом. Что-то уродливое и искаженное чудится в лицах всех.

Большая улица. Много огней – разноцветных, но одинаково грустных. Тесная цепь экипажей, изменчивая, подвижная и все же остающаяся непрерывной. Завывая, стелется ползучая песня трамвая, и мерно нарастают его тревожные звонки. Резко каркают автомобили, налетая словно огромные, неведомые птицы.

Сколько воспоминаний будит эта улица! Изжитое прошлое, далекое вечера, забытые встречи. Козловскому грустно. Как много прошло с тех пор, когда впервые принес он сюда свою нерасточенную юность, кем-то был пригнан сюда, смешан с этой улицей и толпой. Больным и грязным ушел он отсюда, – а улица все так же властна и призывна, и другие, молодые, приходят теперь сюда, как и он.

Все вспоминается опять. Вот почти мальчиком идет он здесь, нерешительно вглядываясь в праздную толпу, в освещенные лица прохожих. Пугали и властно притягивали эти женщины с розовыми щеками и тревожно ищущим взглядом. С одной из них, бледной и тонкой, поехал он однажды на окраину города. На извозчике – неопытный мальчик – он целовал ее, как невесту.

Прошли годы, он изменился, но улица – все та же. Те же крепко сросшиеся дома, широкие магазинные окна и знакомые, грустно приветливые фонари. Даже люди, даже прохожие не изменились: словно все те же. Козловскому кажется, – он узнает их всех, и мужчин и женщин. Вот эту белокурую проститутку с опухшим, ярко-розовым лицом, и эту, истощенную в голубой шляпке; и ту, маленькую, смешную, с лицом крота, как бы нечаянно толкнувшую его сейчас в бок. И мужчины – издавна все знакомы: чернобородые студенты, обтрепавшиеся франты, толстяки с торчащими кверху рыжими усами. Всех их он знает, всех уже видел здесь.

Вдруг он почувствовал, что побледнел в испуге. Какое странное сходство! Та же медленная, слегка раскачивающая походка и боязливый, дичащийся взгляд исподлобья. Но эти впалые щеки с зловещими румянами и этот чужой, словно чего-то просящий рот! Неужели это она?

Насколько позволял туман, он стал наблюдать за женщиной. Да, она здесь, на улице: бесцельно ходит взад и вперед. Какой-то толстый господин в коричневом пальто и с торчащими кверху рыжими усами догоняет ее. Она не обернулась, не посмотрела на него, но шаг ее немного замедлился, и в спокойной медленности его было что-то выражающее ожидание: готовность и ожидание.

Козловский резко остановился. Нахлынули воспоминания. Вспомнилась она прежняя – доверчивая и нежная – отдавшая ему свою первую любовь. Он обещал ей счастье. И он ее разлюбил и бросил… Нужно к ней подойти, что-то ей объяснить, просить ее о прощении… Козловский поспешно обернулся.

Но где же она? Уже рядом с толстым господином идет она теперь. Вот вместе они приблизились к извозчику. Вот окутал их, спрятал туман.

Козловский бросился в переулок, в тусклую густую мглу. С громким карканьем пронеслись два автомобиля. Казалось, они преследуют его, казалось, с шумом и гиканьем кто-то гонится за ним. Домой далеко – где же укрыться?

Все так же властвует над городом туман. Глухой, цепкий, все засасывает он, все облепляет. И опять снег: сыплется без конца и без края. Не небо ли разрушается: падает, крошась, этими безудержными хлопьями.


ВСТРЕЧА С НЕЮ

Сегодня ночью я видел ее во сне. Почему, – не знаю. Я уже давно не думаю более о ней. Я не помню ни сна, ни моих слов или ее слов ко мне, не помню ничего из всего сложного, причудливого и захватывающего, что всю ночь владело моим сознанием: остался лишь один гулкий, незамолкающий отзвук, – то, что это была она, что ее я видел во сне.

Как это странно! Откуда и почему всплыло это? Где-то в далекой юности, почти в детстве, помню я ее зелено-голубую шелковую кофточку на рождественском балу у нас дома, ее большие, жуткие глаза, которые, казалось, могут стать еще больше, и нежный, бархатный, непостижимо-прекрасный овал ее лица – словно какой-то хрупкий и редкий плод сияющего юга. И это самое яркое мое о ней воспоминание…

И не только этот сон. Вчера вечером, рассеянно спеша по еще незнакомым мне улицам этого города, лишь изредка останавливаясь на мгновение перед стремительною красотою какого-нибудь собора или стройным величием колонады и лишь предчувствуя пока будущие часы упоения их мраморною музыкою,– я вдруг неожиданно вздрогнул. Неужели это она? Вот там в толпе, на другой стороне улицы? Плавная походка, похожая на движение лебедя по сонному озеру, и что-то знакомое, что-то заставившее вздрогнуть – в падающих линиях плеча и рук. Неужели это она? Я поспешил вперед и, опередив ее, перешел на другую сторону улицы, идя теперь уже ей навстречу. Нет, это была не она. Овал лица у этой – овеян не ласковым и сияющим, но жгучим, безжалостным солнцем; не так он нежен и свеж, как у той – из далекого детства, а вокруг ее рта – грустные и темные складки. Я поспешно прошел мимо. Это была не она. Но еще долго затем я думал об этой странной встрече и был слегка взволнован. Не потому ли приснился мне этот сон? Или за этим сном и встречей – еще что-то третье, чего я еще не знаю, но о чем уже грежу неясно?


* * *

Вот я иду в этот еще незнакомый таинственно-обольстительный город, чарующий и пьянящий, как первая встреча с женщиной, которую суждено долго и нежно любить. Перед взволнованным взором вырастают стремительные церкви, точно исступленные крики о чуде, бросаемые в небо; мелькает тонкая, хрупкая резьба готических колоколен, над которою бессильно время; только в бое некоторых колоколов и часов с усталыми и надтреснутыми голосами слышится его глухая власть. Точно гигантские крылья – широко разбросаны пышные павильоны дворцов; торжествующе попирают землю мощные колоннады театров.

Неужели она здесь и мне суждено ее снова увидеть? Этот сон и эта смутившая меня вчерашняя встреча – лишь предвещание? Тихо иду я, не замечая уже более стройных фронтонов и изысканных балюстрад, думая о встрече с нею где-то в далекой юности, о ее зелено-голубой кофточке на рождественском балу у нас дома. Как давно это было. Как наивен и нежен был наш отроческий роман, сплетенный из непонимания друг друга, смущения перед собственными мыслями и боязни чем-нибудь выдать себя. Мы никогда не сказали ни одного слова о любви, но, кажется, мы любили. Затем она куда-то уехала, и я слышал, что она больна и должна жить на юге. Но я уверен, что узнаю ее, хотя и это было давно. Какая она теперь – греза моего детства, как изменили ее – жизнь, болезнь и любовь?


* * *

Я уже неделю в этом городе, и я все еще жду встречи с нею и почему-то уверен, что она здесь. Вчера я опять видел ту, на нее похожую, и опять испытал жуткое, смущающее волненье. Да, у нее такой же овал лица и та же плавная походка – словно движение лебедя по зеркальному озеру, но у нее – чужие, усталые, жесткие глаза, и вокруг рта – темные и печальные складки. Нет, это не она, – ведь я ее так неизгладимо помню.

Но ведь это было давно и она, вероятно, теперь изменилась, все города, где она жила и где не был я с нею, все пройденные ею и неведомые мне тропинки в горах, все прочитанные книги, и болезнь, и любовь – все отразилось теперь в ее глазах, изменило лицо. И как многое еще, что мне неизвестно.

Вот опять я иду мимо торжественных соборов и ликующей стройности дворцов, которые мне теперь уже знакомы и тоже, вероятно, наложили свой отпечаток на мою душу и лицо. Но теперь я уже не останавливаюсь перед ними в замирающем волнении, не сливаю своей души с их каменною гармонией.

Я хочу ее встретить, я должен увидеть ее, я это теперь понимаю. Пусть бесконечно грустной и слишком позднею будет эта встреча. Пусть даже с трудом я узнаю ее. Быстро хожу я теперь по наиболее людным улицам города и смотрю в лица прохожих, с трепетным волнением вглядываюсь в далекие женские фигуры. Хотя бы встретить ту, странную и таинственную, так жутко, так пугающе на нее похожую. Но и ее более нет. Где она, где ты? Я не забыл нашей первой встречи в далекой юности на рождественском балу у нас дома, я не забыл нашего нежного и безмолвного счастья. Я еще жду его возвращения…


УЕЗЖАЮ

Вот звонко, тяжело и встревоженно падают удары звонка – раз, два, три, – третий звонок, – свистки пронзительные, острые, исступленные, – и вот уже плавно и медленно двинулся поезд. Замелькали в воздухе платки и шляпы, протянулись с прощальными приветствиями руки, но все это неумолимо и властно уплывает с вокзалом назад. Уплыл и железно-стеклянный сумрак вокзала, и хлынула, низринулась отовсюду беспредельная лучезарность неба и зеленая необъятность полей… Я уезжаю.

Быстрее и свободнее становятся повороты колес, и все чаще и резче ритм их сухой, дробной мелодии. В первоначальную плавную песню движения врываются теперь бойкие, вольные звуки – стальные трели и чугунные переливы.

Пьянящими обхватами низвергается небо; нескончаемо развертывается, набегает и как бы вливается в душу широко разостланная ткань полей. А здесь, сбоку, еще уныло пятятся, отступая назад – фабричные трубы, задние стены домов, какие-то угрюмо-обнаженные, ободранные и резко-тяжелые; поспешно убегают, словно подпрыгивая на ходу, приземистые дачки с зелеными огородами и палисадниками. Все стремительней, все безудержней несется навстречу неоглядная зеленая даль, – словно какой-то с размаху развернутый свиток.

А вот здесь, как бы нанизанные на невидимую ленту, – оттягиваются кем-то назад – унылые церкви, качающиеся липы, разноцветные стены домов. Толпясь, лениво отступают они в нестройном круговом движении, время от времени сталкиваются друг с другом и один ряд обгоняет другой… Я уезжаю.

Ах, с этими отступающими стенами и оттягиваемыми назад колокольнями пусть уплывают туда – в безвозвратное, в безмолвное, в мертвое – и все прожитые здесь года! Медленно сходят, спадают какие-то давно опутывавшие меня покровы. Резкий, упорный ветер дует в окно: как радостно подставлять ему лицо и голову! Пусть вскидывает, пусть рвет мои волосы! Глубоко вдыхаю я в себя эти беспредельные поля, и когда бегут они на меня, мне навстречу – мне кажется, – они вбегают в мою душу, я их без конца в себя принимаю.

Вольно, вольно дышать… Как многое совлеклось, спало с меня, – навсегда оставшись там, среди этих отступавших полукругом строений. Двадцать пять лет ходил я средь них, уже давно не поднимая к ним головы, и каждый раз отпечаток их ложился мне в душу. Не оттого ли, что вялы и мертвенны их линии, – так слаб и нерешителен я? Не оттого ли, что нет в них порыва и мощи, – ни во что не верю и ко всему безразличен я?..

Дуй же, ветер, мне в душу и рви мои волосы! Срывай эти старые впечатления, эти гнетущие отпечатки – как ветхие, истрепанные лоскуты, как осенние листья, мертвым ворохом засыпавшие душу. Пусть буду я свежим и новым, и новому, незнакомому – будет свободно открыта душа!

Поля, поля, – ничего вокруг, кроме зеленых полей и нежных весенних всходов, словно недавно лишь гладко расчесанных бороною. А здесь сбоку – синеющее, затуманенное кольцо леса. Даль так вольна, что не верится, что где-то сзади порабощена она темными громадами города, полным и непрестанного гула и беспорядочно-жуткого брожения миллионов подвижных существ. Ах, я ушел оттуда и оставил свои воспоминания! И мне уже не верится, что тот, кто жил там так долго, был я.

Вот идет по улице маленький мальчик за руку со своей няней. С ненасытным любопытством ребенка вглядывается он вокруг. Неужели это я? Как все казалось тогда важным, значительным, полным глубокого, сокровенного смысла. Сколько таинственного было в каждом углу улицы, как неотразимо ложились в душу очертания и сочетания домов, их странные, блеклые цвета! Как любопытно, как заманчиво было пройти по еще незнакомому переулку! Глаза были широко открыты всем впечатлениям жизни, и впечатления эти ложились ярко и остро, и взор готов был вместить весь мир. Теперь, словно дымчатая пелена, протянулась между мною и миром; лишь изредка, лишь в минуты суровых переломов и вещих перемен могу я смотреть на мир такими же пристальными, широко открытыми глазами, и так же остро и значительно отражается он в душе…

Морозное, зеленовато-серое утро. Холодно, сумрачно, солнца нет, и все знают, его и не будет. Деревья на бульваре облеплены снегом; тяжело и холодно тонким, поникшим веткам под сжимающей их снежной корой. Запущены инеем телеграфные нити, и кажется, они стали ледяными цепями, сковавшими этот плененный зимою город. Холодно: поспешно, угрюмо и озабоченно проходят черные, закутанные люди.

Я жду. Лишь я один хожу медленно, – все по одному и тому же месту, от желтой церкви до угла переулка, где в маленькой лавочке, несмотря на утро, теплится воспаленный красный огонь. Когда же, когда она придет? Когда покажется, наконец, в дали улицы ее стройная, худая фигурка, ее крадущиеся шаги, меховая шапочка и горжетка с чьим-то оскаленным белым зубком? Ведь в ней все счастье, и тайная, трепещущая в ней любовь – не обращает ли она жизнь в томительно-исступленное блаженство? Но в ней не было счастья…

А вот этот – на запятнанной разноцветными огнями улице – это тоже я? Странная, влажно-нежная пелена сырости и тумана повисла над улицей; неверно, смутно расплываются в ней огни фонарей. Проходят женщины: таинственны и воспалены их лица и грубы слова. Жутко смотреть в глаза этим женщинам, чувствуя их превосходство – превосходство знания жизни, долгого страдания, какого-то глубокого, непонятного горя. И сладостно желать каждую, – угадывая тайную, скрытую, бывшую прелесть в ней… Странными были тогда влажно-расплывшиеся фонари над улицей и нежно окутывал все – примиряющий, тихий туман…

О, уноситесь, отпадайте воспоминания и прошлые лики моего я! Ступайте назад, как эти разбегающиеся деревья, – когда наш поезд, словно гремящее ядро или обезумевшая змея, ввергается в их чащу. Вот они забегают назад, и нескончаемо мелькают передо мной их мимолетные верхушки.

Он все мчится вперед, наш окрыленный поезд, пожирая пространство, неоглядные поля и леса, с грохотом раздавливая мосты и реки. Или пространство поглощает его и мы ввергаемся в беспредельную бездну?

Вот падают теперь слева густые клубы дыма, точно срываются с неба облака, слетая на землю и разрастаясь в белые видения. Ровно и уверенно звучит жесткая песня движения с бегло-перебираемыми, частыми нотками.

Уноситесь, равнины, уплывайте леса, отпадайте воспоминания и прошлые лики моего я! Я хочу быть новым и юным; как глаза любопытного мальчика, будет открыта миру моя возрожденная душа!

Глянут в нее еще много зеленых полей своей изумрудною далью, много лесов нашумят ей свои таинственные песни. Бледными и незабвенными отпечатками отразится кристальное величие гор. Смелой и пламенной станет она в стране, созданной мощным порывом природы, где необузданны и величавы были ее творческие грезы.

Отразятся в ней стремительные постройки народов с красивым и величавым прошлым, властно вторгнутся в нее исступленные мелодии готических башен, гармония дворцов и соборов стройного ренессанса. И, наконец, глянет в нее бесчисленными глазами пьяное своим величием море, и душа станет беспредельной, как оно.

Врывайся, ветер, рви волосы, освобождай мою душу! Словно безумная, пожираемая пламенем змея – ввергается поезд в бездну пространства. Дальше, дальше – безумнее, исступленней! Все оставлено, сброшено, все забыто, – я другой, я юный, – юному, новому миру безраздельно открыта душа!


В МИРЕ БЕССМЕРТИЯ

В ряду жилых, хлопотливо глядящих домов музей кажется погруженным в какую-то давнюю думу, в тихий, неприступный сон. Его нельзя не отличить сейчас же от всех остальных домов: он так чужд суетливой городской жизни, так замкнуто-спокоен.

Стою у его подножия. Мощно высятся надо мной колонны амфилады. Взору сладостно скользить по их сурово-нежному граниту, добираться вверх до тихо грезящих капителей. Серый с белыми просветами, этот мрамор как сумрачное небо, как беспредельность пространств. Таинственна тишина колонн. Не дремлют ли еще здесь голоса минувшего, гулы и крики, проклятья и гимны отошедших веков. Не могут ли они еще проснуться, все заглушая собой?

Широкая вольная лестница увлекает вверх, точно стремительная гамма в октавах. Жутко вступать в этот мир бессмертия после пестрых сновидений жизни. Точно ревнивая, неподкупная стража оберегает его строгий ряд колонн.

Запрокинув голову, смотрю я вверх. Между пышно-цветными капителями повисли, распростерлись странные лучезарные существа. Замерли там в пьянящем, бешеном хороводе. Широко распахнулись их голубые и огненно-красные плащи. Из-за плеч и волос льется беспредельное солнце.

Что это? Где я? Изнемогает душа в жутком восторге, в пламенном унижении. И уже сливается она таинственно с этими лучезарными существами, вплетается в красочный хоровод. Не я ли сам смотрю на себя сотнями глаз отовсюду?

Большая, тихая зала. Спокоен темный кармин бархатистых обоев. В золотых тяжелых рамах, словно в гробницах, дремлют рыцари и принцессы. Таинствен их сон, приобщенный вечности.

Медленно прохожу я между картинами, подолгу останавливаясь перед ними. Святые женщины улыбаются мне тихой улыбкой. Склонив на плечо свои головы, они полузакрывают глаза. На золотом фоне, в потоках беспредельного солнца, точно роскошные бабочки, распластались их яркие одежды.

А рядом – розово-золотистые тела богинь – словно божественные плоды рая. Они нежны и прозрачны, как наполненный росою цветок, как кожица спелого персика, готовая разорваться.

Я иду все дальше. Мелькают залы, обитые то малиновым, то бледно-зеленым, то тускло-желтым, как спелая рожь. Из золотых гробниц вечности глядят на меня лица мечтателей с синими, как фиалки, глазами и тайными улыбками, полными вещих предчувствий. Темные их плащи тяжело свисают на землю. Странная, призрачная, уменьшенная даль виднеется за ними; словно распахнула ее зарница, не успев сомкнуться.

Вот бледные инфанты и чахлые королевы. Бессильно повисли их тонкие руки, отягощенные перстнями. Словно пенисто-распадающееся облако – их кружевные воротники. У них каштановые или золотистые волосы и черные или малиновые атласные платья. А вот на этой, на самой молодой и нежной – безумная роскошь белого атласа. Тяжело и пышно мерцает он оттенками старого серебра, переливами бронзы, блеском стали, кроя в складках своих темные, фиолетовые тени. И всю эту пенистым водопадом распадающуюся роскошь, точно цепкие жуки, держат бронзовые пряжки с королевским гербом.

Но бледны, как жемчуг, прозрачны ее руки, грустны глаза, еще не забывшие сна жизни и всего, что снилось ей о любви. И у того рыцаря с черной бородкой, что пристально смотрит на нее через плечо, тоже грустны глаза, и он тоже помнит недолгий сон своей жизни.

Другие залы, другие краски, другие сны. Задумчивый, не могу я отойти от одного портрета. Грустно и удивленно смотрят на меня глаза, не верившие жизни. Белые, обнаженные плечи и при жизни не казались живыми. Кружевные черные рукава не затеняют мрамора рук: он сладостно-хрупок и нежен.

Она была певицей. Не верила жизни – обольщающему сну. Как истинную и вечную жизнь, любила искусство. Медленно умирала, отдавая душу песне.

Я уже запутался в сумрачных и тихих залах. Без конца тянутся потолки, украшенные лепными фризами, мелькают все новые барельефы, исступленно-красочны фрески. Вот еще новый мир раскрылся передо мною: тонкие малахитовые колонны стерегут его. Здесь богини уже выступили из золотых рам, сбросили пышные плащи и легкие покрывала и, обнаженные, нежно-белые, окружают меня со всех сторон. Участливы наклоны их тел и задумчивые изгибы шеи. Точно сдерживая на минуту дыхание, стыдливо прикрывают они свою наготу. Смело смотрят на них юноши, всем телом воспринимающие солнце.

Сладостно и жутко, радостно и унизительно здесь. Чувствовалось – здесь истинная жизнь и бессмертие. И уже казалось – белая зала протянулась в бесконечность, малахитовые колонны поднялись до неба… Все шире разливалось золото фресок. Весь мир полон этими богинями, этими девушками и богинями и рыцарями и принцессами, выступившими из своих рам.

В восторге и унижении хотелось опуститься на землю. Хотелось остаться здесь, слиться с этим миром бессмертия. От долгих и трудных снов пробуждалась душа…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю