Текст книги "Письма внуку. Книга первая: Сокровенное"
Автор книги: Виктор Гребенников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Письмо двенадцатое:
ВОСЬМАЯ ДАЧА
Ты, конечно, помнишь, мой дорогой внук, одну из причуд твоего дедушки, которому пришла фантазия расписать стены и потолок ванной нашей новосибирской квартиры «под морской пейзаж». У причуды этой была однако вполне серьезная причина. Мне предстояло проектировать и выполнять сферораму «Степь реликтовая» – некий большой объем, максимально приближенный к сфероиду, расписанный внутри «под природу», которую бы разглядывали посетители изнутри сферы. Такой огромный шар было не сделать по техническим причинам, и я думал заменить его многогранником, приближенным к сфере, но собранным из плоскостей. Однако они были бы освещены по-разному: где в лоб, где вскользь, и смотрелись бы под разными углами – так вот удастся ли скрыть эту «угловатость» средствами живописи, создав иллюзию безбрежной дали и выси в 26-гранном сооружении (так выходило по возможностям конструкции), когда углы между соседними плоскостями составляли в среднем по 135 градусов, а некоторые даже по 110?
И я решил поставить жесткий опыт: попытаться визуально "скрыть" еще более малые, 90-градусные углы, то есть расписать какую-то комнату. Свободных помещений для этой цели, однако, не находилось, и я был очень удручен. А потом мелькнула мысль: не проделать ли это в нашей квартирной ванной? Но изображать, конечно, не степь, а соответствующую стихию, то есть водные просторы. А именно родное мне Черное море.
Срочно взят отпуск; в рюкзаки уложены фотокамеры, цветные "слайдовские" пленки; сын Сергей купил два билета до Симферополя (к слову: на свою месячную зарплату я мог до 1985 года дважды слетать домой и обратно; сейчас, в 1993 году, для единственного рейса в один конец потребовалось бы 112 моих окладов!), и через считаные часы мы в моем родном городе; но останавливаться тут некогда, с вокзала – на автобус и в Судак (от древних названий крепости – Солдайя, Сурож, Сугдея), много лет нами посещаемый как отличное место для отдыха на море и потому знакомый до деревца и камешка. Цель: отснять в солнечный полдень панораму Судакской бухты, для чего потребуется извести всего лишь одну-две фотопленки.
Слайды получились вполне удовлетворительными; мы загрунтовали нижнюю часть стен под масляную живопись и приступили к работе. Результат тебе известен: 90-градусные углы помещеньица стали незаметными, так же как и тени от труб и кранов, которые я аккуратно записал более светлыми красками. И вместо стен открылся как бы широченный вид на море, берег, пляжи.
Напомню тебе эту картину – кусочек моего родного Крыма в Новосибирске; тому поможет рисунок с фотоснимков, сделанных мною в нашей тогдашней ванной.
Развертка стен нашей крохотной (1,5 х 1,7) новосибирской ванной, красочно расписанной под Судакскую бухту в Крыму. Море, горы, пляж – масло, небо – комбинированные техники. В этот рисунок не вошла часть стен и их низ, переходящий в набережную.
…Кафельные плитки пола слева от двери незаметно «переходят» в тротуар, написанный на стене, но как бы уходящий вдаль и обрамленный слева металлической оградкой, справа же – кустиками цветущих роз. В кассе «дикого» пляжа – две фигуры и лесенка вниз, к крупному серому песку пляжа. Дальше – лодочная станция с лебедкой для спуска лодок на воду, на ней – табло с температурой воздуха и воды, еще дальше – несколько рядов бун, глубокого вдающихся в морскую голубизну. На них и на пляжах, разделенных ими – мелкие фигурки людей в ярких разноцветных купальниках; еще дальше, у подножия горы – белые и цветные клинья виндсерфинговых тугих парусов, пристань с пришвартованным к ней прогулочным теплоходом.
Над всем этим величаво нависли горы: массивная Крепостная, увенчанная зубчатыми стенами и башнями старинной генуэзской крепости (самая большая башня – Консульская), за ней – высоченная гора Сокол, подернутая синью приморского воздуха (до Сокола – пять километров), левее – менее высокие, но более причудливые горы на мысах, окружающих бухты и бухточки Нового Света – одного из романтичнейших уголков Восточного Крыма.
Повернемся еще левее (здесь, в книге, по моей "фоторазвертке" росписи тогдашней нашей чудо-ванной), туда, где море, искрящееся под высоким солнцем, мерно катят к берегу волны, то сияющие ослепительными бликами, то вздымающие груды белейшей пены, которая с шумом ложится на мокрый песок. На морской синеве краснеют шарики буев: дальше мол заплывать нельзя!
Со стороны Феодосии показалась прогулочная "Комета" – теплоход на подводных крыльях – и, оставляя пенный след, быстро движется к нашей пристани. "Комета" выплыла из-за скалистого, с редкими кустами, мыса Алчак, видящегося отсюда фиолетовым; нижняя его часть закрыта трехэтажной громадой (хотя я ее изрядно укоротил при живописи) лодочной станции военного санатория – с белыми и красными суденышками, подъемным краном для яхт, "бордюром" из автопокрышек у кромки воды, чтобы смягчить удары бортом при швартовке.
Море здесь, как видишь, иное, волны пониже, но хорошо видно их строение – "айвазовские" жилки из рядов пузырьков, небольшие, но яркие блики; у берега чуть просвечивает дно, а на пляже песок и галька более теплого цвета. С Алчака снялась и летит сюда стая белоснежных чаек, у двух передних, мерно машущих крыльями, видны перья и желтые клювы. А надо всем этим великолепием ослепительно сияет солнце, посылая свои лучи между небольших легких "морских" облаков, и лучи эти, как прожекторные, тянутся вниз, зажигая дальние участки моря мириадами золотых блесток далекой мерцающей ряби.
…Это мы пробежали взглядом-воспоминанием по всем четырем стенам помещеньица; ты помнишь, как нравился всем, кто бывал у нас дома, этот неожиданный кусочек Крыма, уместившийся в трех квадратных метрах? Его снимали даже для телевидения, но показать не решили: слишком мол это "натуральное", зритель не поймет, что к чему; ну а потом чего это мы, новосибирцы, будем хвалить-пропагандировать другое государство Украину, когда мол в российской Сибири своих красот предостаточно (и певцов этих красот с кистями). Ну что тут скажешь?…
Когда-нибудь, мой друг, изыщи все же возможность побывать на той набережной. Убежден: именно там тебе ярко-ярко вспомнится твое чудесное новосибирское детство, твой родной дом (роспись, конечно, к тому времени обветшает, ее соскребут или закрасят), вспомнится и горячо любивший тебя твой дедушка – художник, мечтатель, изобретатель, мастер на все руки.
Да, но при чем же здесь "Восьмая дача" – название этого письма?
Еще минутка терпения. Вон там, на востоке, за Алчаком, когда прозрачен воздух, изредка показывается громадный далекий мыс Меганом; за ним знаменитый потухший вулкан Карадаг, вблизи которого – поселок Щебетовка, истинное древнее название которого (до "великого сталинского переселения народов") – Отузы. Там тоже замечательная бухта, отличный пляж, речка Отузка, романтические горы, очень мне знакомые аж с раннего детства. Почему же в таком случае я изобразил не ту, "детскую", Отузскую бухту, а эту, Судакскую?
…Надо ж такому случиться, что меня на всю жизнь отворотили от этой чудесной местности, и кто – мои родители! Очень похожее чувство я испытал много лет спустя, в другом, тоже замечательном, горном краю – на Урале. Именно там, но за высокими лагерными заборами с вышками и колючей проволокой, я начал отбывать 20-летний срок заключения, определенный мне "именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики", о чем расскажу в свое время. Так вот, освободившись оттуда, я всю оставшуюся жизнь объезжал эти места как можно дальше – уж очень тяжко возле них мне делалось.
Оба события несопоставимы ни по какому параметру, кроме одного: в обоих случаях я был принудительно лишен свободы.
В Отузах находился детский туберкулезный санаторий, путевку в который для меня мать добыла "по блату" (а я о том ничего не знал) аж на два месячных срока! И вот меня, ошарашенного и недоумевающего, неожиданно (едва успел собрать свое энтомологическое "снаряжение") отвезли туда – до Феодосии на поезде, и автобусом до Отуз. Сдав врачам – бросили, среди совсем незнакомых детей, медсестер и врачей, облаченных в пугающие белые одежды, и воспитателей, бдительно следящих за выполнением детьми режима.
Никакого опыта пребывания в пионерлагерях и даже детсаду у меня не было, и все мое существо противилось тому, что тобою командуют, а ты обязан беспрекословно подчиняться и выполнять этот самый санаторный режим, ставший для меня растреклятым уже на второй день.
Тихо, чтоб не услышали соседи по палате, я плакал ночами, укрывшись с головой одеялом – от тоски по Дому, по Улице, по Двору, а в целом – по Свободе, утраченной аж на два лучших летних месяца. По родителям я не скучал и лично к ним не стремился: я не мог простить им своей "ссылки в Отузы", произведенной тайно и подло (а ведь они только добра мне желали и здоровья). Забывался лишь под утро, но тут ненавистный мужской голос громко горланил: "Подымайсь, восьмая дача!", и ты должен моментально соскочить с кровати, быстро заправить постель и бежать на зарядку; затем умыться, почистить зубы, мгновенно одеться и строем маршировать в столовую, где под зорким оком дежурного обязан быстро съесть всю порцию ненавистной манной каши, выпить стакан еще более ненавистного парного молока, давясь обязательным ломтем булки с маслом…
Вряд ли стоит здесь описывать весь распорядок дня санатория, не дающий для любых "своих" занятий ни минуты: всюду строем, всюду по команде – на пляж ли, в столовую, в кинозал, в "свою" дачу (дома этих дач располагались среди ближних лесов и холмов). Насчет же лечений-лекарств что-то вообще не припомню; похоже, нам их вовсе не давали, справедливо полагая, что чудесный климат тех мест сам по себе целебен. Но не ведали главного: это не пионерлагерь, а лечебница.
– Подымайсь, восьмая дача!
Представляю, как бы я чувствовал себя не в детском санатории, а в "натуральном" пионерлагере – не дай бог, знаменитом Артеке, где, по рассказам мальчишек, не то что минуты, но и секунды ты не принадлежал себе…
Страшный переполох, а потом резкая "закрутка режима" произошли после того, как в какой-то из дач не досчитались "больного". Мальчишка же отсиживался тут же, недалеко в кустах, с полдня: ему просто захотелось отдохнуть…
Тем не менее я уговорил воспитателя (а тот согласовал с начальством) ненадолго, под самое честнейшее слово, позволить выйти на соседние холмы "половить насекомых", однако во время этих коротких экскурсий я продолжал ненавидеть не только своих мучителей, но вместе с ними всю эту местность: и море, и горные вершины, скрывающие от меня мой любимый Симферополь и святыню моего детства – двуглавого великана Чатырдага. Лишь внизу, под ногами, среди камней, я видел то, что ненадолго смягчало душу: здесь ползали улитки, мои друзья медляки (черные неторопливые жуки), большущие многоножки, блестящеголовые муравьи-жнецы и другая живность. Для своих коллекций я набрал огромных бескрылых кузнечиков, принадлежащих к виду "степная дыбка" – одиннадцать бескрылых самок с длиннющим саблевидным яйцекладом и одного небольшого самца, не посчитавшись с тем, что он спаривается с громадной, как рак, подругой. У самца были нормальные кузнечьи крылья с легкими поперечными темноватыми полосками и обычный для кузнечичьего племени стрекотательный аппарат на спине: толстая рамка с прозрачной мембраной.
Ты спросишь, для чего я пишу это "всем читателям", пообещав не углубляться в экологию. А затем, чтобы сказать: современной науке совершенно неизвестны самцы этого самого крупного кузнечика нашей страны (пардон, "наших" стран), и наукой утверждается, что самки размножаются исключительно партеногенетическим (бесполым) путем. Тогда, в детстве, я этого не знал, и не без усилий отъединил самца дыбки от самки перед тем, как усыпить их обоих хлороформом, как я это делал с крупными насекомыми, а затем препарировать – заменить внутренности ватой, чтобы не было загнивания.
Теперь степную дыбку – по-латыни Saga pedo (сага – прорицательница, колдунья) – можно встретить разве что в Карадагском заповеднике. Несмотря на то, что ученые давно занесли ее в Красные книги РСФСР, УССР и СССР (к слову, «Красных книг» СНГ и т. п., вот увидишь, никогда не издадут), на большей части своего огромного в прошлом ареала «прорицательница» начисто вымерла: ей нужны только нетронутые ковыльно-разнотравные степи, о которых не помнят даже самые древние старожилы.
Это я к тому, что "счастье первооткрывателя" было даровано мне с малых лет, но в случае со "степной колдуньей" я им не воспользовался, потому что никаких Красных книг тогда не было, и Природа еще была более-менее жива (во всяком случае еще при мне в степной части Крыма жили сайгаки и дрофы – видел и тех и других).
– Подымайсь, восьмая дача!
…Прошла неделя. Тоска по дому стала такой мучительной, что я, восьмилетний, тихонько собрал вещички и незаметно выбрался за ограду санатория – как раз к феодосийскому автобусу. А из Феодосии на поезде – домой…
Тубдиспансер. Даже полвека спустя суровый облик здания действовал на меня удручающе…
Мать тряслась в истерике – не из-за того, что я ослушался и прервал «лечение», а потому что сам, без взрослых, пустился в сложную, долгую, и потому, по ее убеждению, опасную поездку. Отец недолго поматерился – но скорее по «дисциплинарному» поводу. Сообщал ли кто в санаторий о моем побеге и были ли оттуда запросы – не имею понятия.
Как бы то ни было – лето мое было спасено, свобода обретена. Но, увы, ненадолго. Настойчивость, с которым моя мать "внедряла" меня в тубдиспансеры и санатории, была поразительной. Как мне надоели частые визиты к доктору Бенклияну, "туберкулезному светилу" тогдашнего Симферополя! Этот лысый добродушный дядечка хорошо меня понимал, гладил по голове, но молчаливо соглашался с матерью насчет средств и способов лечения, которые она ему культурно, но необычайно настойчиво навязывала. Каждый раз ему передавалось что-то в белом конверте, и смущенный доктор, вздыхая, прикрывал конверт книгой или тихонько сдвигал к уголку стола (подозреваю, что это были деньги).
Отузами и доктором Бенклияном мое "лечение" не ограничилось. Было найдено, на этот раз в самом Симферополе, еще одно детское "исправительно-оздоровительное" заведение, куда я и был, опять насильно, определен – это городской детский дневной туберкулезный санаторий.
Прибывал я туда поутру на трамвае – благо он останавливался напротив проходной санатория. Расписание-режим тут мало чем отличалось от отузского (при "мертвом часе" ты не смел даже приоткрыть глаза), но согревала близость Дома и то, что через пять дней у меня будет Выходной (тогда была рабочая пятидневка), да и спать каждую ночь – дома. Кроме того, персонал был помягче, почеловечней – из пожилых дам (одну из них звали странным именем Пашета Александровна, мы же для себя ее переиначили на Паштету Винегретовну). Территория была маленькой, но ухоженной и красивой, с цветочными клумбами и толстым дубом в углу, с ветвей которого однажды прямо к моим ногам свалились два дерущихся из-за самки огромных жука-оленя. Находку я тщательно замотал в носовой платок и полотенце, и, завязав двойным узлом, спрятал в "свой" ящичек общего шкафа. Увы, кто-то из мальчишек следил за мною и спер жуков из ящика вместе с платком, отчего я сильно горевал.
"Лечение" здесь было почти таким же, как в Отузах, с добавкой разве что "железа" – полстакана слегка горьковатой водицы.
Тут я тоже, в общем-то, тосковал о потерянном зря времени – а меня так тянуло познавать Природу, мастерить, лазать по скалам, играть с соседскими мальчишками! Счастливейшим из дней был выходной – но ждать его приходилось целых пять дней, и он так быстро пролетал! Так у меня было испорчено – а как еще назвать это полузаточение? – три летних каникулярных сезона (я уже был школьником).
…Вечером за мной приезжал обычно брат Толя, изредка – сама мать. Несмотря на то, что я, как уже писал тебе, отлично колесил по городу на трамваях, без прибывших взрослых из этого учреждения детей не выпускали, оставляя ночевать с группой иногородних, где были даже детишки-ленинградцы.
Уйти за пределы санаторской территории было невозможно: калитка с высокой чугунной решеткой у проходной была надежно заперта на большущий замок.
Письмо тринадцатое:
ЦЫГАНСКИЙ ПОВОРОТ
Не более чем в километре от нашего дома, между татарской частью Симферополя (Ак-Мечетью) и вершиной Петровской балки находилось удивительное поселение, подобного которому, наверное, никогда нигде не было и не будет – Цыганская слободка.
Цыган многие считают людьми, не любящими трудиться – спекулянтами, гадалками, в недавнем прошлом – конокрадами, и, непременно, кочевниками (раньше – на телегах, позже – на поездах и самолетах). Жители же Цыганской слободки являли прямую противоположность всем этим характеристикам.
Прежде всего, они были оседлым народом. Строения их не отличались изяществом, и было в них что-то "цыганско-шатровое", но все-таки эти разномастные хибары из глины, случайных досок, бутового камня были, в отличие от шатров, "недвижимостью", и служили их хозяевам по многу лет. Халупы эти отстояли друг от друга на разных, в основном больших, расстояниях, образуя некоторое подобие очень широких, кривых, но все же то ли площадей, то ли улиц. Дворов как таковых при этих жилищах не было; на кольях и жердях висела посуда, конская сбруя, разноцветная рухлядь. То тут, то там дымились подобия печек, тоже очень разномастных, или же просто "цыганские" костры. Здесь же, на широких зеленых лужайках "улиц" паслись стреноженные лошади, бродили добродушные псы, играли многочисленные ребятишки – смуглые, грязные и непривычно жизнерадостные. Все они, как правило, были босы, а младшие – вовсе нагишом.
Здесь было несколько кузниц, пышущих жаром, откуда неслись звонкие удары молотков и глухие тяжкие звуки кувалд. Глубоко вздыхали меха, втягивающие воздух, а потом с силой выдувающие его в жар топки, где разогревалась заготовка подковы или другая железяка, чтобы потом, когда она станет сияюще-яркой и мягкой как воск, молодой кучерявый цыган вытащит ее из огненного чрева печи длинными тяжелыми клещами, положит на прикрепленную к широкому чурбаку наковальню – похожую на ту, что в отцовской мастерской, но вдвое большую, а старый седовласый с черным от гари лицом цыган стукнет дважды по заготовке молотком с тем, чтобы именно сюда через секунду опустилась тяжелая кувалда, вознесенная вверх молодым, с выпуклыми блестящими от пота мышцами, кузнецом, и брызнут из-под нее, уже сплюснутой, искры; легкий поворот щипцов, два несильных "указующих" удара молотком, и уханье тяжкой кувалды с расплющенными от давней работы торцами.
Это был тяжкий, изнурительный труд, но плоды его были не только очевидны и осязаемы, но увесисты и очень полезны: подковы для лошадей города и окрестностей (а одних лишь рабочих лошадей в двадцатые-тридцатые годы в городе были тысячи; документальная справка: ровно за полвека до этого в Симферополе проживало 39448 человек, лошадей же было 1250, то есть на тридцать человек горожан приходилась одна лошадь), металлические детали для сбруи, бричек, подвод, мажар, линеек, пролеток, повозок (перечень лишь названий конских железяк был бы тут слишком велик); засовы, запоры, петли, крючки для ворот, калиток, сараев, складов, тяжелые амбарные замки. И, конечно же, капитальный и текущий ремонт всех этих устройств и деталей, нужных в каждом хозяйстве.
Интересно, что какое бы то ни было украшательство цыганам-кузнецам было чуждо. Изделия их были без "излишеств", но прочные, практичные и добротные. Что касается украшений городских домов – литых, кованых, клепаных – то их делали совсем другие мастера, и о них у нас с тобою будет совсем отдельный разговор, "подкрепленный" документальными рисунками. А сейчас вернемся на Цыганскую слободку.
…Темно-красное солнце медленно опускается за дальние холмы, озаряя хибарки, мазанки, кузницы, шатры, и они кажутся ненастоящими, будто толстые мазки кармина, киновари, пурпура множества оттенков мастерски и свободно наложил неведомый художник на ультрамариновый, кобальтовый, лазурный фон, и длинные-длинные тени от каждого предмета сделались совсем уж густо-синими.
Замолкают звонкие стуки молотков и кувалд; с недальних отсюда минаретов татарских мечетей уже отзвучали печальные молитвы-песни муэдзинов; с Кантарки донесся тоже как бы песенный скрип колес вагона на крутом трамвайном кольце.
Тлеют цыганские очаги и костры, вокруг них сидят люди, говорящие что-то на странном, непонятном, певучем языке. Женщины в длинных рваных одеяниях качают крохотных кучерявых ребятишек. Фыркают пасущиеся кони, позвякивая уздечками. Совсем побагровевшее, уже темнеющее солнце видится сплюснутым, переливчатым; вот отделился от него большой кусок, словно в горне цыганской кузни от размягченного огнем железа отделили кузнечными клещами большую долю – и так длится несколько секунд. Солнце "играет" – там, вдали, за тарханкутскими степями, вдавшимися в Черное море длинным мысом, стоит, плотная пелена густого воздуха, насыщенного морскими парами, его слои медленно переливаются, шевелятся, и сквозь них светило видится уже не круглым, а то сплюснутым, то растекшимся на разновеликие доли.
А над ним, левее, засияла в небе тончайшая скобка молодого полуторадневного месяца, и мне стало совершенно ясным, откуда взята форма больших, но тонких и блестящих металлических сережек, качающихся в ушах цыганок, а иногда и цыган-мужчин (почему-то мужчины носили лишь по одной такой серьге-месяцу).
У глинобитной мазанки, озаренной последним тускло-малиновым лучом заката, скрестив ноги под длинным одеянием, сидит древняя старуха с ввалившимися морщинистыми щеками, тонким, чуть горбатым носом и черными, глубоко впавшими глазами. Не мигая, она смотрит на закат, и в ее зрачках маленькими, тоже багровыми огоньками, отражается уходящее светило. Старуха медленно поднимает руку – в ней трубка с длинным, как сама вытянутая рука, чубуком. Затяжка – впалые щеки совсем ввалились – и облачко синего дыма, подсвеченного с западной стороны красным, медленно-медленно отплывает в сторону.
Так у меня и осталась перед глазами глубоко запавшая в память в раннем детстве картина – старая-престарая цыганка у входа в убогое жилище выпускает из длинной трубки таинственные облачка, багровый расплав заката, густо-синие затихшие просторы вечерней Цыганской слободки.
Вообще-то туда ходить было не принято, хоть в Слободке посторонних никто не обижал. Но и не замечал – как та старуха" с трубкой, глядевшая, не замечая нас с Толей, на закатное солнце. Правда, ходили слухи, что цыгане воруют детей (хотя ни одного конкретного случая не называлось) и даже чуть ли не делают из них… пирожки. Только это была совершеннейшая злостная чушь.
А вот в школе цыганских ребятишек было очень мало, и в ней они долго не задерживались. Никогда не было видно цыган и среди уличных пацанячьих "команд", участвующих в местных потасовках и тем более междууличных побоищах. По неписанному закону "автономии и невмешательства" Слободка существовала наподобие "независимого микрорайона"; распадаться она начала перед войной (причины начала распада мне не известны), и окончательно исчезла при немецкой оккупации. Фашисты, как известно, ненавидели, истребляли и этот народ, пришедший тысячу лет тому назад из далекой Индии через Византию в Европу, и уж потом расселившийся по всему миру – получился как бы народ без родины.
Но того нельзя было сказать о цыганах симферопольской Слободки: они здесь рождались, трудились, старились, умирали и снова рождались.
Чем же занимались "слободские" цыгане? Водили на цепи медведя по городу, и он неуклюже плясал под удары бубна даже у нашего крыльца за скромное подаяние – кто сколько-то копеек вынесет вожаку, кто подаст какой-нибудь снеди (меня тронул как-то медвежий "гонорар" в виде… вареной картошки, вынесенной сердобольной соседкой).
Конечно же, исконно цыганское дело – гадание на картах – было не только широко распространено в городе, но и, как мне помнится, считалось довольно уважаемым ремеслом; по-видимому, достоверность прогнозов цыганок была достаточно высокой, и решение "пойти к гадалкам", вызванное какой-либо семейной, сердечной или деловой необходимостью, не считалась признаком низкого интеллекта. Не припомню случая, чтобы кто-нибудь в разговоре проклинал цыганку за неверное предсказание. Да и они, черноволосые и черноглазые оседлые вещуньи из Слободки, несли непомерно большую ответственность за свои прорицания, чем цыганки таборно-кочевые: соврешь – подставишь под удар все вековое поселение. По этой же причине не было за ними ни одного случая воровства.
Цыгане были также отличные углежоги. Это был тяжелый, каторжный труд. К глубокой узкой яме свозились на лошади древесные кряжи, пилились-рубились-сушились, складывались в яму определенным образом и зажигались; затем горловина ямы закрывалась, и в ее чреве чурки тлели без доступа кислорода, превращаясь в замечательный пористый легкий материал – древесный уголь. Он использовался для самоваров и тяжелых утюгов с топкой, поддувалом и трубою. Такой "цыганский" уголь не давал ни дыма, ни запаха, ни угара (то есть окиси углерода – яда, обычного в разного рода печках), ни золы после использования: чистейший углерод, из которого состоял этот замечательный материал, соединяясь при тлении с кислородом воздуха, выделял только тепло и углекислый газ. Люди побогаче употребляли его просто для отопления комнат: жаровня с тлеющим древесным углем давала густое, приятное, стойкое тепло и не требовала отвода ненужных и вредных газов и дымов в трубу, а легкий-легкий аромат, похожий на сандаловый или ладанный, придавал особый уют и умиротворение.
Сейчас принято говорить о проступках и преступлениях, совершенных одиночками или группами людей, "объединенных" и оболганных за нашими спинами кое-кем из власть предержащих, и дело доходит до кровопролитий, иногда массовых. Их якобы две, таких "группировки", или "мафии", или, не знаю, как и назвать: "лица кавказской национальности" и еще "лица цыганской национальности". И все: лишь две "расы", обе мол ужасно преступные. Никто никогда не объявлял по телевидению или в газете "лицо славянской национальности", "лицо памирской национальности" и так далее. Тонкая и злобная политика исподволь насаждаемого расизма и апартеида.
"Лицо цыганской национальности"…
А мне вспоминается старик-угольщик из Слободки, носивший по улицам на спине огромный мешок с углем и кричавший: "Угугугугу-голь! Кому угуголь?" Брали понемногу – кто для утюга, кто для самовара, и, взвалив на спину свою черную, тяжело шуршащую ношу, старик-цыган шагал дальше; меня поражала его фигура сбоку: спина его стала от такой работы не горбатой, а плоской, даже вогнутой, всегда параллельной земле (крутой изгиб торса был где-то в области крестца), и, когда он шел со своим мешком, являл собою странный прямой угол. Полностью выпрямиться этот человек, разумеется, уже не мог, что доставляло ему большие неудобства при отсыпании порций угля хозяйкам и при получении от них платы.
Были у цыган и профессиональные трубочисты, использовавшие для вспомогательных целей крохотных ребятишек, опускаемых на ремнях прямо в дымоход.
Несколько слов о внешности цыган, их одежде, облике. Времена тогда были очень трудные, и ходили они, главным образом, в лохмотьях, имевших "цвет" той профессии, которой человек занимался: гадалки – в живописных разноцветных лоскутах, кузнецы, угольщики, трубочисты – в сплошь черных, закопченных лохмотьях. Многочисленным маленьким детям, хотя взрослые цыгане очень их любили и баловали, летом никакой одежды вообще не полагалось – оттого они росли здоровыми, крепкими (а зимы в Симферополе были и морозными, и ветреными, и слякотными, хоть и короткими); у всех них до старости были целехоньки белоснежные зубы.
Я не помню ни одного цыганского лица слободчан с неправильными чертами, обрюзгшего, курносого или лопоухого. Все они были как бы изваяны одним скультором, предпочитающим для моделей древний классический стиль: продолговатый овал лица, тонкий прямой нос, большие глаза, правильного разреза губы; а вот торсы, шеи, руки тот скульптор резал правильно, но черезчур смело, и худощавость (а вернее, худоба) цыган, и, особенно, цыганок, была почему-то явно чрезмерной.
Очень разнился у них цвет кожи: от белой, "европейской", до смугло-бронзовой и даже очень темной. Особенно поражала меня совсем "нездешняя" красота тех из цыганок, которые имели почти черную, с лиловым отливом, кожу. Я тогда не знал, что это – гены далеких индийских предков, и с боязливым восторгом смотрел на тонколицых и тонкоруких красавиц (ноги закрывала длинная юбка из разной рванины), чью изящную худобу еще более усиливал темный цвет кожи, похожей то на металл, то на покровы замечательного жука – крымской жужелицы, тоже черной красавицы, отливающей синим, фиолетовым и зеленым (этот огромный великолепный жук вымирает и занесен в Красную книгу).
Эту сказочную красоту темнокожих цыганок (таких, "с отливом", было немного) подчеркивали ослепительно белые зубы и глазные белки, а также немногочисленнные бесхитростные украшения – большие месяцеподобные светлые серьги, или же бусы, либо из белых, завитых винтом, длинных ракушечек крымских травяных улиток.
Своим восточным углом Цыганская слободка выходила к тому месту, где после Кантарки, о которой я тебе рассказал в прошлом письме, трамвайная линия делала крутой поворот направо, на улицу Кантарная. Это место так и называлось: Цыганский Поворот. Название это сохранялось еще несколько лет после того, как были ликвидированы симферопольские трамваи, и теперь, конечно, забыто.
Мне же это словосочетание напоминает не только те, стародавние времена. Оно для меня означает и гибель маленькой, обособленной, своеобразной человечьей цивилизации, общины трудолюбивых, талантливых, гордых красивых людей, чья прапрародина – далекая Индия. Поселение это бесследно исчезло – такова была злая воля властителей.
Вот такой поворот хрупкой судьбы симферопольской древней слободки.
Цыганский поворот…