355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гребенников » Письма внуку. Книга первая: Сокровенное » Текст книги (страница 2)
Письма внуку. Книга первая: Сокровенное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:39

Текст книги "Письма внуку. Книга первая: Сокровенное"


Автор книги: Виктор Гребенников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Письмо пятое:
НЯНЯ

У нас было две прислуги. Младшую – то ли кухарку, то ли экономку, то ли (скорее всего) кормилицу, я помню очень смутно: был совсем маленьким. А вот свою Няню – Татьяну Филипповну Лопатину – запомнил на всю свою жизнь, потому что вырос у нее на руках в буквальном смысле этого слова.

Она жила в нашем огромном доме, постоянно возясь со мною и лишь изредка вырываясь к себе домой – в деревню Мазанку Зуйского района, что под Симферополем. Она была пожилой деревенской женщиной, совершенно неграмотной, но крепкой, честной и работящей. В Мазанке у Няни был подросток-сын; был ли муж – не знаю. Она была очень бедной – это и привело ее к нам, на нелегкую работу круглосуточного бдения над тщедушным болезненным дитятей, которым был я.

Хорошо помню ее сильные, морщинистые, но ласковые руки, в которых было так уютно и покойно лежать, уткнувшись в мягкую и теплую грудь. "Баю-бай, баю-бай, поскорее засыпай"; "Ехали цыгане, Витечку забрали, ехали татары – Витечку отдали", и еще какие-то песни, уютные и приятные, смысла которых я еще не понимал, и, наверное, к лучшему, так как порой звучали, к примеру, такие "успокоительные" слова, как "баю-бай, баю-бай – заберет тебя Бабай; так я тому Бабаю ручки-ножки перебью!" – репертуар колыбельных у моей славной Няни, наверное, был невелик…

Оба моих родителя, даже дворянка-мать, были неверующими. Тем не менее в одной из наших комнат в углу висела икона с изображением Христа в широкой раме, ярко позолоченной по гладкому волнистому левкасу. Справа от иконы, на полочке, почти всегда горела лампада: стаканчик розового стекла, внутри которого плавала на прозрачном лампадном масле трубка с фитилем, поддерживаемая легким поплавочком. Фитиль венчал почти неподвижный, но живой язычок пламени, озарявший этот странный уголок каким-то приятным, умиротворяющим светом. Все это было сделано для Няни, которая всякий раз крестилась тут с поклоном, а иногда молилась о чем-то, стоя перед иконой на коленях. Мы с Толей, подсматривая в щелочку, недоумевали, зачем все это делается, и иногда потихоньку хихикали.

Я был совсем-совсем маленьким, когда вся наша семья поехала "отдыхать" в Геническ, что у Арабатской стрелки, которая отделяет Азовское море от Сиваша. Крутой дух "пересоленого" моря (именно он вспоминался как очень похожий на запах торгсиновского балыка) смешивался с острым ароматом густо просмоленных баркасов и лодок, лежащих на берегу вверх дном, и с совсем уж своеобразным духом, исходящим из огромных черных гряд выброшенных на берег водорослей – "морской травы", или, по-здешнему, "камки", которая шла на набивку мягкой мебели. Помещение, где мы жили, запомнилось совсем слабо: комната с маленьким оконцем, всегда открытым настежь, все стены комнаты покрыты коврами; наружные стены – из грубопористого желтого ракушечника. Зато вот морские берега Арабатской стрелки помню отлично, несмотря на то, что мне было всего лишь годик с небольшим…

Отец, сидя на дощатой пристани, окунает в воду свисающую с удочки нить с несколькими крючками безо всякой наживки – а море тихое-тихое, так что нам с Толей хорошо видны огромные (по сравнению с моим ростом) головастые бычки, лениво лежащие на дне; крючок опускается перед самой мордой рыбы; она нехотя поднимает голову, медленно взмахивает плавниками, широко разинув рот, хватает крючок, – и вот уже рыба, мотающая хвостом, извлекается из теплой зеленоватой воды. Здесь же, на соленом песке, гудит примус с большой сковородкой на нем; отец кладет на нее три-четыре живых еще рыбины, они отчаянно бьют хвостами, извиваются, подпрыгивают, падают на песок, водворяются на место. Через минуту у них белеют глаза, а кожа покрываается неровным золотистым слоем поджарки. Зажаренные таким образом бычки были очень вкусными, если не считать того, что я однажды подавился-таки рыбьей костью; а вот потрошились ли они – не имею понятия… И здесь я тоже помню себя главным образом на руках или на коленях Няни.

Однажды, когда она меня купала на мелководьи, я каким-то образом оказался весь под водой – наверное, на миг выскользнул из ее рук. И зачем-то ведь понадобилось мне наябедничать родителям, что де "Няня хотела меня утопить", за что ей была устроена превеликая выволочка (ладно хоть не выгнали совсем), а я был весьма этим доволен.

Еще помню (это – снова Симферополь): Няня держит меня на руках, в вечернем небе сияет тонкий молодой месяц, я, показывая на него пальцем, что-то о нем спрашиваю Няню; она говорит, что нельзя пальчиком на месяц казать – за этот мол грех боженька накажет. Тогда, чтобы сделать ей побольнее, я радостно навожу на молодую Луну не просто палец, а… быстро сложенную дулю (так у нас назывались кукиши-фиги).

Сволочное начало, возможно, сидит в каждом ребенке, и будет ли оно развиваться дальше и насколько – это, как думается, зависит от многих-премногих причин, в первую очередь – от родителей и окружения.

А Няня так привязалась ко мне, что уже много лет спустя, когда я был заправским школьником-отличником и она уже никакой платы от нас не получала, то, бывая на симферопольском рынке, заезжала к нам, угощала меня яблоками из своей Мазанки и, неизвестно почему, гладя меня по голове (что мне не доставляло удовольствия, тем более я уже понимал, что она безграмотна, а я, соответственно, уже "умнее" ее), тихо, чтобы не услышали родители, плакала. Как же сейчас я понимаю эти святые слезы Няни, мой дорогой внучок – я ведь тебя, считай, тоже вот так выносил на руках, лелеял, выхаживал при болезнях, к счастью, Несравнимо более редких, чем у меня в детстве.

Не будем однако предаваться такого рода ностальгии, тем более что строки эти, если будет напечатана книга, прочитаешь не только ты, а многие другие.

Твой дедушка.

Письмо шестое:
ШКОЛА

Ты знаешь, мой дружок, как я не люблю делать одно и то же дважды, повторяться. Вот так и сейчас: писать еще раз о том, чем было более всего богато мое детство, что больше всего запало в память, в душу с тех давних, неповторимых лет – значит повторить главу «Двор» моей последней книги «Мой Мир», пока, увы, еще не изданной. Может, когда-нибудь тебе удастся издать тот труд твоего дедушки, на который он извел пять лет своей жизни и очень много души и сердца.

Так вот, относительно вольное детское мое житье, подробно описанное и красочно изображенное в ней (кстати, именно главу "Двор" профессиональные писатели и редакторы признали наилучшей), вдруг враз закончилось, когда меня, семилетнего, отвели в школу где-то в середине сентября (до того я болел), и там меня оставили одного среди огромного класса с огромным количеством каких-то одинаковых детей, сидящих рядами за одинаковыми партами.

Какая-то неприятного вида тетка что-то громко талдычила у доски, а я готов был залиться слезами обиды, страха и еще не знаю чего, так как плюс ко всему соседкой по моей парте была незнакомая девчонка да еще с рыжими косичками…

Кое-как дотянув до последнего урока, я дома на полном серьезе выдал ультиматум: либо переведете меня немедленно во второй класс, где учился мой дружок по улице Колька Домиониди, либо… пойду брошусь со скалы. Как один из доводов я привел и то, что все там рассказываемое и показываемое, я отлично знаю (а это так и было).

"Брошусь со скалы" означало то, что через переулок, за нашей улицей был обрыв Петровских скал (уступы Первой Крымской горной гряды) – традиционное место самоубийств горожан. Задумает такое человек (а причин тому в зловещие тридцатые было предостаточно), подойдет к краю пропасти, наклонится, и…

Я видел издали один из таких трупов. Очевидцы говорили, что этот человек, наверное волнуясь и переживая, выкурив подряд несколько папирос, кинул вниз пустую пачку, и, когда она приземлилась, упал следом за нею. Неестественно вывернутые рука и шея; кровь, быстро впитывающаяся белой известняковой осыпью; карман брюк человека был крупно зашит через край медной проволокой и в нем что-то оттопыривалось, вроде бы кипа каких-то бумаг. Вскоре нас отогнали прочь…

Матери не оставалось ничего иного как пойти в школу и уговорить завуча посадить меня для "адаптации" к этому треклятому Кольке во второй класс, а через день-два отправить на место. Последнее сделать однако забыли, и я остался во втором, тут же став "ударником", то есть учиться на "хор." и "оч. хор." – по-нынешнему на 4 и 5. А вот с третьего класса стал "круглым" отличником и не вылезал из этого "звания" аж до десятого класса (это было уже в Сибири. В Симферополе я окончил семь классов).

Начальная школа наша была совсем близко – сейчас в этом здании Крымская сейсмическая станция (ул. Студенческая, 3). Начиная же с пятого класса я учился в Симферопольской средней школе № 16 (это по улице Володарского) – вот она, на рисунке. Там сейчас хоть и школа, но, к сожалению, для умственно ущербных детей…

Симферополь 12/IX-1979, ул. Володарского, моя школа № 16.

В нашем классе учились хорошие, славные, способные ребята. Хорошими были и учителя, чего не скажешь о предметах. Часть из них я искренно недолюбливал: зоологию – за ее полную оторванность от настоящей Жизни, в которую я был по-настоящему погружен – первую мою любовь к Природе я пронес через всю жизнь, а именно к энтомологии, науке о насекомых. Не переваривал я и «устный русский» с его многочисленными путанными правилами, из которых не хотел и не мог вызубрить ни одного, но мне все-таки ставили «оч. хор.» исключительно за то, что я писал без малейших ошибок – хоть диктанты, хоть там сочинения. Стихи заучивались (некоторые – на всю жизнь) после одного-двух, от силы трех, прочтений; вообще я потом наловчился почти все домашние задания выполнять в школе на уроках, дабы иметь больше свободного времени для общения с Миром Природы, ежечасно и ежеминутно звавшего меня к себе.

А рисовал я не так чтобы очень, хоть и на "оч. хор."; в классе было не меньше четырех ребят, рисовавших много лучше моего, и я искренно им завидовал. В детскую художественную школу я не прошел – достаточно было тамошним педагогам глянуть на мои принесенные из дома рисунки; даже к экзаменам не допускали (а вот об этом я нисколько почему-то не горевал).

Стресс же от первого моего школьного дня оказался настолько глубоким, что повлиял, наверное, и на психику, и еще на многое: моя угроза броситься со скалы была совершенно серьезной, и, не уступи мне родители и учителя – я бы ее выполнил, к чему был тогда абсолютно готовым…

Я часто и подолгу болел, и мать организовывала мне одноклассниц-"репетиторов", которые после школы заходили ко мне, диктовали задания, рассказывали, что там и как. Я, как правило, лежал, они сидели рядом. Заходили они к нам очень охотно, потому что в нашем доме было столько интересного: старинная мебель, интереснейшие книги и журналы, картины и зеркала в вычурных рамках, затейливые люстры для керосиновых ламп, свисавшие на медных цепочках с потолков, и множество всяких других нужных вещей и безделушек. С помощью девочек статус отличника я не терял даже после длительных хворей. Спасибо же вам, дорогие Нина Батурина, Люся Сейдаметова, Нина Кушнаренко, Валя Пономарчук и все остальные! Первая в этом списочке ходила и в музыкальную школу, а в сорок втором, когда крымскую молодежь силой угоняли в качестве рабов в Германию, Нина облила свою музыкальную руку серной кислотой и навсегда ее испортила – зато осталась на родине. Вторая, как можно догадаться по фамилии, была выселена с ее соплеменниками-татарами куда-то на восток (у этой красивой полной девочки был очень болен позвоночник, и она постоянно ходила в каком-то стальном корсете). Третья ушла к партизанам в горы, успешно воевала с захватчиками, была ранена в переносицу, став после операции совершенно неузнаваемой; много лет спустя она меня встретила случайно проездом в Сибири: увы, изменилась у Нины не только внешность, и не в лучшую сторону… По ее просьбе я намалевал ей на память так называемый "ковер" с двумя цаплями. А ведь как она любила когда-то, перескочив к нам через каменную ограду (дворы наши были смежными), рассказывать мне только что прочитанное ею очередное приключение "Мистера Шерлока Холмса" (при любом его упоминании приставка "мистер" была непременной и произносилась ею необыкновенно уважительно). Я же с превеликим вниманием слушал эти интересные, до жути захватывающие истории, очень далекие и от моих любимцев-насекомых, и от всего того, что нас тогда окружало…

Приходили ко мне и мальчики-одноклассники: Холя Колосов, Толя Потуренко, Зюня, Вася (фамилии их я забыл), и, Конечно же, Коля Домиониди, живший от нас через двор. Славный был парень, свойский, общительный, "полууличный", из бедной семьи, отчего моя мать относилась к нему не очень приветливо, тем более что он был далеко не отличником. Кончил жизнь свою Колька рано, нашим "стандартно-советским" образом – спился.

Убереги себя, дорогой мой, от этого гнуснейшего порока и живи долго-предолго!

…Как следует из приведенных выше фамилий, мои одноклассники и соседи принадлежали к многим национальностям. Были у нас (чтоб избежать кривотолков, вынужден привести их в алфавитном порядке) и армяне, и греки, и евреи, и караимы, и крымчаки, и русские, и татары, и турки, и украинцы, и цыгане, и еще бог знает кто, включая многочисленных "гибридов". Ни для нас, ни для учителей, ни для родителей "национальный признак" не имел ни малейшего значения. И до сих пор любое проявление национализма я считаю всплеском каких-то психопатозных средневековых или даже пещерных сил, отбрасывающих людей на много веков назад.

В тридцатые годы в Крыму, несмотря на голодуху, репрессии и прочие беды, Интеллигентность и Культура были, оказывается, все еще, даже при советской власти, на большой высоте – во всяком случае по сравнению с той нравственной и духовной убогостью, к которой моя родная страна пришла спустя несколько десятилетий, в так называемый посттоталитарный период.

В Симферополе в тридцатые годы боготворили детей, уважительно называя их "деточка", к женщинам обращались не иначе как "мадам", все дышало неподдельной культурой, чистотой и красотой, но об этом – в последующих письмах. А завтра, наверное, напишу тебе о своих (а стало быть твоих) кровных предках. Почему – завтра? На часах уже пять утра, сквозь штору пробивается синий осенний рассвет… Как хотелось бы, чтоб именно в эти минуты тебе снился радостный, хороший сон.

Твой дедушка.

Письмо седьмое:
ТВОЙ ПРАПРАДЕД

«Американская» бабушка, о которой я тебе недавно писал, была бабушкой двоюродной – то есть материной теткой. Что же касается прямых предков по матери, то они, хотя еще задолго до меня сошли в могилу, причиняли тем не менее много тревог и забот. Дело в том, что они были дворяне, ну а как к этому привилегированному сословию относились большевики, теперь известно всем (хотя их же вождь В. И. Ленин тоже был «чистокровным» дворянином).

Все, связанное с дворянским, "царским", тщательно уничтожалось, иначе, чуть чего – к стенке и в расход. И во многих семьях, в том числе и нашей, на фотографиях выскабливались до дыр изображения погон, аксельбантов, медалей, Георгиевских крестов и других регалий и символов.

Но уничтожить все, намекающее на дворянство в нашем огромном, набитом всякой всячиной доме, было невозможно; с некоторыми предметами мать просто не могла расстаться. Так или иначе, я знал, что мой дед – Виктор Викторович Терский – был потомственным дворянином, притом весьма богатым. Об этом говорили хотя бы три фотоальбома, но никаких не родственников, а его… собак и лошадей: добротно выполненные фотопортреты каждого животного с подробной подписью – кличка, возраст, дата и разные там комментарии. Фотопортреты лошадей и собак были и парными, и тройными, и групповыми – своры поджарых тонконогих борзых, грубоватых гончих у псарни или в поле; фигуры собачьей прислуги – псарей, доезжачих и прочих – были второстепенными, стаффажными. То же и с лошадьми: либо под седлом, с седоками и без, либо взятая конюхом под уздцы, либо "без ничего" – во всем своем лошадином великолепии.

А еще помню широкие, сплошь шитые бисером, ремни от дедушкиных охотничьих ружей. На двух ремнях были изображены бисером красивейшие розы, на остальных – не помню уж и что.

Был у дедушки герб рода Терских, но все его изображения – типографские, штемпельные, вышитые – были полностью изведены. Тем не менее в каком-то хламе мы с братом Толей обнаружили тяжелую чугунную штуковину с рукоятью, на нижнем торце которой находилось рельефное изображение дедовского герба, но зеркально-обратное. Этот штемпель предназначался для сургучных печатей; помню лишь, что в центре был какой-то щит, сверху – корона, а остальное мы не разобрали: требовалось сделать оттиск. Обратились к отцу и тут же пожалели: массивная чугунная дворянская "улика" была положена на огромную наковальню в отцовской механической мастерской и тяжелой кувалдой разбита в крошки.

Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мною – московское письмо на бланке, украшенном такой же короной, с заголовком "Малое предприятие "Герольдия" некоего, шибко смахивающего на самозванный, "Союза потомков российского дворянства", куда я уже который год обращаюсь с убедительными просьбами найти хоть какие-то следы загубленной для меня родословной Терских. Поначалу оттуда приходили вежливые письма с витиеватыми оборотами "под старину" – "Милостивый государь" и тому подобное, но фактически ни о чем. А потом сия "благородная" контора потребовала с меня "аванс в размере 500 рублей" (я их тут же послал, хотя в 1992 году это для меня были немалые деньги) и предупредили, что взыщут с меня еще 700. Подписано директором "малого предприятия" С. А. Сапожниковым. Что-то не вяжется старинное русское слово "дворянин" с советским "директор". И вообще, что за вздор, господа-"дворяне"? Что за побор – 1200 рублей? Членский взнос? Налог? Ведь вы ни в чем мне не помогли, я и без вас знаю, кем был мой дед В. В. Терский. И не оскорбительно ли дать гигантской ныне семье потомков российского дворянства блистательное прозвище "Малое Предприятие"? Впрочем, обдирание ближнего, хоть брата по классу, хоть единоверца, хоть даже родственника – под благородными титулами "демократия", "биржа" и тому подобным – абсолютно в духе нынешнего времени, печальной эпохи разрушения того, что когда-то называлось Честью и было священно.

Но мир не без добрых людей. Мой коллега-энтомолог, коренной москвич, тоже старинного рода, профессор МГУ Владимир Борисович Чернышев, убил немало времени на то, чтоб найти хоть какие-то концы дворян Терских. И, представь себе, нашел. В Русском биографическом словаре (СПБ, 1912, т. 19) упоминается Терский (он же Терской) Аркадий Иванович, генерал-рекетмейстер, тайный советник, который родился 21 июля 1732 года. Это наш с тобою более далекий предок, между ним и Виктором Викторовичем – минимум два поколения. Очень тебя прошу, Андрюша, когда-нибудь уделить этому делу время, и попытаться соединить разорванный мосток: ведь ты тоже, как и я, кровный потомок давнего российского рода дворян Терских. Найдешь и герб, и генеалогическое древо, и все остальное.

Сохранялась у нас когда-то фотография: перрон старинного севастопольского вокзала, и на фоне паровозика с высоченной, расширяющейся к небу, трубой – группа железнодорожных служащих в форменных фуражках с блестящими пуговицами. Крайний справа низенький человек невзрачного вида, со светлыми усами, с папкой под мышкой, был не кто иной, как мой дед. В конце своей жизни он служил именно там – в Севастополе, на железной дороге. Рассказать о дальнейшей его судьбе хоть что-нибудь мои родители категорически отказались.

Дом с усадьбой в Симферополе купил в подарок моей матери Ольге Викторовне Терской именно он, ее отец, обставив и снабдив его всем необходимым. Дом еще цел (Фабричный спуск, 14); в 1959 году, когда он был еще не очень закрыт разросшимися сейчас деревьями, я сделал набросок фасада со стороны улицы. Вроде бы невелик, но своею длинной осью он уходил вглубь двора, кроме него, стояли еще два флигеля, капитальные надворные постройки и прочее. А дальше, до самого обрыва Петровских скал, был сад. Лишь потом, в конце XIX века, когда неподалеку построили паровую мельницу, дальняя часть была отрезана Мельничным переулком (в советское время – улица 8 Марта), а после потеснена еще одним, уже многосемейным двором, где, кстати, жила моя подружка-одноклассница Нина Кушнаренко (та, что в сорок втором подалась к партизанам). В нашем же дворе, застроенном хибарами, сейчас живет десятка полтора семей, в тесноте и хламе, от былого простора и благолепия не осталось и следа.

Никакой мельницы поблизости тоже нет и в помине. Зато уж при мне там, на Мельничном, прямо от нас через Нину вовсю работал детприемник-распределитель для преступников-малолеток, он остается и по сей, конечно, день: ГУЛАГовщина теперь на Руси, в том числе и в Крыму, неистребима. Извини, что отклонился!

Да, вот еще что: после прадеда у нас оставался его факсимильный штампик, с которым мы нередко играли, ставя его оттиски на бумажках. Выглядела его роспись примерно следующим образом:

Ничего у нас от тех времен не осталось: все отняли при аресте и "посадке" в бериевско-сталинске тюрьмы-лагеря. Съездить в Москву и на родину, чтобы произвести хоть "беглый" генеалогический поиск, теперь у меня нет ни сил, ни средств. Поэтому я попросил своего знакомого, Степана Степановича Ненюкова, недавно ездившего в Симферополь, отколупнуть от моего дома хоть маленький камешек, что тот и сделал, укараулив момент, когда никого рядом не было (мало ли что могли подумать!) отбил от угла дома, около ворот, увесистый кусок известняка. Ты найдешь его в одной из моих коробок – частицу дома, приобретенного дворянином Виктором Викторовичем Терским для младшей дочери Ольги. В этом доме родился и вырос я, твой дедушка, давший твоей маме имя твоей прабабушки – она тоже Ольга Викторовна Гребенникова (фамилию она сменила позже).

Здесь же, в тексте, документальный рисунок этого родного мне камушка – осколка моего детства.

Кусочек моего дома. Лето 1992 года.

Чудаковат же у тебя дедушка – не правда ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю