444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Молотов » Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ) » Текст книги (страница 16)
Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ)
  • Текст добавлен: 21 октября 2026, 19:30

Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ)"


Автор книги: Виктор Молотов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Глава 16

Постель барона стояла застеленной, и свеча на столе у изголовья была холодная. А на стене у двери, где всегда висела его старая сабля, я увидел пустой крюк.

Только этого не хватало!

– Егорыч! – крикнул я в коридор.

Старый унтер явился сразу. Видно, он стоял за углом и ждал, когда его позовут.

– Где барин? – спросил я.

– Не велено сказывать. – Егорыч вытянулся и тут же опустил плечи. Сдался. Решил-таки выложить всё, несмотря на приказ. – Да уж больно лицо у него было нехорошее, барин. Чёрным ходом ушёл, через двор, вот минуту как. Плащ надел, а саблю под него.

– Куда?

– К благодетелю, говорят. Должок отдать.

Благодетелем барон звал Вышеславцева с самого Комитета, а Сергиевская лежала от Литейной в двух шагах. Шляпа моя так и осталась в передней.

Барона я нагнал у самых ворот тайного советника. Во втором этаже там ещё горели окна, а барон стоял у запертой калитки и колотил в неё эфесом сабли так, что гудели доски.

– Капитона сюда! – гремел он на всю улицу. – Пусть выйдет, иуда!

Привратник за калиткой молчал. Наверху, в освещённом окне, я разглядел высокого человека. Стоял он, заложив руки за спину, и смотрел вниз, на нас. С угла, от Литейной, к нам уже шёл будочник с алебардой.

Я взял барона за локоть, и он рванулся.

– Пусти, Михайло!

– Простите, Пётр Кузьмич, но не пущу, – ответил я. – Поглядите наверх. Видите, кто там стоит?

Барон задрал голову и замер.

– Он этого и ждёт, – сказал я тихо. – Высадите ему калитку, и будочник позовёт караул, а вас поведут в часть. Отставной полковник ломится с оружием в дом тайного советника, да ещё за три дня до свадьбы дочери! Завтра о том заговорит весь Петербург, и венчание отложат. Для того он вам правду и показал.

Сабля в руке у барона опустилась. Довод мой он понял.

– Что за шум, господа? – Будочник встал в трёх шагах, переводя глаза с сабли на крест у меня в петлице.

– Барин нездоров, служивый, – сказал я и сунул ему гривенник. – Домой его веду.

Будочник вытянулся и отступил к своему углу, а наверху, я видел, задёрнули занавеску.

Вести барона к Дарье Гавриловне в таком виде я не стал и повёл к себе на Кирочную, благо идти было недалеко. Дворника я тут же послал на Литейную сказать баронессе, что муж её у меня и цел. В зале, на новом полу Парамона, я усадил барона в кресло и распустил ему ворот.

Лицо у него было багровое, на виске билась жила, и встать он порывался всякую минуту, так что держать его мне приходилось за плечо.

– Сидите, – велел я. – Гриша, таз горячей воды. Ноги туда, и не спорить.

Ворча, барон опустил ноги в таз. Средство это бабушкино, и вреда от него я никогда не видал. Горячая вода тянет кровь к ногам, жилы там раздаются, и голове делается легче. А главное, с ногами в тазу ещё никто не бегал с саблей по улицам.

Через четверть часа жила на виске у него улеглась, и заговорил он, глядя в воду.

– Принял он меня, Михайло, как родного. Чаем поил, про тебя расспрашивал, про Настю. А я ему кланялся, дурень старый, и под конец взял да и позвал его на свадьбу. Сам! За то, что он за тебя ручался.

– А он что? – поинтересовался я.

– Встал, поклонился. Почту, говорит, за честь. – Барон сглотнул. – А в сенях шляпу и трость мне подал Капитон.

Истопника этого я помнил хорошо. Двадцать лет он топил печи у Бутурлиных, а в мае прошлого года подменил барону склянку с наперстянкой, сердечным его лекарством, и барон едва не умер. Поймали мы его июньской ночью в кабинете барона, и огонь из печи, куда он сунул мои бумаги, опалил ему полщеки и лоб. Осенью дело его у брата моего Андрея забрали в другое ведомство, и с тех пор о Капитоне никто не слыхал.

– В ливрее, Михайло, в серой. Бритый, сытый, щека в пятнах от ожога. – Пальцы барона стиснули подлокотник. – Подаёт мне шляпу и кланяется. «Пожалуйте, ваше высокоблагородие». А Лев Никанорович стоит рядом и улыбается. «Человек тихий, – говорит, – служит исправно. Его у меня в доме и не замечают».

Тут мне вспомнилась лестница после Комитета. Ваш истопник давно в другом ведомстве, сказал мне тогда Вышеславцев, и я принял это за насмешку. Выходит, сказал он чистую правду. Другим ведомством оказался его собственный дом.

– Ты знал? – Барон поднял на меня глаза. – Что это он?

Скрывать от него я больше ничего не стал.

– Знал. С зимы, ещё до Пултуска, – ответил я. – Лекарь Красовский, который служил Вышеславцеву, перед смертью назвал мне его имя. Только сказал он это мне одному, с глазу на глаз, и бумаги никакой после себя не оставил. Капитон знал одного серого человека, который носил ему серебро. А дело его у Андрея отобрали так, что брат и спорить не смог.

– И ты молчал.

– Доказать мне было нечем, а сердце ваше я знаю. Скажи я вам всё только со слов покойника – вы пошли бы к нему с этой самой саблей, и кого из вас двоих мне пришлось бы спасать… – Я помолчал. – Простите меня. Берёг я вас.

– Берёг он! – Барон фыркнул и утёр глаза ладонью. – Ты и в тот раз, с Капитоном, мне про саблю пел, слово в слово. Ещё раз так меня побережёшь, Михайло, я тебя самого вызову.

– Вызывайте, – согласился я. – Только после венчания.

Барон засмеялся, мокро и хрипло, и вынул ноги из таза.

Саблю я отнёс в угол. Барон проводил её глазами, но промолчал. Потом он снова схватился за голову.

– А на свадьбу-то я его зачем звал! Откажу теперь, и весь город скажет, что Бутурлин благодетеля со двора прогнал.

– Не отказывайте, – ответил я. – Пусть приходит и смотрит.

– Бумагу какую подписать надо? – спросил вдруг барон. – Прошение? Подпишу. Как пострадавший. Хоть кровью подпишу.

– Чернилами довольно. Завтра же и подпишете.

Терпения Вышеславцеву было не занимать, о том мне перед смертью сказал ещё Красовский. Только нынче терпеливый человек поспешил и показал нам Капитона живым и под рукой.

Неясно только, зачем он это сделал. Не по глупости же? Просто хотел позлить барона? Странно.

Ощущение, будто всё это выглядит как одна большая ловушка.

За полночь я сам отвёл барона домой, к жене.

Утром же пойду к Ширяеву.

Капитона я Вышеславцеву больше не оставлю.

* * *

Съезжий двор Литейной части, дом, где сидят полиция и пожарные, пах дёгтем и конюшней. Пожарных при каждой части держат года четыре, и у бочек с водой мне бросилась в глаза пожарная пара, уже в упряжи.

Пристав Ширяев, тот самый, что дней десять назад стерёг меня по делу о доносе, а потом по приказу Комитета сам и арестовал тулупа, принял нас с Андреем в своей каморке. Под глазами у него висели всё те же тяжёлые мешки. Брат мой, как всегда, пришёл с папкой под мышкой.

Рассказывал я по порядку, чтобы пристав ничего не перепутал.

– Вчера барон Бутурлин узнал в лакее у Вышеславцева своего прежнего истопника Капитона, – начал я. – В мае прошлого года этот Капитон подменил барону склянку с сердечным лекарством, и барон чуть не умер. Мы его тогда поймали, а осенью дело забрали в чужое ведомство, и Капитон пропал. Теперь он служит у Вышеславцева. Значит, Вышеславцев его и прятал.

Ширяев присвистнул и промолчал.

– Это первое, – продолжал я. – Деньги Капитону за отраву носил человек в сером кафтане, сухой, лет пятидесяти, и говорил он чисто, как приказчик из хорошей лавки. Так его Капитон сам описал. Встречались они в трактире у Сенной. А тулуп, которого вы держите за подброшенное мне письмо, весной бегал с докладами на Сергиевскую, к тому же Вышеславцеву. У той же Сенной он дал пропойце Мокею целковый и порошок, чтобы отравить купца Тарусова. Повадка у них одна, и хозяин один. Я думаю, серый и тулуп один и тот же человек.

– Тулупу моему за пятьдесят, это верно, – пробормотал Ширяев. – И говорит он чисто, по-приказчичьи, хоть с виду мужик. Только борода у него была лопатой.

– Бороду можно отпустить, а можно и сбрить. Сбрил же он её, когда нёс мне письмо под видом поляка.

Андрей открыл папку.

– Я поднял бумаги, – сказал он. – Дело Капитона в том ведомстве закрыли ещё весной, тихо, а самого отпустили на все четыре стороны. Взять его просто так нельзя, и в часть его теперь не потащишь.

– А свидетелем позвать можно? – спросил я.

Брат подумал, постукивая пальцем по папке.

– Можно. По делу тулупа. Пусть посмотрит на него и скажет, тот или не тот.

Пристав покосился на дверь и понизил голос.

– Тайный советник, сударь. В милости у государя, табакерку с бриллиантами давеча получил. Узнает, что я его лакея в часть таскаю, и меня отсюда выкинут, как кутёнка.

– Тулупа вы держите по приказу Комитета, господин Ширяев, – ответил я. – Свидетеля зовёте по закону. А барон Бутурлин нынче же подаст прошение как пострадавший. Выходит, за вами будут и Комитет, и закон. И ещё государь, которого в этом деле уже раз ввели в обман. Он мне сам сказал, что этого не любит.

Ширяев засопел, потом махнул рукой.

– Ладно. А где его взять, вашего Капитона?

– Завтра суббота, банный день, – сказал Андрей. – Прислуга с Сергиевской ходит в общую баню. Оттуда и позовём, при всём народе, чтоб после никто не сказал, что его взяли силой.

– А писать будем сразу на два листа, – прибавил я. – Как прошлой осенью, при Капитоне. Один лист тут же увезёт Андрей, другой возьмёт наш стряпчий, Порфирий Саввич. Капитона у нас тогда забрали, а слова его остались. Так будет и с тулупом.

Второе дело было веселее. Карету для увечных государыня велела строить при Мариинской больнице к Покрову, только мало толку от кареты, ежели о беде в больнице узнают к вечеру. Звать её, как я и писал государыне, полагалось через полицейскую часть, с нарочным, и как это будет, я тут же нарисовал Ширяеву на обороте старого протокола.

– Положим, на углу задавило человека, – сказал я. – Будочник шлёт дворника к вам в часть. Отсюда верховой скачет в Мариинскую. Карета там стоит всегда запряжённая, как вон у ваших пожарных во дворе, и при ней двое моих выпускников. Через полчаса человек в больнице, и везут его лёжа, по-людски.

– А ежели будочник грамоте не учен? – Ширяев хмыкнул в усы. – У меня таких половина.

– Для того и листок с картинками. Задавили человека, будочник ставит крест у колеса. Порезали, у ножа. Утонул, у волны, обжёгся, у огня. Листок он отдаёт дворнику, а угол дворник скажет на словах. В больнице по картинке ещё до выезда знают, что брать с собой. Под колесо берут лубки и щит, на ожог чистое полотно и холодную воду. Картинки нам нарисует моя невеста, она и карету рисовала.

Ширяев захохотал так, что в дверь заглянул писарь.

– Картинки для будочников! Дожил я… – Отсмеявшись, пристав потёр мешки под глазами. – А у нас за ночь по части то задавят, то порежут, – сказал он. – И везём на рогоже, в телеге, как дрова. Иной до лекаря и не доезжает. Давайте ваши картинки, сударь.

В моём веке карету с красным крестом звали по телефону, набрав три цифры, и приезжала она минут через десять. Здесь до этого было ещё далеко. Только начинать с чего-то надо, и пусть начнётся с будочника и картинки с колесом.

Так я положу начало скорой медицинской помощи.

Вышеславцев выставил Капитона в переднюю подавать гостям шляпы, чтобы барон увидел его своими глазами. Только похвастался он рано, и об этом я позабочусь.

* * *

Родители мои приехали в пятницу к полудню, на двух экипажах. В дормезе ехали отец с матерью, сестра моя Варенька с мужем, а следом в кибитке брат Павел с Марьей Сергеевной и детьми. К Успенью они не поспели, под Новгородом чинили мост, и мать всю дорогу боялась опоздать и к венцу.

– Мишенька! – Мать взяла моё лицо в ладони и заплакала. – Похудел-то как… А пол-то, пол какой! Сам выбирал?

– Сам, матушка. Сосна, охтенские плотники клали.

Варенька поцеловала меня в лоб, по-старшему, а муж её Львов долго тряс мне руку и всё повторял, что в суде они устояли благодаря мне, а Палата, даст бог, решит так же. Зотов, по его словам, ходил теперь ровно, а Беккер грозился написать Виллие про гороховую похлёбку.

Аннушка тем временем, едва переступив порог, разулась и поехала в чулках по моему новому полу, от двери до самого окна, и Алёшка тут же покатился за ней.

Отец вылез из дормеза последним, держась за дверцу. Правый сапог, я заметил, был у него распорот по шву, а через сени он прошёл, ступая на одну пятку.

– Ногу отсидел, – буркнул он, перехватив мой взгляд.

Распоротый сапог и пятка сказали мне больше, чем ему хотелось. Подагру отца, сколько я знал по рассказам Андрея, лечил ещё покойный Хвощинский, и узнал я её с порога. Только спорить с ним в сенях, при всей родне, было пустое дело.

Барону я послал сказать с Гришкой, и он скоро явился, пешком и с тростью, а в дверях залы остановился. Отец обернулся к нему.

– Пётр Кузьмич!

– Алексей Петрович!

Расстались старики, я помнил, в Москве меньше месяца назад, а обнялись посреди залы так, что Аннушка перестала кататься и уставилась на них.

– Старушек-то своих довёз? – спросил отец.

– Довёз! Они ещё нас с тобой переживут.

Потом отец отстранился и поглядел барону в лицо.

– Что стряслось? На тебе лица нет.

– Пустое, – отмахнулся барон и покосился на меня.

Тётушки к празднику перебрались к невесте на Литейную, подшивать подвенечное, и комнаты их у меня наверху стояли пустые. Туда я и устроил родителей с Варенькой и Львовым, а Павла с семьёй забрал Андрей, приехавший за ними к обеду.

Ужинали все у Бутурлиных. Стол по пятнице был постный, с грибными пирогами, и Дарья Гавриловна извинялась за него перед матерью, а мать перед ней за то, что опоздали к празднику. Не было за столом одного Сергея, полк его разводили по новым квартирам. Сапога отец так и не обул, и я видел, как он прячет ногу в домашней туфле под стулом.

Первым это заметил барон.

– Да ты хромаешь, Алексей Петрович! – загремел он через весь стол. – Михайло, погляди отцу ногу!

– Нечего там глядеть, – отрезал отец. – Подагра у меня с молодости. Болезнь благородная, её не лечат, её носят. Покойный Хвощинский так и говорил.

Дмитрий Львович Хвощинский лечил в Москве лучшие дома и наш тоже, а прежний Михайло мальчишкой носил за ним до кареты ящик с инструментом. Отца он лечил пиявками да кровопусканием, а умер позапрошлым летом, и мне о нём остались одни рассказы Андрея.

– Сыну я когда-то в лекари идти не велел, – прибавил отец, глядя в тарелку. – Салтыковым банки ставить не пристало, на то есть немцы. Так и нечего ему теперь мне в ноги глядеть.

– Немец как раз и поможет, батюшка, – сказал я. – Только в воскресенье в церкви час стоять. На такой ноге простоите?

– Не впервой.

О том, сколько вёрст отец нёс горячечного барона под Очаковом, они при мне спорили ещё по дороге к тётушкам. Барон говорил три, отец полторы, и уступать не хотел ни один.

– Не простоит! – рявкнул барон и стукнул тростью в пол. – Ты ж меня под Очаковом на плаще нёс! Полторы версты, ладно, пусть по-твоему, полторы! А нынче я тебя к лекарю волоку, и не спорь со мной!

Отец уставился на него через стол.

– Полторы, – повторил он медленно, и угол рта у него дрогнул. – Двадцать лет я ждал, чтобы ты это наконец признал.

За столом захохотали, громче всех Павел, а отец махнул рукой и сдался.

Ногу его я осматривал у барона в кабинете, на диване. Большой палец на правой ноге распух и блестел, кожа над суставом была багровая и горячая, и отец шипел, когда на палец ложилась даже простыня.

Подагра, по моему разумению, – болезнь простая. В крови копится особая соль, и от мяса с вином её становится больше. Наберётся её через край, и она оседает в суставе мелкими острыми иголками. От них сустав и горит. А у отца за спиной было шесть дней тряски, пил он в дороге мало, а на Успенье разговелся на станции жирным мясом и вином.

– Пиявок не будет, – сказал я. – И крови пускать не станем.

– Хвощинский пускал.

– А подагра к вам всякий раз возвращалась, батюшка.

За Лемке я послал Гришку, и аптекарь приехал сам, с банкой сушёных луковиц и склянкой тёмной настойки. Любопытство в нём было сильнее любого позднего часа.

– Colchicum, герр Салтыков. Луговой шафран. – Лемке поставил склянку на стол. – Штёрк в Вене гнал им водянку, только мера там тонкая, как волос.

Про луговой шафран я рассказал отцу простыми словами. Цветёт он по осени на лугах, у немцев и у нас в Подолии, лиловый, а луковица у него ядовитая. Малая доля гасит огонь в суставе, большая травит человека, и первый знак, что хватил лишнего, – понос. Потому даю я его понемногу, десять капель, через час ещё десять, и до утра больше ни капли. Знали это средство ещё греки.

Остального отцу знать было незачем. В двадцать первом веке из этой луковицы делают колхицин и лечат им подагру по всему свету. Всякий час до поноса его давали ещё и в двадцатом веке, а потом выяснили, что двух малых доз хватает и травить больного незачем. Вытянут его из луковицы французы лет через тринадцать, а пока у меня была настойка Лемке.

– Немецкое зелье, – проворчал отец, морщась над ложкой.

– Луговое, батюшка. Цветок, и больше ничего.

Прочее я назначил ещё проще. Нога на подушке, на палец холодная примочка, воды пить вдоволь, а вина и мяса ни ложки. Пятница была постная, и это было нам на руку.

– Это ваше средство против подагры весь Петербург купит, – сказал Лемке, глядя, как отец кривится от горечи. – У нас подагриков что голубей на Сенной.

– Сперва поглядим, как подействует, Адам Васильевич.

Настя, уходя с дамами наверх, задержалась у дивана.

– Старую яблоню мы почистили, Алексей Петрович, как вы велели. Дупло замазали глиной с коровяком. Ждём ваших черенков.

– Обещал я привезти их на свадьбу, да свадьба ваша, вишь, раньше листопада, – ответил отец. – Черенки режут, как лист опадёт. Пришлю по осени. А пока в дормезе корзина стоит, с моих яблонь, после Спаса. Это тебе.

Покраснев, Настя присела перед ним, а отец кашлянул в кулак и отвернулся. Черенков со своих яблонь он, по словам моей матери, не давал никому, даже Андрею.

Когда дамы ушли, барон сел в кресло у дивана и при мне рассказал отцу всё, с самого мая прошлого года. Про вчерашнюю саблю он говорил дольше всего и сам себя ругал старым дурнем. Отец слушал молча. Пальцы его, всю жизнь отбивавшие по чему придётся своё вечное «раз-два-три», замерли на подлокотнике.

– Саблю ты, Пётр Кузьмич, правильно отдал, – сказал он наконец. – Сперва свадьбу сыграем. А с подлецом после, вместе.

Потом он повернулся ко мне.

– А ты ему правду сказал. Это правильно, Михайло.

Похвалу от отца я слышал нечасто и эту запомнил.

Капли я дал отцу два раза, как обещал, и всю ночь просидел возле него на Кирочной. К утру палец стал остывать, а живот у него так и не заворчал. На рассвете отец открыл глаза и долго смотрел на меня.

– Хвощинский меня десять лет пиявками лечил, – сказал он. – Так ни разу и не вылечил. Ты где этому выучился, Михайло?

– На войне, батюшка.

Так я всем вечно и лгу. На войне говорю, что у гражданских лекарей обучился, а гражданским говорю, что знания получил на войне.

Отец ничего мне не ответил, только смотрел. Пальцы его на одеяле лежали неподвижно.

Скрыть, кто я такой, мне удавалось и от Комитета, и от государя. От отца, который знал своего младшего с пелёнок, скрывать это было куда труднее.

В воскресенье отец простоит в церкви на своих ногах. А барона теперь держало и моё слово, и слово старого товарища, и за это я был отцу благодарен больше, чем за всё остальное.

* * *

Приданое привезли в субботу с утра. Обычай здесь, как объяснила мне мать, такой. Накануне венчания родня невесты привозит в дом жениха всё её добро и сама стелет молодым постель.

Три подводы с сундуками встали у моих ворот, а следом подкатила карета с Дарьей Гавриловной и обеими тётушками. Сундуки таскали бутурлинские люди, Львов взялся им помогать, а Павел с отцом сидели в зале, положив больные ноги на табуреты, и командовали, куда нести. Олимпиада Ильинична читала роспись вслух.

– Перина пуховая одна да подушек шесть, одеял стёганых два и сундук белья столового, – читала она нараспев, а потом подняла глаза от листа. – Кружева брабантские – от тёток.

– От тёток! – Евпраксия Ильинична стукнула клюкой об пол. – Так и записано.

Мать с баронессой встали над одним сундуком и спорили, какую подушку класть сверху, и ни одна не сдавалась. А когда я сунулся было в собственную спальню, Евпраксия Ильинична загородила мне дорогу клюкой.

– Жениху туда до венца ходу нет, батюшка мой. Ступай.

Записку от Насти младшая тётушка сунула мне в руку на прощание.

«Полотенце Агафьи возьмите в церковь. Встанете на него первым вы. Н.»

Вышитое красными петухами полотенце вручил мне в Нарве мой выпускник Елизар, от жены своей Агафьи, чтобы постелить его под ноги у аналоя. По здешнему поверью, кто первым ступит на него во время венчания, тот и будет в доме головой. Про полотенце я рассказал Насте вчера за ужином, и она, выходит, всё решила заранее и предупредила меня письменно.

Хотя я сам, признаться, в приметы не верю и уже давно забыл, кому первым нужно будет на него ступать.

К записке был приложен второй листок, и я рассмеялся. За ту же ночь Настя нарисовала и всё, что я просил у неё для будочников. Колесо, нож, волну и огонь, крупно, так, что разберёт и подслеповатый.

Вечером люди Ширяева позвали Капитона прямо из бани, распаренного, с веником под мышкой. Барона я взял с собой в часть, иначе он пошёл бы туда сам, и посадил его в угол на лавку. В каморке у пристава уже ждали Андрей с папкой и Порфирий Саввич со своими чернилами, а прошение барона, подписанное ещё в пятницу, лежало на столе.

Капитон вошёл, озираясь, а увидев меня, побелел так, что пятна от ожога на щеке проступили ярче.

– Не бойся, – сказал я. – Взять тебя никто не может, дело твоё закрыто. Позвали тебя свидетелем, поглядеть на одного мужика. Только подумай сперва. Вышеславцеву ты нужен, покуда молчишь. Знаешь, как он про тебя сказал? Ваш истопник, говорит, в другом ведомстве, а Красовский в земле. Красовский тот был такой же его слуга, как ты. Вот и выходит, что ты у него следующий. Скажешь правду при свидетелях, и убирать тебя станет незачем. Что записано на двух листах, того уже не спрячешь.

Долго он молчал и мял в руках веник.

– Бабу мою в деревне… – начал он.

– Бабу твою я велю посмотреть. Ты только говори.

Тулупа привели двое солдат. За девять дней в части у него, я заметил, отросла седая щетина, и стоял он, уставившись в пол.

– Звать как, сказывай ещё раз, – велел ему Ширяев.

Назвался он глухо, но чисто, по-приказчичьи, и я увидел, как Капитон, едва услышав его, попятился к стене.

– Он! – выдохнул Капитон. – Он мне серебро носил, в сером кафтане, в трактир у Сенной. Голос этот я из тыщи узнаю.

Глаза у тулупа забегали по стенам, и я понял, что попался он крепко.

– Слушай меня, – сказал ему Ширяев. – За подброшенное письмо тебе Сибирь. А за купца Тарусова и за отраву барону, дворянину, каторга. Скажешь, кто посылал, – суд это зачтёт. Не скажешь – пойдёшь один за всех.

При слове «отрава» тулуп, на моих глазах, покосился на барона, сидевшего с обеими руками на трости, и отвёл глаза.

– Деньги давал Лев Никанорович, – выговорил он наконец. – Сам, в кабинете, из стола. Велел барину капли подменить, а после склянку с запиской подложить к бумагам лекаря. – Тулуп помолчал и вдруг поднял голову. – И письмо из Франции тоже он велел, ваше благородие. Наняться к Кириллу Андреевичу велел и подсказать ему, как лекаря утопить. Кирилл Андреевич только писал да платил. А его превосходительство так мне и сказал: пусть, мол, племянник сам себе петлю свяжет.

В каморке стало тихо, и писарь перестал скрипеть пером.

Ай да Лев Никанорович!

В Комитете я думал, что Вышеславцев лишь подобрал то, что уронил племянник. Выходило иначе. Сперва он за меня поручился, а потом сам же, руками тулупа, подсказал Кириллу подбросить мне письмо из Франции, на котором племянник и сломал себе шею. Того самого Кирилла, что весной травил дядю наперстянкой, теперь судит Сенат. Меня тайный советник сделал своим должником, а от государя получил табакерку с бриллиантами.

Барон стиснул трость так, что побелели пальцы, но с лавки не встал. Слово своё он держал, и я был ему за это благодарен.

Порфирий Саввич дописал оба листа. Подписали их Ширяев, Андрей и я, Капитон поставил крест, а тулуп расписался, и рука у него оказалась бойкая, приказчичья. Один лист Андрей тут же сложил в папку и уехал к себе, другой стряпчий увёз домой. Через полчаса в часть явился чиновник в зелёном мундире, с бумагой, на которой стояли такие подписи.

Тулупа велено было передать в другое ведомство немедля, и спорить с такой бумагой приставу было не по чину.

– Берите, – сказал я чиновнику. – Только показания его уже на двух листах, и оба далеко.

Чиновник поглядел на меня, потом на Ширяева и увёл тулупа молча. Узнал Вышеславцев быстро. Только на этот раз он опоздал.

Капитона Ширяев, по моей просьбе, оставил при части, в тёплой каморке, под замком и с часовым у двери. Так ему было надёжнее, и понимал это Капитон лучше нас всех.

Завтра Вышеславцев придёт на моё венчание гостем, барон сам его позвал. Пусть приходит. Бояться теперь впору ему, потому что у Андрея в папке лежит его имя, сказанное при свидетелях. А счёты с ним мы сведём после венчания, всей семьёй.

Впервые с самой зимы я лёг спать, не думая о Сергиевской, где живёт мой главный враг.

Разбудил меня Гришка на рассвете, когда отец ещё спал. Слугу Бутурлиных отдали мне, поскольку сдружился я с ним куда больше, чем кто-либо в доме моей невесты.

И выглядел Гришка так, будто стряслось что-то непоправимое.

– Ты чего это? – протирая глаза, спросил я.

– Простите, Михайло Алексеевич, – забормотал он. – Но… Боюсь, не выйдет вам нынче пожениться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю