Текст книги "Письма внуку. Книга первая: Сокровенное"
Автор книги: Виктор Гребенников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Была страшная ругань, были мольбы, слезы… Дело кончилось тем, что мать вырвало, а отец, нещадано ругаясь и проклиная всех на свете дворян, удалился к себе в мастерскую…
Письмо семнадцатое:
ИЗОБИЛИЕ
Из двух к тебе писем – предыдущего и вот этого, сегодняшнего, получается, что в те годы голод либо внезапно сменило изобилие, либо где-то я приврал и прифантазировал. Ни то и ни другое: оба явления долго «сопутствовали» друг другу (странным образом друг другу не мешая), а потом, к концу тридцатых, несмотря не все беды, репрессии, завинчивание гаек, – упорный человеческий труд (отчасти упоительный, отчасти принудительный) плюс плодородие еще неиспорченной Природы сделали-таки свое дело. Как-то незаметно исчезли хлебные карточки, появилось в свободной продаже то да се, пятое-десятое. Куда-то подевались нищие, а если кто и побирался, то это был разве что алкоголик с багрово-синим носом; впрочем, алкоголиков-побирушек было немного, гордость не позволяла просить подаяние на выпивку, и в моду этой братии вошел денатурат – спирт для разжигания примусов, со специально добавленными ядами (чтоб его не пили) и синей краской (чтоб даже в полутьме отличить его от чистого). Денатуратщики имели, разумеется, еще более густо-синие носы и кончали это занятие тем, что большей частью становились слепыми.
Вблизи нашей 16-й школы, на Макуриной горке (где открывается широкий вид на нижнюю часть города), стоял киоск с разной снедью (он и сейчас там, кстати, стоит), где, кроме прочего, продавалась водка чекушками – то есть в бутылочках по четверть литра. Стоила чекушка три рубля пятнадцать копеек (в ходу были скороговорки типа "взять за три пятнадцать" и даже какие-то куплеты) – ну да бог с нею, с водкой, лучше вспомним, что и почем продавалось, к примеру, в нашем школьном буфете. Горячий пончик из сдобного теста с кремовой начинкой, сваренный в жиру – 40 копеек; французская булочка (белая, остроносая, с румяным продольным гребнем-разрезом) – 32 копейки; содержимое бутылки кефира – не то 12, не то 16 копеек. Бутерброды и прочее колбасное, сырное и т. п. – не помню, потому как такое не любил и не покупал.
Все это по таким же ценам можно было купить в любом месте города в любом количестве без – упаси господи – даже малой очереди.
А какой была зарплата? Хорошо помню, что наивысшей, типа инженера или директора – была недосягаемо фантастическая сумма в тысячу рублей. Ни одного родителя, получающего тысячу, в нашем классе не было (и. по всей улице тоже) – по сто, двести, от силы по пятьсот рублей.
Была, к примеру, такая песенка: "Отец мой пьяница, за рюмкой тянется, а мать уборщица – какой позор!" Так вот эта самая уборщица, получавшая двести рублей в месяц, могла купить для своего супруга-пьяницы (ежели следовать песенке) 15–20 поллитровок водки – ежели без закуски и прочего, а инженер – аж 300 бутылок. Сейчас, когда я пишу эти – дурацкие! – строки (осень 1992-го), эти "значения" составляют соответственно 3–5 и 30–50 поллитровок…
Извини, брат, за такие "критерии" – но приблизительно это же соотношение будет по отношению и к пончикам, и к булкам, и ко всему прочему.
Но – хватит экономики. Давай лучше пройдем по симферопольским Пушкинской и Салгирной – тем самым, на углах которых видны были из трамвая продавцы разноцветных воздушных шаров, описанные в одном из предыдущих писем.
Поскольку примем, что это – середина лета и на улице жарища, начнем с мороженого. Тем более, что отец частенько брал меня с собою "в город" и угощал этим лакомством. Доступное всем ребятишкам "простое" мороженое (между двумя вафельными дисками продавщица помещала порцию, уплотненную ручной жестяной выдавливалкой) было есть не очень прилично: его приходилось, высунув язык, лизать по окружности, вращая и сжимая диски. Поэтому мы следовали в одно из специальных кафе, где мороженое многих сортов подавалось в вазочках, и чинно поглощали его специальными ложечками с длинным витым черешком. Быстро есть мне было запрещено: не дай бог воспалятся "железки", "гланды", "легкие" и прочее, и удовольствие "стационарного" поглощения мороженого было, мягко говоря, не тово-с: то ли дело слопать у мороженщицы, что возле нашей школы, коляску "простого" мороженого за какую-нибудь минуту, а то и пару колясок!
После мороженого очень хотелось пить. Выбор напитков был огромным. Начать хотя бы с "сельтерской" (так называли раньше газировку). Уличные продавщицы красовались за удивительными устройствами: в центре лотка стойка с краном снизу и бронзовым орлом сверху, по обе стороны от нее – по шесть высоких стеклянных цилиндров с разноцветными сиропами и делениями на стекле; внизу цилиндров – тоже краники, сверху – конические крышки. Сиропы были всех цветов радуги, всех запахов и вкусов. Красные – это вишневые, малиновые, и еще какие-то да какие-то; зеленые – "крюшон", желтые – "свежее сено", лимонные и прочие, матово-белый – "сливочный", коричневый – "шоколад" и так далее, а всего – двенадцать штук. Мы заказывали с двойным сиропом – в цилиндре столб приторно-густой жидкости убавлялся на два деления, и холоднющий сладкий душистый напиток, остро шибая в нос и мелко брызгаясь, приятно растекался по телу.
Фруктовых соков, в недавнем их понимании (в банках) тогда в продаже не было. Зато мы с отцом упивались сидром – специально приготовленным соком яблок какого-то определенного сорта. Или – крымской бузой, татарским национальным напитком в бутылках, молочно-непрозрачным, сладким, вкусным, бьющим в нос и даже сытным. Лишь много лет спустя я узнал, что и сидр и буза – "слабоалкогольные" напитки, содержащие 5–8 градусов спирта… Убежден, что этого не знал и отец: он никогда не брал в рот не только ложки вина и тем более водки, но и пива, и презирал пьяниц. Вот в таком неведении мы с ним всласть распивали эти, отменного вкуса и запаха, напитки.
Вспомнив о татарской замечательной бузе, не могу не написать тебе о чебуреках – тоже их национальном блюде. Чебурешен в городе было несколько, но лучшие из них были на базаре. "Типичная" чебурешня представляла собою маленький домик с двумя комнатками, разделенными короткой перегородкой без дверей, чтобы посетитель видел весь процесс изготовления блюда. В другой половине стояли столики – один-два, а иногда и три, за ними любители чебуреков дожидались заказа: впрок чебуреки никогда не готовились.
Хозяин чебурешни (конечно же, татарин), аккуратно одетый во все чистое, вежливо справлялся о количестве заказываемых чебуреков и тут же приступал к священнодействию – с профессиональной ловкостью, быстротой и изяществом. Многократно раскатывался каждый раз смазываемый маслом тестяной ком – получалась многослойная заготовка (чем больше тончайших слоев, тем вкуснее). Она разделялась на несколько больших дисков, в середину каждого клалась горсть начинки – молотой баранины с большим количеством лука (и еще с чем-то, и еще с чем-то). Края диска смыкались, и получалось нечто вроде огромного пельменя или вареника. Затем татарин прокатывал по краю полукружья инструментом вроде стеклореза, но с крупным волнистым колесиком из латуни. У герметически замкнутого теперь чебурека образовывался мелкофестончатый полукруглый край. Таким манером обрабатывалась вся заказанная порция.
Затем чебурешник наклонял доску со своими изделиями над большущим казаном (полукруглым котлом), где кипело баранье сало. Через считаные минуты вверх выплывала готовая продукция. Золотисто-коричневые, зверски горячие, аппетитно дымящиеся чебуреки подавались в больших плоских тарелках. Вкус у них был изумительным, да иначе и быть не могло: чебурешен на базаре было несколько, и каждый мастер старался привлечь и "закрепить" побольше покупателей. Тут же замечу: по словам знатоков, американские гамбургеры от Мак-Дональдса не годятся мол и в подметки бывшим симферопольским чебурекам. А мне хватало для полнейшего насыщения два таких "пирога". И еще замечу: все это готовилось – продавалось – покупалось – поедалось ни в какое ни в царское время, а при "обычном" социализме…
Говоря о татарских национальных блюдах, следует вспомнить и другие – шашлык, катык, язму. О первом ничего особенного не припомню; второе – катык – представляло собою своеобразный, что ли, кефир, но не из коровьего, а из овечьего молока – он был кисловат, а языком ощущалась его мелкозернистость. А вот язма – нечто вроде кисломолочно-овощного винегрета с преобладанием крупных кусочков чеснока – мне не нравилась. Чего не скажу о брынзе – плотном сыре из овечьего молока (особенно хороши были ее ломти, распаренные в горячей воде). Остальные блюда татарской кухни я не пробовал (или не запомнил). Но зазывный запах симферопольских базарных чебурешен, приглашающий отведать непревзвойденных, истекающих луково-мясной обжигающей начинкой слоеных румяных чебуреков, мне не забыть никогда.
В Крыму, кроме великого множества наций, издревле обитали и караимы – потомки древних хазаров. Они имели существеннейшее, на мой взгляд, отличие от всех других крымских национальностей: готовили и продавали на базаре (тоже в небольших будочках-закусочных) удивительно вкусные караимские пирожки. Пирожки эти не жарились в сале, а пеклись "сухим" способом, но края у них были сомкнуты с помощью пальцев – крупными узорчатыми фестонами. Начинка была разной, в том числе и мясной; мне же почему-то больше всех нравилась картофельная, с коричнево-зажаренными кусочками лука. Горячие караимские пирожки с золотисто-пятнистой корочкой источали невозможно аппетитный дух, а вкусом не напоминали никакие другие блюда (вкус же кушанья, как ты знаешь, не поддается описанию ни буквами, ни иероглифами, ни даже нотными знаками). Все это теперь – в далеком и невозвратном прошлом. А жаль…
Ты думаешь, это было настоящее изобилие? Как бы не так! Передо мною книга "Третья учебная экскурсия Симферопольской мужской гимназии. Отчет, составленный по поручению Педагогического Совета В. Дашковым. Симферополь, типография Гордиевского. 1890 год" – то есть книге более ста лет. Так вот, в подробных и точных сводках, там приведенных, указано, что в 1888 году в моем родном городе, с совсем еще небольшим населением в 39448 человек, работало магазинов: мясных – 25, колбасных – 8; бакалейных – 160, мучных – 8, прохладительных напитков – 3, галантерейных – 62, одежды – 9, обуви – 8, головных уборов – 5, хозтоваров – 21, канцтоваров – 6, типа наших "тысяча мелочей" – 30, музыкальных – 3, посуды – 10, ювелирных – 7; всего же торговых заведений было тогда в городе 780, то есть в среднем один магазин на 50 человек.
Кроме того, тогда в Симферополе было 10 ресторанов, 122 (!) трактира – по-нынешнему, кафе, закусочных, столовых, 12 гостиниц. И это в городишке с сорокатысячным населением, не отличавшимся особым богатством среди великого множества российских городов, городишек и поселков…
Но вернемся в центр города на Пушкинскую и ближние к ней улицы в "мои", тридцатые годы двадцатого века. Вот колбасный магазин – чего тут только нет! От дешевых ливерных колбас (а я их особенно любил) до всяких там краковских, чайных, любительских, салями, докторских и прочих. Продавец спрашивал: вам, может, нарезать? И клал колбасу на столик специальной машинки, круглый и острый диск которой, быстро крутясь, медленно ходил туда-сюда, отделяя ровнехонькие длинноовальные ломти заказанной покупателем толщины; эта работа, разумеется, делалась бесплатно.
Здесь же отец приобретал сосиски, большей частью не простые (они, как и сардельки, были слишком обычны и "скучноваты"), а более надежные (не портились) и вкусные охотничьи сосиски. Это были узкие, кривоватые и пупыристые палочки (тоже гроздьями, друг за дружкой), прокопченные каким-то особенным образом до невероятно изысканного и в то же время острого вкуса. Отдирать шкурку с них, правда, было делом трудоемким, и потому я грыз их "напропалую" – уж очень они были вкусны.
А вот ветчина и другие окорокоподобные изделия были почему-то на много дороже колбасных, и потому мы их не покупали (да я их и не любил, предпочитая им "простонародную" ливерную колбасу).
В колбасном магазине стоял крутой дух копченого мяса, свежеразрезаемых колбас и всякой прочей подобной снеди; тут не было очередей, а продукты были всегда свежими. Последнее было свойствено всем магазинам, а холод поддерживался не рефрижераторной техникой, которой тогда не было и в помине, а обычным льдом, накопленным за зиму в юго-западной части города в виде огромных буртов-штабелей, толсто прикрытых соломой. Лед сохранялся аж до следующей зимы; правда, летом из-под тех буртов текли холодные прозрачные ручейки свежеталой воды. Этого льда хватало всем мороженщицам, молочным и мясным магазинам города; его развозили на машине с термоизоляцией, а то и на подводах, прикрыв сверху соломой же.
Помнится мне и рыбный магазин. По обе стороны двери были две замечательные витрины, представляющие собою широкие и высокие – во все окно – аквариумы. В них, среди живописных камней и водных растений, плавали и красно-золотистые вуалехвосты с длинными полупрозрачными плавниками и двойным фигурным хвостом-шлейфом, и пучеглазые телескопы, черные или тоже оранжево-красные, и "просто" золотые рыбки (мелких гуппи, меченосцев и прочих тогда еще не держали); среди них величественно двигались здоровенные зеркальные карпы и широкие, как камбала, старики-караси.
Картина была замечательной и снаружи, и, особенно, изнутри, когда все эти рыбки и рыбины словно летали по воздуху, а прямо за ними сновали тротуарные прохожие, не менее разнообразные и разноцветные. А внутри магазина, за правым прилавком, находился огромный чан, в котором плавали тоже живые рыбы, но не рекламные, а предназначенные для продажи. Приглянувшийся покупателю экземпляр продавец вылавливал крупноячеистым сачком, и рыбина, еще бойко шевелящая хвостом, уносилась на чью-то кухню.
Слева поблескивали золотом копченые кефали, издавая неповторимый аромат (их отец часто покупал – вкуснятина!), краснели балыки, стояли банки с икрой (такие же, что я упоминал в письме "Торгсин"); икра продавалась также "безбаночная" – на развес; громоздились пирамиды жестянок с красивыми этикетками, на бело-глянцевом фоне которых был отпечатан пунцово-красный краб, и по-английски было написано "СНАТКА" – наверное вторая половина слова "Камчатка", у которой эти крабы были выловлены (разумеется, никакими не англичанами). Раскроешь баночку – в золотистом ее нутре, за прокладкой из тонкой пергаментной бумаги теснится плотная кучка нежнейших, почти приторных кусочков светло-розового крабьего мяса с тонкими хрящевыми перегородками в каждой; и отец, и я очень их любили, но мне было обидно, когда я узнал: огромное морское животное губится ради всего лишь двух кусочков мяса – мышц из его передних клешней. Кстати, они по вкусу очень напоминали раков, которых мы ловили тут же в городе в чистейших тогда водах Салгира под кряжистым берегом. Раков – темно-зеленых, черных, бурых – готовили просто, кидая в подсоленный кипяток, после чего они всплывали, становясь ярко-красными; в клешнях мяса было немного, главное лакомство находилось в брюшке – так называемой раковой шейке.
Раковая шейка… Так назывались еще и конфеты типа длинных подушечек, поперечно исчерченных множеством малиново-красных и белых полосок. Вкуса они были изумительного, неповторимого; я их тоже очень любил. Конфет вообще было в магазинах, особенно кондитерских, превеликое множество сортов – от дешевых леденцов "монпасье" до шоколадных "Мишек" и плиток шоколада, упакованных в красивые обертки с забавными рисунками для детей, снабженных к тому ж и стихами детских поэтов.
Эту "аппетитную" главу можно, наверное, продолжать до бесконечности; упомяну лишь забытые многими моими сверстниками, но запомнившиеся мне банки с компотами-вареньями – высокие, но не цилиндрические, а с несколькими плавными вздутиями-служениями, очень красивые (вроде здесь нарисованных); томительно-приторной сладости темно-жемчужное, почти твердое желе рахат-лукума, посыпанного сахарной пудрой; халву нескольких сортов, в специальных банках и без; "венскую сдобу" множества форм и размеров, и так далее.
"Увлечение сладостями" не прошло для меня даром. Еще у маленького у меня начали портиться зубы (впрочем, виною тому мог быть рахит или другие мои хвори), и я был частым пациентом частной зубной врачихи Тамары Борисовны Коган, практиковавшей и жившей там же, по Пушкинской. Я смертельно боялся зубных боров и тем более щипцов, без которых, увы, уже было не обойтись, так как процесс разрушения зубов моих был уже сильно запущен. Какими обманами-уговорами не пользовалась мать, чтобы я оказался в ненавистном мне зубном кресле! И какие страшные проклятия, услышанные мною когда-то на улице, я ни изрыгал Тамаре Борисовне, когда она, бедняга, прикрыв клещи ватой, обещала мне только "помазать лекарством"! Лишь крупная плата матери спасала меня, лупившего с зубного кресла невысокую полную евреечку ногами в живот, от изгнания из ее кабинета.
Такие вот, брат, конфетки…
Торжественным днем был день базарный, когда отец самолично привозил с рынка индейку или связку битых перепелок (до чего они были вкусны жареными!), или громадного судака, который меня интересовал не так с гастрономической, как с анатомической стороны: извлеченный из рыбьего нутра большой тугой двухкамерный пузырь, отливающий радугой, был удивительной и занятной игрушкой.
Ну а в лавках повседневного спроса – "кооперативах" – всегда было навалом всякой недорогой всячины: селедок в бочках, повидла на развес (упругого твердого и более жидкого), бекмеса (густо уваренного виноградного сока, тоже в бочках), ну и всяких там овощей-фруктов.
Труднее было с тканями, или, как тогда говорили, "мануфактурой". За нею выстраивались длиннющие, с квартал, очереди, и то ли для развлечения, то ли действительно для порядка, к очереди нередко подкатывал грузовик, несколько милиционеров загружали его первыми попавшимися им гражданами из очереди, и отвозили далеко за город, где и высаживали. Бедняги вынуждены были тащиться домой пешком… Не хотелось заканчивать это письмо такими неприятными строчками, но так уж вышло, да и из песни слова не выкинешь.
И все же концовку этому письму дам хорошую, тоже документальную. Летом и осенью каждое утро по нашей улице медленно ехали одна за другой тяжело груженые телеги. Сидящий спереди возница-татарин провозглашал на всю улицу "Гарбуз-диня!" Гарбуз-диня! – и на нашем столе появлялся то громадный, холодный, рубиново-красный внутри арбуз, крупные клетки которого с треском лопались между зубами, то дыня – ароматная, желтая или золотая внутри, с одуряюще сладким запахом. Отец предпочитал так называемые персидские дыни – слегка ребристые, с хрустящим мясом оранжевого цвета, которое пахло каким-то нездешним нектаром…
А знаешь, что мне больше-больше всего нравилось? Ни за что не угадаешь: вареная кукуруза, или, как она у нас называлась, пшенка. Примостившиеся на углах улиц старушенции торговали семечками, крупными яблоками (которые, как я подглядел, они полировали до блеска, поплевав на плод и натерев его подолом юбки), и еще пшенкой. Огромные золотые початки, обложенные тряпками, сохранялись горячими; от них шел невообразимо аппетитный влажный дух. Выберешь, у которого крупнее зерна, натрешь его солью, вращая в руке (солонка тут же, у торговки), и вонзаешь зубы в аппетитную распаренную темно-желтую мякоть, ни на что другое на свете не похожую, и обгрызаешь, поворачивая кочерыжку будто на токарном станке, и сладковато-соленые вкусные зерна тают во рту, истекая горячим солоноватым соком…
Письмо восемнадцатое:
ШАПКАНЫ
Не следует, однако, считать, что жизнь симферопольцев тех времен была безмятежна, или же память моя «отсеяла» плохое, оставив лишь хорошее, приправив его вдобавок изрядной порцией романтической дымки и ностальгии. Вовсе нет. Были и грабежи, и изнасилования, и убийства. В нашем доме ночью воры уже выставили стекло и почти было влезли в комнату, как сторож винного склада напротив (Госпитальная площадь была уже застроена и наш Фабричный спуск оказался обычной улочкой), заметил их, пальнул в воздух, и они сбежали.
Заправское жулье не скрывало своей "профессии" даже внешне. Средь бела дня они носили кепки с необычайно длинным козырьком, а тулья (верх) кепки была такой же необычайной длины, как и козырек, так что спереди все это смотрелось плотным двойным валиком. Верх крепился к козырьку одежной кнопкой или пришивался; кепка "надрючивалась" по самые брови или еще ниже; воротник пиджака в любую погоду поднят, шея несколько вдавлена в плечи, обе руки – обязательно в карманах брюк, и обязательно также насвистывание на ходу песенки типа "Мурки".
Брюки у этого "класса" молодежи были по возможности расклешенными – сказывалась морская романтика, близость Севастополя и Балаклавы: всамделишные краснофлотцы в бескозырках с лентами, форменках, тельняшках и клешах были нередкими и в нашем городе, и здешние девицы, само собой, были от них без ума. Но речь сейчас о симферопольских "блатных", точнее, об их штанах. В любом разе штанины должны были спереди скрывать носок обуви, да и сзади тоже, то есть, по меньшей мере, повсюду касаться земли. С "мануфактурой", то есть с тканями, было тогда туго, и изобретательной уличной братии, если не хватало применявшихся моряками фанерных клиньев, вгоняемых в штанины, увлажненные на ночь, – приходилось вшивать в распоротые брючины матерчатые клинья. Хорошо, если они были более-менее подходящего цвета и толщины, что случалось далеко не всегда, особенно у шпаны, что рангом пониже. Подобную процедуру проделал со своими штанами и мой брат Толя, за что был подвергнут сильнейшей выволочке, а штаны приведены в первоначальное состояние, причем его же руками…
Между уличными ребятами одного "микрорайона" (как принято сейчас говорить) и соседних поддерживался негласный мир при полной автономии каждой группы или шайки. Мир, однако, был достаточно хрупким и сугубо временным, чтобы накопить силы для возможных межквартальных побоищ, порой сильнейших. Поскольку таковые происходили хоть редко, но весьма регулярно, подозреваю, что они были заранее спланированными, подготовленными и обстоятельно обговоренными вожаками соседних, а то и дальних группировок.
Жители улиц – обыватели – об этом ничего не знали, и такие сражения заставали их врасплох. Начинались они днем, с громких криков и свиста камней, летевших над головами испуганных прохожих. Обстрел начинался одновременно с двух сторон, широким фронтом – значит, группировки были полностью к тому готовы. Я расскажу здесь более подробно о "дальнобойном" оружии, так как до рукопашных боев в этих уличных сражениях дело, как правило, не доходило.
Простейшее орудие – камень. Уж чего-чего, а камней в предвоенном Симферополе было предостаточно, любых размеров и для любого уличного оружия: город стоит на известняковой скале (это сейчас он залит асфальтом). Кидать далеко и метко камни просто рукой ну просто был обязан каждый пацан, даже "маменькины сыночки" (кстати, это умение не раз мне помогало в дальнейшей жизни в самой различной работе).
Универсальным, портативным и достаточно грозным оружием была боевая рогатка. Тщательно выбранная, абсолютно симметричная рогулина (особенно ценились сделанные из кизила) должна была иметь толстую рукоятку, тугие резинки от автокамер (чем толще и туже – тем ценнее), и вместилище для камня из мягкой кожи с дырочками для резинок. Понятное дело, резинки прикрепялись к кожице и рогулинам тонким крепким шпагатом как можно прочнее. Кожица, с вложенным в нее камнем, оттягивалась с нужной силой (чем сильнее, тем дальше выстрел), стрелок целился, разжимал пальцы, и камень летел куда нужно. При хорошей боевой рогатке меткость, дальность и сила удара зависели исключительно от практики стрелка. Во всяком разе были ребята с выбитым из рогатки одним глазом; шишка на голове или рассеченный в кровь лоб были наилегчайшими из ранений. На бой пацаны шли с заранее приготовленными камнями, вымоченными (для весу) и калиброванными: помельче – в одном кармане, покрупнее – в другом. Не знаю, правда иль нет, но говорили и о смертельных случаях – когда рогаточный камень попадал в висок. По неписанным законам улицы никакие другие снаряды кроме камней в рогатки не вкладывались: увесистый шарик от крупного подшипника наверняка был смертельным. Во всяком случае, если выпущенный из рогатки камень можно было увидеть в полете, то металлическую "картечину" – нет: она с воем улетала вдаль с огромной скоростью и силой.
Никогда ни в чем подобном не участвуя, я все равно делал вполне приличные рогатки, бьющие далеко и метко. Должен сейчас тебе сознаться, что сбил "в лет" двух стрижей и одну летучую мышь – после долгих упражнений пристреливался так, что камень опускался с нужным упреждением далеко впереди летящей цели. Хочется думать, что это детское зверство (а как иначе назвать?) я в какой-то мере искупил затеянными уже в преклонном возрасте природоохранительными делами, о чем подробно расскажу тебе после. И все равно до сих пор, более чем через полвека, мне стыдно. Хотя каждый день вижу на телеэкране, – как люди запросто стреляют друг в друга не из рогаток, а из автоматов и орудий, причем внутри той самой, очень мирной страны, в которой я когда-то родился и рос. Что же случилось с вами, мои собратья, земляки и друзья? Ведь вы, в общем-то, много моложе меня, в вашем детстве рогатки, самопалы и тем более шапканы (о них чуть позже) не применялись, давно выйдя из моды. Почему же вы убиваете друг друга, не щадя даже детей (не говорю уже о разрушенных жилищах, ограбленных поездах, разбитых и брошенных заводах) – вы, жители традиционно мирной огромной страны?
Но вернусь в детство: еще одно, крайне неприятное, воспоминание о моей рогатке. Находясь во дворе (в "Проходике"), я тренировался, закладывая в кожицу рогатки тяжеленные гайки, каковых было полно не только в отцовской мастерской, а и в его "кладовой под открытым небом" – множество всяких железяк, могущих ему пригодиться и потому складываемых им впрок. Разумеется, стрелял я не в кого-то и не во что-то, а "в пространство" – в зенит. Гайки с воем улетали в синее небо, но звуков падений я не слышал и недоумевал, может ли такое быть вообще? Куда же они деваются? И потому продолжал "эксперименты", уже чуть слабее натягивая резину. Сейчас я понимаю, что строго вертикальных взлетов не получалось, где-то в вышине их сносил в сторону ветерок, а также силы Кориолиса (придется тебе заглянуть в вузовский учебник физики), и мои "снаряды" ложились где-нибудь на улицы или крыши очень далеко от точки их запуска – иначе бы я слышал звук хотя бы разбитой черепицы.
Но вот однажды, заложив увесистую гайку в рогатку, я послал снаряд вверх; как всегда, он с тонким воем ушел к зениту, и, как всегда, затем последовала тишина. Я уже обернул рогульки резинками и спрятал рогатку в карман, как вздрогнул от громкого как бы выстрела с металлическим гулким тембром. За этим последовал людской шум-гам. Я выбежал за угол дома во дворе и увидел такую картину. Семья Кабаковых, живших в одном из наших флигелей (формально они значились нашими квартирантами) сидела этим тихим летним вечером у крылечка. Вдруг над их головами послышался страшной силы удар; они всполошились, вскочили, глядят вверх, по сторонам, и не поймут, что это за звук; зато я еще издали увидел: в железном водосточном желобе, укрепленном у края крыши под черепицей, как раз над их стульями, образовалась глядящая вниз глубокая выпуклость, которой раньше не было.
Моя гайка…
Пройди она дециметром западнее – и попала бы в кого-то из сидящих под желобом людей, может быть даже в чью-то голову. Выводы из происшедшего я сделал немедленно, и, хотя рогатки свои не выбросил, больше "в небо" никогда не стрелял…
Но вернемся в далекий довоенный Симферополь, в тот день и час, когда между пацанами начинает развертываться уличная баталия. К тому времени все прохожие и жители улицы уже успели попрятаться по домам, в обе стороны летят из рогаток камни, а стрелки, не таясь и не труся, сближаются друг с другом, и бить уже можно не бегло, а прицельно, прямой наводкой. Каждое попадание вызывает дружный вопль восторга и одобрения, с одной стороны, боли и мести – с другой.
Парни, расхрабрившись и пристрелявшись, не таятся за укрытия, не пригибаются к земле, а идут на цепь противника в полный рост. Меткий выстрел боевика одной из сторон рассекает щеку "неприятеля", но уже так, что тот не удерживается на ногах, и его подхватывают товарищи. Тогда старший дает команду: "Бей их шапканами!", и через несколько секунд боевая команда эта приводится в исполнение. "Шапканщики" извлекают из-за пазух и из карманов другое, куда более грозное оружие – род пращи. На первый взгляд шапкан совсем безобиден – два длинных кожаных шнурка, привязанных к кожице наподобие рогаточной, только чуть большей; один шнурок кончается петелькой, другой – без таковой. В петельку вставляется палец, конец второго шнурка берется просто в горсть той же руки; в кожицу кладется крупный камешек. Затем, подняв руку над головой, стрелок приводит ее в горизонтальное вращение, и камень в кожице совершает все убыстряющиеся круговые траектории. Радиус круга – с метр, скорость убыстрилась на восьмом-десятом обороте до огромной, поэтому огромна и центробежная сила, выталкивающая небольшой снаряд с многокилограммовой силой; вот почему применялись кожаные, крепкие, а не обычные шнурки, которые тут же рвались.
Теперь стрелок должен уловить момент, когда разжать пальцы, дабы отпустить конец шнурка (второй удержится петелькой на пальце). Здесь нужен высокий класс и огромная практика: малейшая ошибка, и снаряд может полететь не вперед, а вбок или даже назад, поражая своих, что, увы, не раз и бывало. По точности боя шапкану было далеко до рогатки, зато сила его огромна. Вылетевший из него камень обязательно вращается (что почти не бывает у рогатки), и это создает нехороший, странный звук – своеобразный вой, похожий на звук отрикошеченной пули, но более громкий. Именно этот звук использовался для психологического устрашения противника, и первые залпы шапканщиков давались высоко по-над головами врагов, то есть площадь вращения "камнеметов" была наклонной. Для усиления звука использовались продолговатые камни (из рогатки такой вообще толком не полетит), которые, бешено кувыркаясь в стремительном полете, так жужжали и выли, что кровь стыла в жилах.