444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Молотов » Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ) » Текст книги (страница 15)
Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ)
  • Текст добавлен: 21 октября 2026, 19:30

Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ)"


Автор книги: Виктор Молотов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

Глава 15

– По чьему рапорту оцепили? – спросил я, поднимаясь с шинели.

– По рапорту городского штадт-физика. – Офицер подобрал повод, и лошадь под ним переступила. – Господин комендант читал его с утра, а к вечеру решил.

– Письма через оцепление пропускаете? – поинтересовался я.

– По карантинному уставу пропускаем, окурив. Только господин комендант велел до утра не брать ничего, и писем тоже.

Нарочного с моими числами, как тут же выяснилось, пикет завернул на первой же версте, и лист мой вернулся в ригу нераспечатанным.

Заперли нас, выходило, одной бумагой. Лежала она у коменданта, а писал её Ройтер. Числа мои с утра могли уйти через верёвку, окуренные, как велит устав, только в Петербурге их положат рядом с рапортом штадт-физика про жёлтую горячку, и поверят там старику. Титул и ранг у него выше. К тому же людям свойственно бояться болезней, и если есть хоть малейший шанс, что это хворь из Ливорно, думаю, они скорее перестрахуются.

Полковник Ветлугин прибежал от своей избы в расстёгнутом мундире, со шпагой в руке, и пикеты на дороге разглядел прежде, чем меня.

– Гвардию под гарнизонные ружья⁈ – Шпагу он загнал в ножны так, что лязгнуло. – Подниму первую роту, и к утру от их костров одни головешки останутся.

– А что напишет комендант государю, ваше высокоблагородие, ежели гвардия уйдёт из карантина на штыках?

Ветлугин вздохнул, но ничего не ответил. Мой аргумент он понял.

– Комендант напишет, что жёлтая горячка прорвала кордон и идёт на Петербург, – я ответил на свой же вопрос. – Тогда кордон поставят вокруг столицы, и в нём окажемся все. И ваш полк, и Виллие со своим докладом.

Сергей подошёл ко мне и заговорил вполголоса, чтобы не слышал офицер.

– Пусти меня, Михайло. За огородами ручей по колено, а за ручьём лес до самой дороги. Пикеты стоят на дороге, в лесу их нет. К утру буду в Ямбурге, к ночи у Виллие.

– А что скажет комендант, когда узнает, что из оцепления ушёл офицер?

– Что офицер ушёл. Делов-то… – буркнул Сергей.

– Нет. Скажет, что от здоровых офицеры не бегают. – Я взял его за рукав. – Раз бежит, значит, есть от чего. Лист беглеца никто читать не станет, и самого тебя отдадут под военный суд.

Шумно выдохнув, Сергей сел на бочонок у двери. Ветлугин, не сказав мне больше ни слова, ушёл к себе.

– Михайло Алексеевич! – позвал из риги Никитин. – Харитону хуже.

Рядовой Харитон, второй из тех, у кого не шла моча, лежал у стены на соломе, жёлтый, с набрякшими веками. Икал он мелко и часто, а дыхание у него отдавало мочой. Я нажал пальцем ему на голень, и ямка на коже так и осталась.

Пузырь я простучал над лобком первым делом. Звук вышел пустой, моча в пузыре не стояла, и катетер тут ничем бы не помог, потому что почки её попросту не делали. Трубку я приставил ему к боку, пониже лопатки, и там хрипело.

Тёплую воду с солью и мёдом ему лили с вечера, по полкружки в час, как я велел на ночь. На полуночном обходе отёки у него лишь начинались, и питьё я убавил, но выйти воде всё равно было некуда, и за час она добралась до груди, ровно как я вчера предупреждал Гаврилу. Ещё ночь такого питья, и Харитон захлебнётся собственной водой.

Ну уж нет, хоронить его я не собирался!

Почки при этой хвори отходят: у одного через три дня, у другого через неделю, и тогда моча идёт вёдрами. Надо только, чтобы человек до этого дня дожил. В моём веке Харитона положили бы на искусственную почку, машину, которая чистит кровь, покуда свои почки спят. Машины у меня не было. Зато у Харитона была кожа, через которую выходит пот, и кишка, и обе умеют выводить воду и соль.

Страшнее воды для меня был калий. Сам этот металл, если память мне не изменяет, только нынешней осенью впервые добудет в Лондоне англичанин Дэви, а соль его сидит в крови у всякого человека. Здоровые почки выводят её каждый день, а тут соли прибавляют ещё и больные икры, где распадается мясо. Встанут почки, и калий копится, покуда однажды не остановит сердце. Выводить его теперь предстояло кишке.

– Питьё ему убавить ещё, – сказал я Никитину. – Соли не давать ни крупинки.

– Засушим ведь, Михайло Алексеевич. Сами же поить приказывали.

– Велел, покуда надеялся, что почка проснётся от воды. Почка так и спит, и вода пошла ему в грудь. Теперь давать ровно столько, сколько он потеряет с потом и через кишечник, и полкружки сверху. Губы мочить мокрой тряпицей.

Пыжов, слушавший у соседнего ряда, подошёл ближе.

– Мушку бы ему на поясницу, ваше благородие. Покойный лекарь так мочу гнал. И можжевеловой ягоды заварить, у него в сундуке её целый мешочек.

Мушкой тут звали особый пластырь, созданный на основе насекомых – шпанских мушек. Он накладывался на кожу в области поясницы и вызывал раздражение, которое якобы должно было способствовать лечению почек.

– Шпанская мушка через кожу уходит в кровь и жжёт почку изнутри, – ответил я. – Можжевельник хорош, покуда почка здорова, а у Харитона она и так горит. Ревень в сундуке есть?

– Есть. Каломель тоже есть.

– Каломель не трогай. В ней ртуть, и ртуть почку добивает. Ревеня тридцать гран, сейчас же.

На меня Пыжов уставился во все глаза.

– Вы ж сами слабительное запретили!

– Тем, у кого моча идёт. Им воду в теле беречь надо. У Харитона вода в теле стоит, выхода ей нет, вот пусть кишка за почку и поработает.

Котёл гороховой похлёбки на грибах стоял у двери с вечера, и утром из него, как сказал мне кашевар, собирались кормить и жёлтых. Пост на дворе стоял Успенский, и другой еды солдатам не варили.

– Харитону ни ложки, – сказал я. – Мёд и размоченный сухарь, больше ничего.

В горохе и в сушёных грибах калия больше, чем почти во всякой здешней еде – это я помнил ещё по своим почечным больным. Мёд даёт телу силу, и сытое тело не станет жечь собственное мясо. От такого жжения в крови только прибывает мочевой отравы.

Бани ещё не остыли, и носить Харитона я велел туда.

– На полок не класть, только на нижнюю лавку, – сказал я Терентию. – Простыню намочить, держать по четверти часа и всякий раз звать меня. С потом из него выйдет вода, а с водой часть той отравы, которую не выводят почки.

– Липовым бы цветом его напоить, барин, – подал голос Елизар, тот самый пожилой слободской, у которого дома четверо по лавкам. – У хозяйки нашей под потолком висит. У нас в слободе с липы потеют пуще, чем с бани.

– Неси. По полкружки, и всё в счёт питья.

Брусничный лист, бабье мочегонное, я давать не велел: через больную почку он только навредит. Зато ромашки Терентий выпросил по избам целый пучок, и заварили её для полоскания. Пить Харитону было почти нельзя, а полоскать рот и сплёвывать можно сколько угодно, и жажду это обманывает.

Носильщики, что две недели таскали больных, натаскали воды в баню сами, и будить никого мне не пришлось. Харитона внесли туда на носилках, и всю первую четверть часа я просидел рядом с ним на лавке, держа градусник у него под мышкой. Между заходами я слушал ему сердце трубкой и, едва оно начинало частить, велел выносить его в предбанник.

Кровь у Дубасова пошла под утро. Гаврила, сидевший при нём с листом, прибежал за мной в баню, и в риге я застал прапорщика над тазом, с мокрым от крови подбородком.

– Не глотайте, – сказал я. – Сплёвывайте.

Лауданума, опийной настойки, я дал ему восемь капель вместо обычных двадцати. Ни почки, которые только начали работать, ни жёлтая печень не выведут опий из крови скоро. Нос я зажал ему пальцами, подождал, а кровь всё равно текла в горло. Значит, шла она из самой глубины носа, и спереди её было не достать.

– Пыжов, свечу ближе. И гляди.

Капли тем временем подействовали, и Дубасов обмяк на лавке. Тампон я свернул из корпии плотным валиком в палец толщиной и перевязал крепкой шёлковой ниткой, оставив три длинных конца.

Серебряный зонд с ушком я согнул дугой и провёл Дубасову через ноздрю, по самому дну носа, пока кончик не показался за нёбом. Там я ухватил его пальцами через рот, продел в ушко два конца и вытянул зонд обратно.

Когда нитки вышли из ноздри, я потянул за них одной рукой, а другой затолкал тампон за нёбо, туда, откуда шла кровь. Дубасов замычал и вцепился в край лавки. Спереди я заложил нос корпией, смоченной квасцовой водой из сундука покойного лекаря, и завязал оба конца на валике у ноздри. Третий конец, оставшийся во рту, я вывел наружу и примотал к щеке.

Через минуту кровь в горле встала.

– Через двое суток, не раньше, нитки у ноздри срезать, – сказал я Пыжову. – Размочить тёплой водой и тянуть за ту, что у щеки, через рот, потихоньку, иначе пойдёт снова.

Пыжов кивнул. Руки у него дрожали, а свечу он всё это время держал ровно.

Перед рассветом я вышел к верёвке, которую гарнизонные натянули поперёк Ямбургской дороги. У костра за ней сидел часовой, немолодой, с сединой в усах, и грел над огнём руки.

– Давно в Нарве служишь? – спросил я с десяти шагов.

– Шестнадцатый год, ваше благородие.

– Господина Ройтера знаешь?

– Ивана Христофоровича? Кто ж его не знает. Он у нас и при прежнем коменданте лечил, и при том, что до него был. Лет двадцать, почитай. Всех лечит, и господ, и мужиков с порогов.

– А мужики с порогов чем хворают?

– Да чем… Ломотой. – Часовой поворошил костёр. – Свояк мой на Кренгольме, на лесопилке, брёвна в воде ловит. Позапрошлым летом его так скрутило, что икры тронуть не давал, и пожелтел весь. Ройтер ему кровь пускал. Мельничная лихоманка – у нас её так зовут. Каждый август кто-нибудь да сляжет.

– А жена его? Дети?

– Никто. Она за ним ходила, и ничего.

Двадцать лет Ройтер видел эту хворь каждое лето и знал, что от больного к здоровому она не переходит, оттого и кордона ни разу не ставил. Только больные приходили к нему по двое да по трое, под мужицким названием, а вчера он увидел её разом, в целой риге солдат, с жёлтой кожей и со словом «желтизна» из рапорта полковника.

Тут старик и вспомнил Ливорно, о котором читал. Признавать ошибку при адъютанте он не станет, зато вспомнить своих мельников я ему помогу.

Значит, снимать кордон будет Ройтер, и утром я дам ему для этого повод.

План есть. Осталось только его осуществить.

Мы с Сергеем выберемся отсюда. И солдат спасём, и на свадьбу успеем!

* * *

Адъютант коменданта подъехал к оцеплению в девятом часу и прочёл приказ с седла, громко, глядя поверх моей головы на весь лагерь. Гвардейский полк держать в карантине сорок дней, людей и лошадей не выпускать, провиант ставить у верёвки и деньги за него класть в чашку с уксусом.

– Сорок дён! – ахнул кто-то у меня за спиной. – Это ж, почитай, до Покрова!

Толпа вокруг меня качнулась к верёвке, и гарнизонные по ту сторону разом вскинули ружья. Усатый унтер из роты Сергея рявкнул «Назад!» так, что передние попятились, а Сергей встал с ним рядом и раскинул руки.

Сорок дней значили, что гвардия войдёт в Петербург только в конце сентября, а венчание моё останется по эту сторону верёвки. Значили они и другое. В четверг Виллие будет докладывать государю по рапорту Ройтера, и в этом рапорте стоит жёлтая горячка.

– Господин адъютант, – сказал я. – Передайте господину Ройтеру один вопрос. Письменно.

– Господин штадт-физик своё мнение подал, сударь.

– Вопрос про его собственных больных. Устав велит держать в карантине двенадцать дней, в поветрие вдвое, а сорока дней там нет. Не передадите, и когда в Петербурге спросят, отчего гвардия сорок дней сидела в поле, отвечать придётся вам.

Посмотрев на полковника, потом на солдат за моей спиной, адъютант нехотя кивнул.

Вопрос я написал на листке из записной книжки, в две строки.

«Сколько мельников и плотовщиков с порогов вы лечили в августе от горячки с ломотой в икрах и желтизной? Кто из их домашних слёг следом?»

Листок гарнизонный солдат снял у меня с шеста, расщеплённого на конце, проколол шилом в двух местах и подержал над можжевеловым дымом. Так по уставу окуривают всякую бумагу из карантина, и адъютант, приняв её двумя пальцами, ускакал к переправе.

Ждать я ушёл к Харитону. Ревень сделал своё дело ещё на рассвете, после второй бани веки у него опали, а хрипы в груди стали тише. Икал он реже. Мочи по-прежнему не было ни капли, и до того дня, когда проснутся почки, ему оставалось одно, дотянуть.

Ройтер приехал через два часа, сам, и встал у верёвки, опираясь на трость. Мой листок с дырками от шила он так и не выпустил из пальцев.

– Вы спрашиваете про мельничную лихоманку, господин Салтыков, – сказал он через десять шагов, не здороваясь.

– Так её зовут у вас в Нарве?

– Так её зовут мельники. – Старик помолчал. – Каждый август двое, трое, иной год пятеро. Плотовщики с порогов, работники с плотины. Жар, ломота в икрах, красные глаза. Желтеют немногие, а кто пожелтеет, тот часто и помирает.

– А их домашние?

– Ни один. – Сказал он это тихо и сам, видно, услышал, что сказал. – Ни жёны, ни дети. Двадцать лет я пускаю им кровь и ни разу не ставил кордона.

– Отчего же?

– Оттого, что никто от них не заражался. – Ройтер поднял на меня глаза. – Mein Gott…

– Мельничные крысы у плотины и жар через неделю после воды, – сказал я. – Это ваша лихоманка, Иван Христофорович. Только к вам она приходит по трое за лето, а в полк пришла разом к пятидесяти двум, потому что весь полк полдня сидел в одном мельничном пруду.

За спиной у старика кашлянул адъютант.

– Господин комендант со слов лекаря приказа не отменит, сударь.

– Со слов лекаря и не надо, – ответил я. – Иван Христофорович видит эту хворь двадцать лет, а о ней не пишут ни в одной книге. Ему по праву и описывать её первым. Пусть он первым и подпишет мнение, а я подпишу вторым.

Ройтер долго смотрел на меня поверх верёвки, потом повернулся к адъютанту.

– Мой рапорт, господин адъютант. Я его и поправлю.

Писал он на барабане, который подставил ему гарнизонный барабанщик, ровными немецкими строками, и подписал первым. Лист подали мне на шесте, и вторым подписал я, а третьим полковник. Обратно через верёвку лист пошёл через можжевеловый дым, и Ройтер, принимая его, уже не прятал улыбки.

Адъютант снова погнал коня к переправе. Солдаты от верёвки не расходились, хотя унтеры их гнали, и до полудня простояли со мной молча, глядя на дорогу.

Ответ привёз тот же адъютант.

– Оцепление снять! – крикнул он гарнизонным ещё издали.

Верёвку отвязали от столба, и она упала в дорожную пыль. С минуту в лагере стояла тишина, а потом у меня за спиной закричали «ура». Кричали сперва в первом ряду, потом по всей дороге до самой риги, и вместе с носильщиками кричали даже жёлтые на соломе, у которых на крик едва хватало сил. Сергей обнял меня так, что хрустнули рёбра.

Усатый унтер дождался, пока крик стихнет, и протиснулся ко мне с кожаным мешочком в руке.

– Рота велела отдать, ваше благородие. Крысиные копейки, сколько вы нам вчера за крыс отсыпали, все до одной. Сто сорок крыс, рубль сорок медью. – Он вложил мешочек мне в ладонь. – Это вам на свадьбу. От роты.

Мешочек был тяжёлый и тёплый от его руки. Отказаться значило обидеть роту при всём полку, и я его взял.

– Спасибо, братцы, – сказал я. – Венчаться пойду с вашими копейками в кармане.

Тут вокруг меня закричали снова, громче прежнего, и кто-то сзади засмеялся, что барышня, мол, за крысиную медь замуж пойдёт, и на него зашикали.

Нарочный ускакал в тот же час. Вёз он мой беловой лист и рапорт полковника, а сверху мнение Ройтера с тремя подписями, и к среде всё это должно было лечь Виллие на стол.

Честь у старика осталась при нём, и дорога на Петербург была открыта. Теперь, по моему счёту, всё зависело от того, поверит ли этим бумагам в четверг государь.

* * *

После обеда Ройтер приехал в ригу, уже один, и молча стоял у доски возле двери, где мои ученики мелом писали, сколько мочи вышло у каждого жёлтого.

– Вы её пишете? – спросил он меня наконец. – Мочу?

– Каждый час, – ответил я. – Почка сама не скажет, что ей худо, – скажет кружка.

Харитона он осмотрел сам, и я рассказал ему всё: про баню и ревень, про мёд и воду по мерке. При слове «каломель» старик поморщился.

– Потогонным и слабительным лечили водянку и в Галле, когда я там учился. Только к ним мы давали ртуть и пускали кровь. – Старик переложил трость в другую руку. – Сколько я так уложил своих мельников, господин Салтыков, я не знаю.

Утешать его я не взялся. Учили его так же, как учили всех, и всю жизнь он лечил, как умел, а нынче при адъютанте поправил собственный рапорт. На такое из здешних лекарей решился бы не всякий.

– Оставьте мне человека, – сказал вдруг Ройтер и ткнул тростью в доску. – Который умеет вот это. Будущим летом мои мельники пожелтеют опять.

Гаврила, стоявший с мелом наготове, побледнел и посмотрел на меня. Лист по жёлтым он вёл с понедельника, лучше всех, и отдать старику мне было больше некого.

– Останешься? – спросил я. – Сперва при Никитине, покуда жёлтые не встанут. Потом в городскую больницу, к господину Ройтеру.

– А двор как же, барин?

– Двор переживёт. Мельникам ты нужнее.

Полковник Ветлугин пришёл к вечеру и попросил у меня двоих.

– По указу о носильщиках их велено учить вашим фельдшерам, по двое на роту, – сказал он. – Дайте мне двоих сейчас. Пойдут с полком, а в Петербурге станут учить по ротам.

Кузьма шагнул вперёд раньше, чем я успел кого-нибудь назвать, а следом за ним один из виленских, молчаливый и широкий в плечах.

– Я теперь первым делом мочу мерить стану, барин, – сказал Кузьма и покраснел до ушей. – В полку у меня все кружки будут с рисками.

В приказ по полку на марш Ветлугин вписал мои правила слово в слово, от кипячёной воды до белой соли в каждом ведре, и велел прочесть его по ротам. Купаться в стоячей воде полку отныне запрещал приказ за подписью полковника.

Выпускали мы учеников вечером, в той же риге, выбеленной известью. Экзамен я попросил принять Ройтера, чужого человека, который никого из них не знал, и старик согласился сразу.

Спрашивал он коротко, с немецкой дотошностью и отвечать велел руками. Кузьма наложил закрутку на ногу Терентию и сунул под неё записку с указанием, в котором часу наложил её, а Ройтер, прочитав записку, поднял брови. Елизар, когда старик спросил его, чем поить жёлтого, у которого нет мочи, рассказал всё, что видел прошлой ночью у Харитона, и ни в чём не сбился. Остальные отвечали не хуже, и подсказок моих никому не понадобилось.

– В Галле меня шесть лет учили латыни, – сказал Ройтер, когда последний из них отошёл к стене. – Ничего из того, что они сейчас показали, я в двадцать пять лет не умел.

Свидетельства я написал ещё днём, все шесть одними словами.

«Дано сие ученику школы лекаря Салтыкова в том, что он в августе 1807 года при гвардейском полку под Нарвою ходил за больными водяною лихорадкою и исправлял должность фельдшера. Умеет остановить кровь, наложить повязку и лубок, мерить жар градусником и мочу кружкою и вести скорбный лист. Экзамен держал при штадт-физике города Нарвы».

Подписались мы под каждым в том же порядке, что утром у верёвки, а к каждому свидетельству Ветлугин приложил от себя по серебряному рублю. Латыни в моих свидетельствах не было ни слова. Зато в них стояло, что человек умеет делать руками, и любой лекарь, прочитав такую бумагу, знал, кого берёт.

Расходились мои ученики отсюда в четыре стороны, и у каждого теперь была своя дорога. Кузьма с виленским шли с полком и по указу станут учить носильщиков по ротам. Гаврила оставался в Нарве. Елизара и второго виленского я вёз в Петербург, к карете для увечных, ежели государыня её дозволит, а младшего из слободских ждал двор за Рогаткой, где Терентию давно был нужен второй учитель.

Кланялись они мне все шестеро разом, в пояс, и я, признаться, не знал, куда девать руки.

– Это вам от моей Агафьи, барин. – Елизар развернул на ладонях холщовое полотенце, вышитое по краям красными петухами. – Как прослышала, что вы женитесь, так и села вышивать. Велела отдать, ежели живы будем. Постелите под ноги у аналоя, на счастье. Кто на него первым ступит, тот в доме и голова.

– Постелю, Елизар. Агафье поклон.

Гаврила подал мне сложенные листы, исписанные его круглым старательным почерком.

– Перебелил ночью, барин. Тут все жёлтые, по часам, с самого понедельника. Пригодится, ежели станете про эту хворь писать.

– Ребята промеж себя порешили, – сказал Терентий. – Каждый, где бы ни был, выучит двоих. Так с вами и расплатятся.

У хирургов в моём веке была поговорка про то, как учат ремеслу: «увидел, сделал, научил». Шестеро моих выпускников сделали уже второе, и третье теперь пойдёт само, в полку и в Нарве, там, где меня не будет.

На рассвете меня разбудил Никитин.

– Харитон кружку просит, Михайло Алексеевич. Сам.

Мочи в кружке вышло на два пальца, тёмной и мутной, первой за трое суток. Носильщики у двери закрестились, а Харитон поймал мою руку и потянул к губам, но я её отнял.

– Живи, Харитон.

– Теперь почки проснутся и погонят воду вёдрами, – сказал я Никитину. – Поить его тогда вдвое и солить, а как польётся моча, давай ему и ту гороховую похлёбку, слышишь, Алексей? Иначе он высохнет так же, как вчера тонул.

Калий, которого я ночью так боялся, при многомочии уходит с водой, и тогда его самого приходится возвращать.

Сергея полковник отпускал со мной квартирьером, готовить казармы к приходу полка, и бумагу ему подписал сам, глядя в сторону.

– Поручителя вашей невесты я не держу, господин лекарь, – буркнул он мне. – Иначе вас, говорят, и венчать не станут.

Пыжов, провожая нас, попросился ко мне в школу, когда жёлтые встанут, и я обещал его взять.

А до венчания оставалось четыре дня.

* * *

В Петербург мы въехали за полночь. Сергея я довёз до Литейной, где в доме уже спали, а сам поехал к себе на Кирочную. Пол в зале лёг весь к среде, как обещал Парамон, и в тёмном доме пахло сосной.

Утром в Мариинской больнице Мейер встретил меня в коридоре и замахал листом ещё издали.

– Звенит, голубчик! Звенит, как вы писали!

У одного из троих горячечных, которым давали иву, во вторник зазвенело в ушах. Мейер убавил приём на треть, как стояло в моей таблице, к вечеру звон прошёл, а жар так и не вернулся. В двадцать первом веке за вредом от лекарств следят целые ведомства, и следят годами. Здесь за ним пока следила одна графа в таблице, и сработала она с первого раза.

Филат лежал у окна, как было велено, и вставать даже не пробовал. Жар у него не возвращался с пятницы, колено гнулось, только шум за первым тоном я слышал по-прежнему. Клапан хворь задела, и этого не поправит никакая ива.

Робек ждал меня у себя в кабинете с бумагой из Павловска. Государыня записку мою прочла и велела строить карету при Мариинской больнице по рисунку Насти к Покрову, а людей при ней взять из моей школы, на жалованье от больницы.

– Карету мне построят, – сказал Робек, не повышая голоса. – А люди где, Салтыков?

– В коридоре, Михаил Михайлович.

Елизар и второй виленский ждали меня за дверью, в чистых рубахах, с нарвскими свидетельствами в руках. Робек прочёл оба, перевернул, проверяя, нет ли чего на обороте, и задержал взгляд на подписи Ройтера.

– Нарвский штадт-физик, – проговорил он. – Значит, бумага есть. Беру.

Поклонился Елизар Робеку в пояс, а мне шепнул, уже в коридоре, что четверо его теперь будут сыты.

Виллие приехал в больницу к полудню, прямо с Каменного острова, в мундире и при шпаге. Про Нарву он не сказал мне ничего. Пошёл он сперва к Мейеру смотреть таблицу и читал её так долго, что Мейер начал переминаться с ноги на ногу.

– Графа про звон ваша, Салтыков?

– Моя, Яков Васильевич.

– Хорошая графа. – Виллие вернул лист Мейеру и повернулся ко мне. – Теперь о Нарве. Государь прочёл ваш лист сам, при мне, за минуту, как вы и рассчитывали. Тракта не закрывать, гвардии идти в столицу в срок.

Для меня Нарва кончилась в эту минуту, теперь уже насовсем. Ещё на смотру в Павловске государыня велела мне успеть до Успенья, и к Успенью я успел всё, что обещал.

– Нарвскому штадт-физику государь велел объявить благодарность за то, что поправил сам себя, – продолжал Виллие. – Коменданту тоже, за бдительность.

– Выходит, за мою лихоманку наградили Ройтера, – сказал я.

– Первую подпись вы отдали ему сами. Государь читает подписи сверху. – Виллие чуть заметно усмехнулся. – Зато к Покрову он ждёт от вас две бумаги, про иву и про вашу водяную лихорадку. Ключинскому, кстати, пенсию подписали в понедельник, полную.

Листы Гаврилы лежали в моей сумке, так что числа для второй бумаги у меня уже были.

Уже в дверях Виллие обернулся.

– И ещё. Про кордон и про Ройтера я на этот раз узнал от вас раньше, чем от министра. И за это я благодарен. – Он надел шляпу. – Но вы не привыкайте, второй раз я этого не скажу.

К Бутурлиным на Литейную я пришёл к праздничному ужину, когда в окнах уже зажгли свечи. Успенский пост кончился, с кухни пахло пирогами с мясом, а наверху, за закрытой дверью, смеялись тётушки.

Дарья Гавриловна вышла ко мне в переднюю сама.

– Настя наверху, тётушки подшивают ей подвенечное, и мужчин туда нынче не пускают. – Она улыбнулась, и улыбка тут же сошла у неё с лица. – Серёжа с утра в казармах, полку квартиры готовит. А Пётр Кузьмич…

– Что Пётр Кузьмич?

– Поехал после обедни к Вышеславцеву, на Сергиевскую. С праздником поздравить и поблагодарить за то, что за вас ручался, – Дарья Гавриловна стиснула пальцами концы шали. – Воротился к трём часам сам не свой, лица на нём не было. Прошёл к себе, никому ни слова не сказал и велел его не беспокоить. Даже к столу не выйдет.

Проклятье…

– Я ведь не велел ему ездить.

– Он сказал, что вы не велели в тот день. А нынче, говорит, праздник.

Вот упрямец! Запрет мой барон исполнил до последней буквы, в тот самый день, а нынче поехал ровно туда, куда я его не пускал. Тайный советник Вышеславцев прошлой весной травил его капли, а на лестнице после Комитета велел мне беречь барона, потому что сердце у него, говорят, слабое. Что он сказал старику нынче, я не знал. Знал только, с каким сердцем Пётр Кузьмич от него вернулся.

– Он не велел, слышите? – Дарья Гавриловна схватила меня за рукав, едва я шагнул к коридору.

– Простите, Дарья Гавриловна, но послушаться вас не могу.

Высвободившись, я дошёл до его спальни. Стучать я не стал и открыл дверь.

Барона в спальне не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю