Текст книги "Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину"
Автор книги: Виктор Эмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Короче, мы пошли с ним на задний двор, к сараям, и для отвода глаз затеяли игру в маялку. Но дверь действительно оказалась забитой, а потом – какие еще там призраки – в сорок девятом-то году!..
И вот однажды вечером, когда стемнело, мы втроем – Скоча, Совушка и я (Рустема не было, ему резали грыжу), мы шли мимо сарайчика и вдруг там, за дверью, заколоченной крест-накрест, увидели свет. В дырочке от выпавшего сучка. И ведь это я, малолетний Пронин, заглянул в нее и чуть не обделался от страха, потому что за столом, освещенным свечным огарком, сидело никакое не привидение, а самый настоящий шпион – в зимней шапке это в августе-то! – и в валенках! И хотя этот тип сидел спиной к дверям, Совушка разглядел-таки, что правый потайной его карман подозрительно оттопыривался. "Да там же у него, гада, парабеллум!" – побледнев, догадался он. И мы переглянулись, мы молча посмотрели друг на друга и вдруг... побежали. Только не домой, в теплые постельки, а к ближайшему телефону-автомату, на улицу Воинова.
Потом мы стояли у парадняка, а он шел под конвоем, с поднятыми вверх руками – наш дворник Минтемир, Рустемов отец, который еще весной, то ли уехал в Казань, как говорил нам Рустем, то ли заболел открытой формой туберкулеза и лег в больницу Боткина, как утверждала Рустемова бабушка.
И когда они посадили его в "эмочку", товарищ старший лейтенант по фамилии Беспрозванный подошел к нам, говнюкам, и спросил: "Кто проявил инициативу?". И дружки мои закадычные – Совушка и Скоча – не сговариваясь, ткнули в меня пальцами: "Это он!", а я, тогда еще ну совершенно не Тюхин, скромно потупил счастливые, как детство, глаза свои...
Дырочка от сучка светилась неземным голубоватым светом. Я раздвинул доски – вторую и третью по счету от дверей направо – и пролез в сарайчик сквозь образовавшийся проем.
То, что называлось Марксэном Трансмарсовичем, фосфоресцировало на верстаке – безногое, безрукое, полупризрачное по форме, и уму непостижимое по содержанию. В этом странном и, конечно же, неземном трансфизическом феномене более или менее нормальным было разве что отсутствие глаз.
– Аве, Тюхин, моритури тэ салутант! – замерцав, прожужжало видение. Да вы присаживайтесь, небось намаялись в дороге...
И я сел на деревянный ящик из-под молочных бутылок и вдруг почувствовал, что смертельно, просто нечеловечески устал за эти годы.
– Парамона кормили? – спросил меня призрак. – Ну, а рукопись мою прочитали? – И когда я сказал, что – увы – не успел, Марксэн Трансмарсович неожиданно огорчился, даже потускнел.
– Знаете, Тюхин, – грустно сказал он, – скоро ведь начнется война. Настоящая, большая-большая... Точнее сказать – Великая да еще к тому же и – Отечественная. Вполне возможно – последняя для нашего с вами мироздания.
– Последняя, – прошептал я.
Смолк далекий оркестр. Стало слышно, как высоко-высоко, куда раньше взлетали только Скочины турманы, почти на пределе слышимости надсадно гудел моторами бомбардировщик. Быть может, та самая "Энола Гей"...
Помню, я хотел что-то сказать Папе Марксэну. Важное. Не исключено, что самое главное в своей дурацкой жизни. Я даже зажмурился, собираясь поглубже вдохнуть. И тут в дырочку от сучка потянуло запашочком, который я не спутал бы ни с чем на свете, даже страдая насморком. Пахнуло формалинчиком и сердце мое тоскливо сжалось в предчувствии неотвратимой, неумолимо приближающейся беды.
– Господи, – простонал я, – да ведь это же...
– А я знаю, Тюхин, – спокойно сказал Марксэн Трансмарсович, – у меня ведь и профессия такая – знать все на свете. К примеру, друг мой, мне доподлинно известно, что произошло с той страной, из которой вы изволили сюда сверзиться. Я знаю, что стряслось в Таврическом дворце Его Величества Самого Старшего Сержанта Всех Времен и Народов Г. М. Мандулы каких-нибудь пять минут назад. Наконец, для меня не секрет, что случится с нами буквально через мгновение...
– Что? – непослушными губами вышепнул я.
– Ну, во-первых, вы, Тюхин, сунете руку в карман и все-таки отдадите мне то, зачем ходили в Задверье...
И я, склеротик этакий, хлопнул себя ладонью по лбу – мамочка родная! – я достал из кармана пижамы такой с виду обыкновенный, чуть ли не балахнинской спичечной фабрики коробочек. Я вынул его и с виноватой улыбкой на лице протянул хозяину.
– Ну, а теперь крепче держитесь на ногах, Тюхин! – весело воскликнул мой небесный тесть. – Как у вас с нервишками? Тогда считаю до трех по-лемурийски: мене, текел, фарес-упарсин!..
И не успела отзвучать последняя, непривычно длинная для нашего земного слуха цифра, как толевая крыша над головой совершенно бесшумно, как во сне или в сказке, взмыла вдруг ввысь, с треском слетела с петель дощатая дверь и горемычная судьба моя вскричала ликующим голосом товарища капитана Бесфамильного:
– Фиксируйте, немедленно фиксируйте их!
Вспыхнули съемочные софиты, застрекотали кинокамеры. Два дюжих коммандос с опрыскивателями, стоя на крыше соседнего сарая, принялись усердно опшикивать помещение сарайчика.
Не знаю, что конкретно имел ввиду товарищ капитан, но лично меня Афедронов зафиксировал профессионально. Я и ахнуть не успел, как он круто заломил мне руки за спину. Согнутый в три погибели, я взглянул на товарища по несчастью промеж ног своих и запоздалое "ах!" – возглас несказанного, описанию не поддающегося изумления – непроизвольно исторгся из горестной груди моей. Под воздействием химикатов фотопроявителя голубовато светящееся Нечто, словно хохмы ради нареченное Вовкиным-Морковкиным, буквально на глазах стало обретать все более и более отчетливые очертания.
– Ну же – смелее, смелее! – подбодрил довольный товарищ капитан. – И Христа ради, – поотчетливее в проявлении своей классовой сущности, Марксэн Трансмарсович! А вы, товарищи операторы, фиксируйте, с предельной тщательностью фиксируйте все, а в особенности вот этот вот – обратите внимание – в его мохнатой лапочке зажатый, обыкновенный такой с виду коробочек! И чтобы крупно – на весь экран!
Да, дорогой читатель, ненавистный товарищ капитан не оговорился. Это была именно лапочка, а не рука. Существо, теперь уже окончательно обозначившееся через посредство фиксажа, человеком со всей очевидностью не было. Оно больше напоминало то пресловутое млекопитающее, от которого мы, люди, не произошли, как наивно заблуждался Ч. Дарвин, а в которое как раз наоборот – превращались в результате быстрой и фатально неизбежной инволюции. На верстаке агента турецкой разведки Минтемира Гайнутдинова сидела сравнительно небольшая глазастая обезьянка, точнее даже не обезьянка, а лемур. И если б в нашей милой компании каким-то чудом оказался вдруг Кондратий Комиссаров, который помимо поэта К. Р. уважал еще и нашу советскую энциклопедию, он (в качестве информации к размышлению) сообщил бы всем присутствующим, что – примо: лемурами по верованиям древних римлян назывались души умерших, и что – секондо: именно так именовались очаровательные, понимаешь, полуобезьянки отряда приматов, обитавших в диких, понимаешь, лесах ихнего сраного Мудогаскара. Но поскольку Кондратия с нами, увы, не было, его роль на себя взял идиот Афедронов. Еще выше заломив мне руки, он заорал:
– Так ведь это же – макака!
И все дружно рассмеялись, отчего огромные глаза Марксэна Трансмарсовича стали еще больше и – как мне показалось – влажнее. Я еще пристальнее вгляделся в его мордашку и вдруг вспомнил странный, над письменным столом все того же великого князя и поэта фотопортрет.
– Ах, вот оно что! Вот оно, оказывается, в чем дело! – вырвалось у меня.
– Обратите внимание, товарищи, – заметил сияющий товарищ капитан, теперь даже нашему Тюхину что-то стало ясно. Ну в частности гражданин Тюхин понял, что крупно просчитался, недооценив нас, чекистов! Дорогие товарищи! Дамы и господа! Соратники и коллеги! Только что вы стали свидетелями блистательного завершения нашей операции под кодовым названием "Наивный трансмутант". Детали и подробности позднее, на торжественной пресс-конференции. А сейчас я хотел бы особо заострить ваше внимание на самой, пожалуй, существенной особинке этого поистине исторического Дела... Гражданин Вовкин-Морковкин, ну-ка дайте мне то, что у вас в правой... э... конечности... Живенько-живенько! А вы, товарищи корреспонденты, граждане понятые, господа спонсоры, – вы фиксируйте, фиксируйте!..
– Вот здесь вот, – тряся коробком, взволнованно продолжил товарищ Бесфамильный, – здесь находится то, ради чего десятки наших лучших, опытнейших сотрудников трудились не покладая рук, не жалея сил, здоровья, а подчас – и самой политической репутации...
Защелкали затворы фотоаппаратов. От вспышек блицев потемнело в глазах. Мучительно захотелось укусить самого себя за воротник пижамы.
– В этом маленьком, неказистом свиду шпионском контейнере, – сказал мой бывший следователь, – находится, не побоюсь этого слова, – ключ к разгадке самой жгучей, самой таинственной из всех тайн нашего социалистического по форме и далеко не капиталистического по содержанию существования. В этом спичечном коробочке своего рода пропуск в иной, разительнейшим образом отличающийся от нашего, мир – в Страну Счастливого Прошлого, где, товарищи, как и обещали Теоретики и Основоположники, вдосталь всего: света, счастья, жизненного пространства, бесплатного спецпитания, жизнерадостных песен, хороших книжек и фильмов, любимых девушек и мальчиков, неиссякаемого оптимизма!.. Да-да, друзья мои, это он – тот самый Иной Мир, о котором так много и так вдохновенно говорил и писал наш товарищ Левин!..
Раздался всеобщий и полный вздох. Толпа всколыхнулась. Притиснутый к стенке сарая Афедронов коротко, с убийственным китайским "хэком" рубанул кого-то ребром своей занаменитой ладони. Еще, еще и еще раз!.. Толпа отпрянула. Афедронов поднял меня и прислонил к стене. В глазах затанцевали маленькие кровавые лебеди.
И тут раздался скрип, тонюсенький такой, жалобный. Поначалу мне показалось, что звук этот издает подцепленная на крюк подъемного крана толевая крыша сарайчика, но дело было не в крыше, которая даже не поехала, а прямо-таки полетела. Дело было не в ней. Небольшой, с Питера Пэна величиной, лемур – плакал. Ртутные слезинки катились из его большущих немигающих глаз.
Товарищ капитан поднес полуоткрытый коробок к объективу японской телекамеры и бережно, двумя пальцами извлек из него содержимое. Это был крестик, самый что ни на есть обычный, чуть ли не алюминиевый, на суровой, с неумелым узелочком, нитке...
Да, дорогой читатель, из песни слов не выкинешь. Мой бывший следователь извлек из спичечного коробка именно то, что я, Тюхин, счел за самое нужное, самое-самое необходимое для неотвратимо, по моим представлениям, дичавшего в Военно-Таврическом саду Папы Марксэна. И для меня – Тюхина...
Господи, никогда не забыть мне этого безбрового, на глазах пустеющего лица. Примерно так же смотрел на меня в Хельсинки один мой соотечественник, когда я выронил на асфальт две только что купленных у ночного таксиста бутылки.
Противно затарахтело, точно А. Ф. Дронов потер чьей-то не в меру наглой мордой по горбылям сарайчика. Впрочем, на этот раз я сразу же посмотрел на Марксэна Трансмарсовича и, как всегда, не ошибся. Главный свидетель и очевидец всего того, чему еще предстояло стрястись на белом свете и в нашей с вами несчастной стране, в частности, – хохотал. Самозабвенно, от души и в абсолютном одиночестве, как В. И. Ленин в Горках.
– Ну... Ну, Тюхин, – вытирая кукольные свои глазищи кончиком хвоста, наконец выговорил он, – ну, Тюхин, на этот раз даже я опростоволосился! Диа фрэнд, вы даже не догадываетесь кто вы такой после этого!..
Я уронил голову на грудь:
– Догадываюсь...
– Да где там! – махнул лапочкой Вовкин-Морковкин. – Вы думаете, что вы – гений человечества, но ведь это не так. Вы не гений, вы куда больше, чем просто гений, вы – Тюхин, друг мой! О, Святая Неадекватность! – ведь вы же все на свете перепутали! Я вас о каком коробочке просил?
Я пожал плечами:
– Ну об этом, с самолетиком.
– Но с каким, с каким, путаник вы несусветный?! Ведь это же, – и тут он показал на коробочек в руке товарища капитана, – это же "Фантом". Товарищ Бесфамильный вздрогнул и уставился на этикетку слепым, ничего не видящим взором своих, теперь уже не ноликов, а крестиков. – Это американский истребитель "Фантом", он же Ф-18. А ведь я вам, Тюхин, говорил про МИГ-29!.. Вы просто открыли не тот ящик стола, дорогой, практически бесценный мой сообщник!..
Я пошатнулся. Я вдруг представил себе мадагаскарскую полуобезьянку с православным крестиком на груди, и ноги мои, бесконечно уставшие от вертикальности позвоночника, тюхинские мои ноженьки, подогнулись и я, подобно Ричарду Ивановичу, пал на колени.
– Да полно, полно, – мягко утешил меня латинолюбивый и лемуроподобный Марксэн Трансмарсович, – а то еще подумаете, что я в претензии. Отнюдь, Тюхин. Все как нельзя лучше. Это, голубчик, самая талантливая, самая плодотворная ошибка в вашей жизни. Вы только взгляните на товарища капитана, Тюхин! Да вы ведь не одну дверь, вы и его перекрестили, крестоносец вы этакий. Большущий крест, Тюхин, поставлен вами на его замечательной карьере.
– Убрать посторонних, – чужим, опустевшим голосом скомандовал мой дорогой крестничек.
Замелькали "демократизаторы" и саперные лопатки. Зазвенела разбитая оптика. Крякая, зачастил правой – ударной – рукой младший подполковник Афедронов.
Вскоре у Рустемова сарайчика остались только свои.
Утомленный товарищ капитан сел прямо на сырую от фиксажа землю. Он вытянул ноги в надраенных до парадного блеска хромачах и снял фуражку. Волос на его голове уже почти не было.
– Профессор, морковки не желаете? – гаснущим голосом спросил он Папу Марксэна. – Эстонская, трофейная... Не хотите? Ну и напрасно, – и товарищ капитан откусил и захрумкал, задумчиво глядя вдаль.
Выдержав характер, мужественный лемур украдкой сглотнул слюну.
– Ну вот, кажется, и все, Тюхин, – грустно сказал он. – Осталось, как в старой хорошей песне, закурить перед дальней дорогой.
– А не присесть? – усомнился я. – По-моему, и в этой песне слова переделали.
– Тогда придется присесть. Из песни слов не выкинешь, Тюхин.
И мы с ним присели на завалинке перед сарайчиком. Я вспорол подкладку своей лагерной камилавочки и аккуратно извлек из тайничка последнюю, для него, Вовкина-Морковкина, сбереженную сигареточку. Немигающие глазищи пришельца благодарно засветились.
– Нет, Тюхин, все-таки вы гений в некотором роде, – промурлыкал он. Товарищ капитан, спичек не найдется?
Впавший в транс Бесфамильный кинул ему злополучный коробок.
– Вот так-то оно лучше будет, – сказал Марксэн Трансмарсович и открыл одно вещественное доказательство и, поцокав языком, надел мне на шею другое. – Это вам на память, друг мой, – вздохнув, сказал он. – На долгую-долгую...
– А в том, в другом коробочке, там что – ключ был?
– И как всегда вы угадали, Тюхин. Только не ключ, а ключик. Этакий, знаете, золотой и совершенно сказочный...
И я, Тюхин, понимающе кивнул головой и достал свою позолоченную зажигалочку. Марксэнчик прикурил и глубоко, с наслаждением затянулся.
Смеркалось. Черный как туча, Афедронов говорил с кем-то по рации. До слуха доносились отдельные, рубленые фразы: есть!.. так точно... никак нет... будет исполнено... Отстраненно хрумкая морковкой, товарищ капитан с каждым мигом все заметнее терял лицо. Помимо двух крестиков на сомкнутых веках, на лбу его отчетливо проступил третий...
– Так куда же вы теперь, без ключика?
– Назад, только назад, Тюхин!
– То есть – в Будущее? В чье, в наше?
– Ну нет, – засмеялся Марксэн Трансмарсович, – в этом Королевстве Кривых Душ я уже, с вашего разрешения, побывал. Есть у меня другой маршрутец, поинтересней. Там, Тюхин, ждут меня. А вас ждут?
– Не знаю, – прошептал я. – Кажется...
– Тогда – пора. "Пора, мой друг, пора", – как сказал один настоящий и, обратите внимание, Тюхин, почти такой же глазастый, как мы, лемурийцы, поэт. – Он положил свою игрушечную лапку на мое колено. – Прощаться не будем, Тюхин, тем более – навеки. Даст Бог – свидимся. А сейчас, когда я досчитаю до трех – закройте, на всякий случай, глаза. Для вас лично то, что произойдет, опасности не представляет, и все-таки, Тюхин, на всякий, как говорится, пожарный... Ага! – Марксэн Трансмарсович отщелкнул докуренный до фильтра чинарик. Прямо под ноги шедшему к сарайчику с пистолетом в руке Афедронову. – Вот теперь, Виктуар, – все. Финита ля комедиа. Мужайтесь!..
Приблизившись, Афедронов передернул затвор "тетешника" и, не сказав ни слова, даже не "эхнув", навскидку всадил пулю прямо в крестик на лбу Бесфамильного. Смертельно раненный товарищ капитан вздрогнул. Его рыжие, опаленные моим факелом ресницы взметнулись и разверзлись, открыв вместо глаз два отверстия, одно из которых было замочной скважиной, а другое дырочкой от выпавшего сучка.
– Передайте Даздраперме Венедиктовне, – умирая, прошептал он, – что это я доложил про нее...
– Передам, передам, – поморщился палач Афедронов. И резко повернувшись ко мне этот кровавый мерзавец вдруг заорал: – А ты, ты-то чего здесь делаешь?! Кто фиксировать за тебя будет, – Пушкин, что ли?!
Я помертвел.
– Да что же это вы такое говорите, товарищ младший подполковник?
– Капитан, Тюхин, теперь уже – капитан, – самодовольно ухмыльнулся он, после чего я резвехонько подскочил и замер по стойке "смирно".
И опять что-то жалобно запищало, заскоркало. Наивный трансмигрант Папа Марксэн снова прослезился. Капельки крови покатились из его огромных, медленно закрывающихся глаз.
– Мене... текел... – прошептал он.
– Э!.. Але!.. Ты чего это?! – встрепенулся почуявший недоброе гад Афедронов. – Минуточку, минуточку!.. Слышь, как тебя – стой, кому говорят! Стой, бля, стрелять буду! Эй, кто-нибудь!.. Тюхин! Спички-и!.. Суй ему спички в глаза, кому, бля, говорят!..
– У меня зажигалка, – устало вздохнул я. И в это время лемуриец, решившись, произнес:
– Адью-гудбай, Тюхин!..
Вовремя зажмуриться я так и не успел. Я видел, как его веки сомкнулись. И это было последнее, что я увидел, потому как свет Божий, взморгнув, погас...
Глава пятнадцатая В некотором роде, конец света. Покаяние
В живых остался только я, В. Тюхин-Эмский. Чадя, лениво догорали разметанные чудовищным взрывом деревянные декорации моего детства. Я сидел на краю огромной, пахнущей формалинчиком воронки, а вокруг – вразброс валялись героические ошметки габардина, обрывки обгорелых документов, доносов, останки, пуговицы, ордена...
От капитана Афедронова уцелела одна рука, похоже, та самая беспощадная правая, которую он успел все же вскинуть напоследок, издав свое знаменитое "йе-е...". На ударную концовку, то бишь на букву "х", самую, кстати сказать, любимую им букву русского алфавита, времени этому мокрушнику уже не хватило.
Итак, странствующий во времени гость из Лемурии по имени Марксэн никакой, разумеется, не Трансмарсович и тем более – не Вовкин-Морковкин: обе этих обидных кликухи измыслил, как я узнал впоследствии, садист-интеллектуал Кузявкин – лемурианец Марксэн отбыл в иные, будем надеяться, более жизнерадостные миры. Та ужасная, по разрушительности сравнимая разве что с аннигиляцией, вспышка, которая сопровождала сам акт ноль-транспортировки, по природе своей была, видимо, сродни моим оптическим "эффектам" времен ранней незафиксированности. Божество устало смежило вечные очи свои и мир вокруг погас для всех, кто его исповедовали или хотя бы окружали в то роковое мгновение. Высокопарно? Слишком красиво? Ну что ж – может быть. Но уже тогда, на краю апокалиптической воронки я с замирающим сердцем осознал, что Судьба нежданно подарила мне нечто большее, чем очередное злоключение. Судя по всему, Она тихо вздохнув, дала мне еще один шанс, боюсь, последний: "Это не просто Свидетель и Очевидец, – там, у воронки, шепнула Она мне в глухое от контузии ухо, – это Провозвестник, слышишь, Витюша?". И я, сглотнув комок, выдохнул: "Кажется, слышу!"
А вот шаги приближающейся Даздрапермы Венедиктовны я, к сожалению, не расслышал. Когда, взволнованно шепча: "Господи, да как же я раньше-то не понял этого?! О, да – вот именно что – Божество! Ликуй, Исайя!.." – когда, горячечно бормоча эти слова, я слишком поспешно вскочил на ноги и... пошатнулся, и в глазах моих, как тогда, в пятидесятых, мир малокровно помутился, поплыл, поехал и даже полетел, когда меня мягко приподняло над землей и понесло, покачивая, я не сразу сообразил, что же это за сила влечет меня, и лишь после того, как в поле зрения оказались ее по-мужицки здоровенные, чуть ли не сорок пятого размера, перепачканные глиной, прохаря, лишь после этого я тускло сообразил, что это опять она...
Синяя "поливалка" с распахнутой задней дверцей стояла у паперти собора. Даздраперма П., как всегда мокрая, шуршащая плащпалаткой, несла меня к ней на руках. Бережно, как ребенка.
С неба шел снег, из чего следовало заключить, что произошел еще один провал во времени. "Что же касается аспекта божественности, то произошедшее со всей очевидностью свидетельствовало, – покачиваясь, трудно соображал я, – что Идея Марксэновна Шизая, фиктивная, так сказать, моя супруга и почти девственница (если не считать майора Шизого), что она, моя хорошая, являлась как бы дочерью этого, на моих глазах вознесшегося в небо Божества!.. Ерго, – слабея от ужаса в бесстыжих и сильных руках Даздрапермы, лихорадочно смекал я, – ерго, то есть – следовательно: то Дитя, которое, по всей видимости, уже появилось на свет в мое отсутствие, тоже было – о, Господи, прости меня грешного! – чудесным результатом непорочного зачатия, ибо еще и еще раз могу поклясться – секса между нами и в помине не было..."
Я вздрогнул, вспомнив некую несусветную подробность наших с ней интимных, с позволения сказать, отношений, я вздернулся, затрепетал и Даздраперма Венедиктовна, склонившись на ходу, влепила мне в щеку смачный, как оплеуха, поцелуй и, обдав перегаром, гоготнула:
– Айн момент, Тюхин! У меня самой все аж пересмягло!..
Я оцепенел.
Но если не я, Тюхин, то кто же, кто в таком случае отец?.. Бесфамильный? Кузявкин? Афедронов?.. Или... о нет, язык не поворачивается!.. О нет, нет!.. О – неужели?! Господи!.. О-о!..
Потайные синие дверцы с лязгом захлопываются. Снедаемая нетерпением, она бросает меня на обитую дерматином казенную кушетку и, обдавая дождем брызг, встряхивается, как славянская сторожевая моего соседа Гумнюкова. Я слизывая попавшую на губу капельку:
– Это что? Это спирт?.. Этиловый или метиловый? – испуганно шепчу я.
– Отс-ставить разговорчики!..
Шуршит плащпалатка, брякает амуниция. Мамочка моя милая, да она же... раздевается!
– Минуточку, минуточку!.. Даздраперма Венедиктовна, но я же это... В том смысле, что Идея же Марксэновна... Ой, что это вы делаете?!
– Ты... ты почему еще в штанах?! – дыша страстью, шипит она. – А ну сорок пять секунд отбой!..
Надо ли говорить, что я по-армейски беспрекословно подчиняюсь! Летят на пол куртельник, камилавочка... Со штанами заминка. Веревочка, которой я, страшно исхудав, стал подпоясываться в концлагере, героически срезанная мною с флагштока на плацу, вражеская бечевочка, как на грех не развязывается.
– А ч-черт!
Сверкнув зубами, она хищно нагибается. В поясе отпускает.
– Ну где, где он там у тебя?..
– Ой... в смысле – о-о!.. А нравственность?! Как же быть с нормами нравственности, Даздраперма Вене...
– Р-равняйсь! – подминает она. – Сми-рна!.. И чтоб – как штык!.. Чтобы – стойко, несгибаемо!.. Слы-ыши-иишь?! И чтоб – не рыпаться! А то тут один... рыпнулся... ф-фу!.. так я его вот этими вот... вот!.. вот это я понимаю!.. вот этими... ру... ка... ми!.. я сама... сама! Я сама, Тюхин!.. У-ууу!.. Ф-фу!.. Отстань, дай отдышаться... А ну кончай! Кончай, кому говорят!.. Ты что, сдурел, что ли?! А ведь я ему, гаду, тоже говорила: кончай, Георгий, играться с огнем, измены не потерплю!.. Ой!.. Ой, Тюхин, не балуй, у меня там запалы ввинчены... Жорка, – сказала я, – задушу, если чего, вот этими вот руками!.. Ух!..
– Неу... – зеваю я, – неужто изменил?.. Это кому, это тебе-то?!
– Кабы мне, Тюхин! Кабы только мне! Ну дала бы разок-другой в глаз для отстрастки и помирились бы по-свойски, по-супружески...
– По-супружески?.. Ты это про кого, Даздрапунчик?!
– Про Мандулу, про Жорку, а то про кого же?!
– Про Ма... О!.. О, Господи! – я падаю на пол.
– Вот и я, Тюхин, чуть в обморок не брякнулась! Он ведь что, он ведь, вражина, Родине изменил!
– Ро... Господи, Господи!..
– Да ты не бзди, Тюхин, – приговор окончательный, обжалованию не подлежит.
– Убила?
Даздраперма гоготнула:
– И в землю закопала! А тебя, дристуна, и убивать не буду – сам когда-нибудь подорвешься: у меня там противотанковая... Слы-ы-шишь?!
...обхвативши голову, постанывая, мучась угрызениями. Господи, Господи!.. Где я?.. Что это за спиртягу она мне подсунула?.. И почему так темно?.. О-оо!..
Я щелкая позолоченной, с гравировочкой: "Д.В.П. от Г.М." – зажигалочкой. Лестница, дверной звонок с красной пупочкой, медная табличка. Рядом с дверью, на коврике, свернувшись клубочком, спит верный Шипачев. Я перевожу дух...
Ну что, Тюхин, гад, сволочь, подонок ты этакий, – звонить?
Сердце колотится, как дурак в сундуке.
Ну?..
Я нажимаю на кнопку.
Я припадаю здоровым ухом к дверной щели, стараясь расслышать торопливую побежечку, родной топоточек. Господи, как я мечтал об этой минуте там, на жестких нарах концлагеря. Сейчас дверь приоткроется, встрепенутся серые (в меня, в Тюхина!) глазенки и он (она?) радостно закричит в тьму коммунального коридора: "Мама, мама! Наш папка в фронта вернулся!..", и обнимет за левое колено, шалунишка...
О-о!..
И вот шаги... Бренчит цепочка, клацает задвижечка... Уже на полусогнутых, уже готовый привычно сорваться на колени, я замираю... Дверь открывается – Господи, Господи. Господи!.. – и она, моя Идея Марксэновна, вся зареванная, опухшая – нос картошечкой – поддерживая обеими руками несусветный, как из книги рекордов Гиннеса животище, – пеняет мне, аморальному чудовищу:
– Ну где, где тебя черти с утра носят?!
Ноги у меня дрожат, подкашиваются. Дыхание со свистом вырывается из сожранных окопным туберкулезом легких.
– С утра, – хватаясь за косяк, шепчу я, и вскрикиваю, как безумный, и падаю на беднягу Шипачева...
Примерещилась Ираида Ляхина. Голая, потрясающая стержнем, она проскакала мимо на запаленном Афедронове с криком: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!". Следом пошел снег. Кружась и перепархивая, с неба сыпались серебристые, на лету превращавшиеся в пепел, доллары.
Я проснулся в холодном поту и, растолкав Идею Марксэновну, во всем повинился перед ней.
– Все мы не без греха, – гладя мою седую голову, вздохнула она, и в свою очередь созналась, что если уж и была утром на Литейном, то никак не в женской консультации.
Так произошло покаяние.
Потом я рассказал ей про сон и спросил к чему бы это?
– Должно быть к Победе, – подумав, сказала моя хорошая. – К нашей, Тюхин, Победе – всемирно– исторической, скорой и безоговорочной!
В коридоре упал тазик. Мы замерли, прислушиваясь...
В эту же ночь я, Тюхин, Виктор Григорьевич, одному мне известным способом преодолев участок государственной границы под кодовым наименованием "Дверь", обманом и лживыми посулами склонил свою тогдашнюю сожительницу Шизую, Идею Марксэновну, к дезертирству.
Глава шестнадцатая Райская жизнь при отягчающих обстоятельствах
Когда попугай заорал: "Аве, Марусечка!" – она чуть не упала в обморок.
– Тюхин, – тяжело повиснув на мне, прошипела Идея Марксэновна, – откуда он знает мое настоящее имя? Это кто – это апостол Петр?..
– Это Петруша, он – птица.
– Райская?..
Увы, моя хорошая вбила себе в голову, что умерла. Взволнованная, в белой тунике, сшитой из двух простыней, она всплеснула руками, пытаясь воспарить над неведомой действительностью. Задетая рукавом, китайская ваза покачнулась – и бац! – упала на пол. И тут из сада в холл, скользя когтями по паркету, влетел охламон Джонни. Обезумев от восторга, он кинулся на Идею Марксэновну – с подвывом, с причмоками, слюнявя и писаясь. Он вспрыгнул к ней на руки, как Папа Марксэн в Таврическом саду, и лизнул ее в губы.
– Тюхин, – забыв обо всем на свете, вскричала моя нецелованная, – а это, это еще кто? Со-ба-ка?! Она тоже говорящая?.. – И Личиночка сунула ему палец в пасть. – Тю-юхин! Он даже не укусил меня!.. Это кто – это ангел, Тюхин?..
Взмявкнув, соскочил с кресла рыжий завистник Парамон. Потершись об ее ногу, он поднял голову и совершенно отчетливо произнес:
– Мама!
Идея Марксэновна Шизая, она же – Марусечка, чуть не задохнулась от счастья.
– Ах вы Марксэнчики вы мои! Жмурик, а как тут насчет котлового довольствия! Что значит – в каком смысле! – нам жрать хочется!
И я, Тюхин, эффектно распахнул перед ней битком набитый холодильник вуаля! – и вздох восхищения исторгся из нее:
– Тю-юхин, но этого же не может быть! О-о!.. И ты еще говоришь, что я не в раю, Тюхин!..
В камине потрескивали сухие кизиловые сучья. Идея Марксеновна полулежа, как римская патрицианка, ела бананы, задумчиво, как беременная Джоконда, улыбаясь чему-то. И был вечер. И китайские тени кривлялись на обоях. И впервые за долгие-долгие годы передо мною на письменном столе лежал лист девственно белой писчей бумаги. А когда я нажимал на кнопку выключателя и лампа гасла, сквозь оконный тюль матово просвечивала несусветно огромная и полная, как грудь Иродиады Профкомовны, лунища. И хотелось жить. И, Господи, не знаю почему, но опять верилось, что не все еще потеряно, даже для той страны, откуда проваливаются в небытие Китежи, президенты и мы, Тюхины...
– Жмурик, расскажи мне сказочку.
– Про что?
– Ах, да про что хочешь, только не про войну.
– Не про войну?
И я подумал-подумал и рассказал Идее Марксэновне такую вот совершенно мирную сказочку:
Сказочка Тюхина
Жил-был один сочинитель. Как-то раз он воскликнул: "Эх, однова живем!" – и сочинил самое свое честное, самое не-про-военное стихотворение, которое начиналось так:
Под тридцать мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война...
Шло время. Сочинителю стукнуло тридцать, потом тридцать три, как, скажим, Иисусу Христу или Илье Муромцу, потом и вовсе – тридцать семь, как А. С. Пушкину, уже и Брежнев классиком стал, а заветный стишок сочинителя все не печатали и не печатали.
– Нет, братцы, тут что-то не так, – как-то раз сказал он себе, – тут, братцы вы мои, призадуматься надоть!
И вот он призадумался и откорректировал начальные строчки стихотворения следующим образом:
За тридцать мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война...