Текст книги "Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину"
Автор книги: Виктор Эмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
– Но это же не она, это – Он! – волнуясь, воскликнул я.
– У Зла не бывает рода!
– И племени!..
– И уж тем более – племени... Ага, крейсерок, кажется, тонет! Па-астаранись!..
И я отпрянул, и вовремя: он чуть не сшиб меня красным крылом дельтаплана. Миг – и усатый камикадзе, низринувшийся в пучину, взмыл, подхваченный воздушным потоком! И полетел, полетел!.. Только не чайкой, о нет, не чайкой, а совсем-совсем другой литературной птицей. И возглас, который он издал, ложась на крыло, лишь подтвердил это впечатление.
– Пусть сильнее грянет буря! – продекламировал из подоблачья Могутный-Надмирской.
– Господи, спаси и помилуй нас, трижды проклятых! – прошептал я.
И в этот миг вспыхнуло! И жалкое солнце ослепло! И белое стало черным, а тайное – явным. Земля вдруг всколыхнулась и погибельно ушла из-под ног. Божий мир сатанински перекривился и стал опрокидываться. "Как, и я лечу?! Зачем, куда?!" – обмирая, подумал Тюхин, и это было последнее, о чем он успел подумать...
Тонущий крейсер с поднебесной высоты казался каким-то невзаправдашним, матросики, сыпавшиеся с его бортов в розовые волны, игрушечными. "Ну да, ну да, ведь это же сон", – успокоил себя чудом спасшийся. Крылатый конь Пегас, волшебно подхвативший его всего лишь за миг до гибели, летел вдоль берега. Тюхин сидел верхом, судорожно вцепившись в гриву, и седые волосы его стояли дыбом от встречного ветра. В ушах звенело. Мимо проносились жалкие ошметья разодранной атомом Гадины. Вблизи они были серенькие, как клочья тумана, безликие и напрочь лишенные какого-либо смысла.
Чудом удержавшийся на плаву флагман, выиграл бой. "Но не войну, увы, не войну!" – ища глазами дельтаплан, подумал Тюхин.
Слева было море, справа, за скифской ковыльной степью, – рассветные горы. Это, должно быть, с них стекала рассекшая полуостров надвое река изгибистая, стремительная, вся в перекатах и бурунах. Вода в этом трансфизическом Салгире была ярко-алая, как кровь из горла чахоточника. "Так вот, вот почему оно такое розовое, – догадался Тюхин. – Бог ты мой, а какого же еще цвета может быть море, в которое впадают такие реки?!"
Тюхин снизился.
В дьявольском компоте пурпурной стремнины мелькали трупы, обломки разбитых вдребезги плавсредств, могильные кресты, обезображенные ужасом лица утопающих. Судя по всему, и в горах шла схватка. Беспощадная, до полной и безоговорочной победы.
"И вечно! И где бы мы, окаянные, ни были, куда бы не устремлялись! О, неужто же хорошо только там, где нас, тюхиных, по счастью еще не было?!" – И только он подумал об этом, как где-то совсем близко, прямо под ним, застрочил "калашников", хлопнула граната.
Высекая искры подковами, она скакала вдоль берега на белом арабе голая, одногрудая, как древняя обитательница здешних легендарных мест, стреляющая от живота короткими очередями. Тот, в кого пыталась попасть Иродиада, находился на другом берегу кровавой реки. Злобно посверкивая пенснэ, он отстреливался из именного браунинга. Враг только что переплыл реку, а посему был окровавлен с ног до головы.
– Тю-юхин! – заметив меня, закричала Иродиада Профкомовна. – Он уходит, он уйдет, Тюхин! Ах, ну сделай же что-нибудь!
– Это кто, это Зловредий Падлович? Ты берешь его замуж?
– Я хочу взять его за яйца, Тюхин! – гневно вскричала моя бывшая совратительница.
– Любо! – откликнулся я. И белый араб внизу заржал, и мой Пегас тревожно отозвался.
Я сунулся в седельную сумку. О да, предчувствие и на этот раз не обмануло! Верный всуевский "стечкин" находился там.
– Держись, Кастрюля!
Я вытащил пистолет, я передернул слегка заржавевший затвор и в это время Кровавый Очкарик выстрелил.
Надо отдать должное – стрелял он отменно. Я вскрикнул, я схватился за грудь – за самое что ни на есть сердце!..
– Ах! – вскрикнула Иродиада.
– Эх! – горестно оскалясь, вскрикнул Пегас.
Пересиливая боль, я, почти не целясь, выстрелил ответно и теперь мы уже все втроем – Иродиада, Пегас и я – хором вскрикнули:
– В яблочко!
– Нена...! – взблеснув проклятущими стеклышками, прохрипел смертельно раненый вампир. – Ты по... ты почему не умираешь, Тюхин?
– Значит, так надо! – по-солдатски бесхитростно ответил я и дунул в ствол, как одна моя знакомая.
Только после этого я позволил себе потерять сознание...
Пусто и одиноко было на вершине пропащей, поросшей бурьяном горы. Только ветер гудел в ушах, да хрумкал полынью мой крылатый спаситель. Это он, Пегас, принес меня, уже бездыханного, сюда. Выходил, заживил рану лошожьей магией, целительной травяной жевкой. В холоде ночи он грел меня теплом большого, екающего селезенкой тела, прикрывал широкими крыльями от дождей. На третьи сутки я стал бредить стихами, на седьмые ожил. Беззаветная Иродиада загнала чертову дюжину коней, торопя мое выздоровление. На девятый день она, вся белая от волнения, крепко поцеловала меня и, присвистнув, умчалась в мятежный Гомеровск. Я долго смотрел ей вслед, пытаясь осмыслить последние, сказанные на прощанье слова: "Положиться можно только на Констанцию, Тюхин!". "Ты имеешь в виду Конституцию?" – устало переводя дух, спросил я. "Я имею в виду антигосударственные проявления, стерженечек ты мой!.."
Больше мы с ней так и не увиделись.
Смеркалось. Внизу, у моря, в двух райских, сросшихся, как пивные ларьки на Саперном, городках – Садовске и Гомеровске – зажигались первые трепетные огоньки. Лаяли собаки. Пахло жареной кефалью. Когда над головой, по-южному разом, включилась здешняя астрология, когда взгорбки и всхолмья Полуострова растворились во тьме и невозможно стало различить, где звезды земные, а где небесные, – крылатый мой конь – серый в яблоках – в честь самого удачного в жизни выстрела – друг, товарищ и брат мой Пегас, шумно вздохнув, сказал:
– А что, Витюша, может, все же тряхнем стариной, елки зеленые?!
Простреленная навылет грудь моя сладко и томительно заныла. Речь шла вот о чем. По его словам, в трех часах лета от Лимонеи, на седьмом небе простиралась благословенная Эмпирея, страна буйных синих трав, высоких помыслов и воздушных замков. Раньше, когда он заводил разговор о нашем возможном туда бегстве, я только отмахивался: курица, мол, не птица, а я, Тюхин, уж никак не ангел небесный. Но судя по какому-то особенному, звездному блеску его карих, чуть навыкате, глаз – сегодняшний вопрос был поставлен ребром.
– Ну, так летим или нет? – нетерпеливо копнув землю копытом, спросил Пегас.
Я невесело улыбнулся.
Что и говорить, погостить у Муз, на брегах экологически безупречной Иппокрены, поскрипеть гусиным перышком вдали от этого безумного бардака – это дорогого стоило! Смущало лишь одно: заветная дверь в подвал, надежда найти которую ни на мгновение не покидала меня, находилась, конечно же, не на седьмом небе...
Вздохнув, я обнял его за шею.
Где-то далеко в ночи сухо щелкнул выстрел. Взлаяли псы. Я ворохнул полешко и мириады гаснущих на лету искр устремились в звездную высь...
На рассвете разбудил неведомо откуда взявшийся Петруччио. Бестолково маша крыльями, он тревожно возвестил:
– Эх, пр-ропадем!.. Полундр-ра!..
О, если б это была его очередная дурацкая шуточка! Увы – дивные райские городишки были окутаны дымом. Пожары полыхали сразу в нескольких местах. Татакал пулемет. Дороги, полные беженцев, шевелились, как щупальца несусветного осьминога. Стало страшно.
– Имя же вам – Содомск и Гоморровск, – глядя с-под ладони, догадался я, новый Свидетель и Очевидец.
С Другом, Товарищем и Братом я попрощался там же, на Горе. Сверкнув фиксой, он крепко, по-мужски, поцеловал меня в губы.
– Ты только свистни, – смахивая копытом скупую слезу, сказал мой, в некотором роде, аллегорический.
Долго еще на фоне багряного, как знамя пролетарской революции, рассвета он умалялся в размерах, сначала похожий на НЛО, потом на экзотическую бабочку-эфемериду, а под конец и вовсе на мошку, микроскопически мелкую, трудно идентифицируемую...
По дороге в Садовск мне внезапно припомнился приснившийся днями сон. Чистое поле. Цокот копыт за спиной. "Это он, Пегас!" – подумал я и, улыбаясь, оглянулся и увидел бешенно мчащуюся прямо на меня гоголевскую Тройку. "Пади! Убью-у!.." – пьяно вскричал кучер Селифан в маршальском мундире. Я пал под колеса, как там, на фронте, падал под гусеницы вражеских танков и Тройка переехала меня. А когда я, утирающийся, приподнялся над травой, сидевший в тачаночке Павел Иванович Чичиков, Междупланетный Прохиндей, Генеральный секретарь Всемирного Интернационала Мертвых Душ, сыпанул по мне из "максима"... Тра-та-та-та-та!..
В городе шли повальные грабежи и аресты. Я перекантовался на пляже, а когда стемнело, пробрался на улицу Соцреализма. Окна "фазенды" были освещены, гремел фокстрот, на занавесках кривлялись тени. Чужие пьяные голоса орали "горько!".
Я хотел подойти поближе, но скрипнула калитка, кто-то схватил меня в темноте за руку.
– Соседушка, не ходи, погубят они тебя! – горячо прошептала Веселиса.
– Кто?
– Да эти вражины – Мандула с Кузявкиным! Они ведь на тебя засаду устроили, сокол ясный!..
В это время раздался звон разбитого стекла. Идея Марксэновна, взвизгнув, отчаянно запела:
Эх, петь будем, Танцевать будем, А как смерть придет, Эх, помирать будем!..
– Гуляет, гестаповка! – кутаясь в оренбургский платок, сурово сказала Веселиса Потрясная. – Они тут такое вытворяют, Тюхин!..
– Господи, да что же теперь делать-то? – убито вымолвил я.
Веселиса, она же – Констанция, молча взяла меня за руку и мы пошли в ее высокий терем.
Так, как она, меня никто и никогда в жизни не жалел. Больше месяца мы прожили душа в душу. По вечерам моя Василисушка играла на мандолине. А еще она любила медленно расчесывать свои длинные – до пят – девственно русые волосы. Вспоминаю, как однажды, задумчиво глядясь в зеркало, она прорекла:
– Викторушка, любимый, скажи мне сказочку!
– Про что, милая?
– Ах, про что-нибудь про сердечное, жалостливое!..
Я немного подумал и рассказал ей про одну Деревянную Кукушечку, которая взяла да и поселилась Бог знает зачем в одной задубеневшей от боли душе. Как снесла эта Кукушечка яичко, только не деревянное, как на Пасху, а обыкновенное – кукушечье и выпорхнула, такая-сякая, из грудного дупла. И вот кукушонок проклюнулся в назначенный час, застучал изнутри клювом, требуя кормежки. "Это что, это сердце?! – несказанно удивился обладатель дырявой груди. – Глупое сердце, не бейся! Лучше скажи – долго ли мне еще на этом свете горе мыкать?.. Эй, чего замолчало? А ну, отзовись!" И Хозяин постучал в свою задубеневшую грудь, и оттуда, из груди, вдруг раздалось: "Шо?! Хто там?!".
– Все? – спросила Констанция, устремив на меня тревожный, полный неподдельного сочувствия взор.
В эту ночь мы жалели друг друга, как безумные.
О заре я вышел покурить на балкон. Я чиркнул спичкой, но так замер, не веря глазам своим! То, чем занимались на веранде "фазенды" два содомита – Мандула и Кузявкин, даже меня, Тюхина, повергло в шоковое состояние. Я слыхивал о разных извращениях, но чтобы половой акт совершался с использованием раневого отверстия во лбу партнера?! Нет, это было уже слишком! Просто чудовищно, дико!..
Я был потрясен до такой степени, что вернувшись в спальню, во всем положился на Констанцию Драпездон.
– Это еще что, – переведя дух, сказала моя француженка и поведала об Идее Марксэновне такое, что я чуть не пожалел самого себя. Угомонил нас только одновременный взаимный обморок...
Три ночи подряд в балке за городом трещали выстрелы. В сумерках к "фазенде" подкатывала черная "эмочка". Изверги уезжали на "работу". Помахав им рукой, И. М. Шизая подолгу стояла на веранде, кусая губы, – худенькая, в розовой комбинашечке. Иногда она плакала и, сморкаясь в подол, жалобно звала:
– Джонни!.. Петруччио!.. Парамон!.. Тюхи-ин!..
В эти мгновения мы с Веселисой еще крепче прижимались друг к другу...
В то роковое, последнее утро меня разбудил скрип. Звуки издавала распахнутая настежь калитка. Дверь "фазенды" тоже была раскрыта. На ступеньке крыльца, схватившись руками за голову, сидел призрачный старик Бэзил.
Нехорошее предчувствие шевельнулось во мне.
– Кровинушка, не пущу! – взрыдала незабвенная Веселиса, загораживая проход. До сих пор не пойму, как это случилось, но я прошел сквозь нее, словно сквозь оптический обман. А когда, опомнившись, оглянулся, там, за спиной, никого уже и не было...
Да, дорогие мои, то, что я увидел в "фазенде" заставило содрогнуться ко всему, казалось бы, уже привычную душу мою! Особняк был варварски загажен и разорен, ломоносовский фарфор побит, охтинская полированная стенка безжалостно изувечена кикбоксингом! На зеленом сукне антикварного стола громоздились бутылки с фотопроявителем. Кроватка, детская кроватка героического лемура была сломана. Рядом с ней валялся раздавленный спичечный коробок со злополучным МИГом на этикетке. Зябкие мурашки побежали по спине моей!..
Увы, увы! – заветная белая дверь с таким обыкновенным на вид французским замком оказалась незакрытой. Из черной, зияющей бездны переходного – через ноль-пространство – тамбура с космическим сквозняком залетали снежинки иного мира.
– Они ушли, ушли! – простонал я.
Сквозь жуткую щель ворвался порыв ледяного ветра. С пола взвились бесчисленные бумажные клочки. Я поймал чудом сохранившийся листок и сердце мое оборвалось. Это был отрывок из рукописи Папы Марксэна...
Я вспомнил свиристевшие цикадами ночи, парафизического кота на коленях, молочно-белый свет, который падал на страницы от висевшей в небе Иродиадиной полной груди, я вспомнил, как бережно перелистывал ее – эту самую фантастическую книгу изо всех мною в жизни прочитанных, я вспомнил все это и чуть не заплакал!
Погибло гениальное "Послание к живым". Ночами напролет я засиживался, вчитываясь в сокровенные свидетельства Странника во Времени и Пространствах. Что ж, пришла пора признаться, терпеливые читатели мои, я держал в руках воспоминания Того, Кто побывал в нашем с вами, милостивые дамы и господа, невероятном, самом уникальном во Вселенной Будущем!..
О, сколько раз я, как сумасшедший, вскакивал из-за стола, не в силах сдержать обуревавших чувств и мыслей. Сколько раз вскрикивал, рискуя схлопотать пулю из "маузера". "Господи! – схватившись за голову, как старик Бэзил, вскрикивал я, – ну, а я, я что говорил?!" И стонал, качая головой. И бессильно, как после объятий Констанции, оседал в кожаное профессорское кресло. И смотрел в небеса, на самую полную в мире луну. И шептал, шептал безысходно: "Увы, не вняли..."
Прочитанное произвело на меня такое впечатление, что я, Тюхин, сидя под портретом Божественного Лемура, поклялся сразу же по возвращении домой – буде таковое состоится – снять с антресолей проклятый портфельчик Кондратия – да, да, чего греха таить, было! каюсь! – сунул его туда от греха подальше, после того, как невменяемого парторга понесли из моей квартиры в такси, – так вот, снять Комиссаровский "дипломат" с моим идиотским заявлением о выходе и к той моей совершенно скоропалительной, необдуманной фразе: "Прошу не считать меня коммунистом" – приписать: "...и демократом тоже!".
И еще одно, конечно же, не самое главное, но все же. В рукописи было черным по белому написано, что это его не самое оригинальное имечко Марксэн не имело ни малейшего отношения ни к Марксу, ни к Энгельсу. В переводе со старо-лемурианского оно значило то же самое, что и мое – Тюхинское – ПОБЕДИТЕЛЬ! Вычитав это, я, признаюсь, заплакал от счастья...
Итак, Книга Книг безвозвратно погибла. На всякий случай, я посмотрел страничку на свет, но ни признаков тайнописи, ни водяных знаков на ней не обнаружил. Лишь отпечатки трех пальчиков – миниатюрных, явно не мужских, с такими знакомыми, не раз целованными дактилоскопическими извивчиками...
– Марксюсь, где ты? – почти по-чеховски грустно вопросил я.
Раздался тягостный вздох. Услышавший мой безответный зов, призрак старика Бэзила приблизился и указал глазами на потолок. Взор его был полон безутешного горя.
– Где?.. В спальне?.. На чердаке?!
Он кивнул и, спрятав лицо в ладонях, затряс старческими плечами.
Сломя голову я взбежал наверх.
Она висела на балке – худенькая, в съехавшей с левого плечика комбинашечке – старенькой такой, розовой. Вместо веревки Идея Марксэновна Шизая-Прохеркруст воспользовалась кожаным поводком, на котором я выгуливал нашего общего любимца.
Я зарыл ее в саду, в клумбе с петуньями.
Перепархивали снежинки. В Белом Санатории на горе, посверкивая саблями, гуляли гайдамаки.
– А бретелечку она, сучка, так и не пришила! – глухим от слез голосом сказал я Бэзилу.
Больше в этом сраном Раю делать мне было нечего.
Глава двадцатая Дорогой и любимый товарищ С.
Металлически отсвечивающий сфероид, зависший над Кирочной на уровне крыши дома 1 32/34, садил из всех бортовых лазеров по угловому дому на Маяковской. Именно оттуда, из окна на пятом этаже и прозвучал роковой, оборвавший жизнь бедняги Щипачева выстрел. Он лежал рядом, откинув голову на кирпичную кладку чердачного перекрытия. От ослепительных вспышек орудийных залпов взблескивали его зубы, стекла черных очков, аккуратные стальные подковки на подошвах кирзачей. Он улыбался, как живой. Крыши над зданием не было. Ирреально-веселый дымок от сигатеты "Мальборо", которую Щипачев держал в руке, виясь, устремлялся в ночное небо, впротивоход выпавшимся оттуда редким хлопьям радиоактивного пепла. Из кармана ватника, золотясь, свисала цепочка. Вздохнув, я потянул за нее. Антикварные часы знаменитой швейцарской фирмы "Мозер" тикали, как ни в чем не бывало...
Ах, как он, чудак, обрадовался моему внезапному возвращению из Задверья!
– Товарищ Тюхин! Вернулись! – просиял бессменный часовой, лежавший на кухне у амбразуры. – Ну, наконец-то! Горячо проздравляю вас с выполнением опасного боевого задания!.. Ой!.. Айн момент!..
И Щипачев, припав щекой к прикладу ППД, дал длинную очередь по закопошившемуся в уличных потемках противнику.
– Вот так и живем! – отирая лоб, сказал мой верный телохранитель. Третий месяц держу круговую оборону. Товарищ Даздраперма Венедиктовна так мне и сказали: "Вернешься без эфтого героя в кавычках, разжалую в генералиссимусы!" – Он шмыгнул носом. – Тридцать пять календарных лет беспорочной службы, бытовая неустроенность, лишения, четыре контузии – и на тебе!.. Эх, товарищ Тюхин, товарищ Тюхин! Я ведь не жалуюся, просто обидно!..
Массируя в очередной раз ушибленное об холодильник колено, я огляделся. Грустное зрелище являла собой профессорская квартира. Стена, выходившая на Кирочную, обрушилась. Сквозь продырявленную снарядом дверь в светелочку моей сожительницы тянуло гарью.
– Тут у нас не соскучишься, – пояснил Щипачев. – По три штурма за день. А вчерася – так и вовсе газы пустили! "Тю-юхин, – орут, – сдавайся, мы тебя за Зловредия Падловича всем полком обожать будем!"
Я ощутил тяжелый холодок трофейного браунинга в кармане.
– А вы что, товарищ Тюхин, вы нашего товарища Зверию порешили?..
В наступившей тишине стало слышно, как где-то в стороне Литейного взрыкивал дизелями танк. Что-то гиблое, неслыханное мною ранее, тяжело кашляло, да так, что позвякивала серебряная ложечка в стакане, забытом на холодильнике.
– Она, – прошептал Щипачев, – птица Феликс!.. А вы что, вы и не знаете?! Эх, товарищ Тюхин, товарищ Тюхин, и откудова такая тварь на наши головы! Крылья, как у черта, шастает стервия по ночам и все дохает, дохает!..
Из последующих слов Щипачева я выяснил, что жуткая, видом напоминавшая доисторического птеродактиля тварь появилась в Городе в самый разгар Великой Конфронтации, когда уже вовсю шли кровопролитные сражения. Питер пылал. Противоборствующие стороны попеременно торжестовавали свои пирровы победы. Уже погиб Эрмитаж, а на Таврический дворец, оплот невесть откуда взявшегося диктатора Мандулы, какой-то отчаянный даздрапермист сбросил с воздушного шара вакуумную бомбу. Являвшая собой некую таинственную третью силу безжалостная ночная бестия воспользовалась ситуацией. Практически неуязвимая для пуль, почти бесшумная, она совершала налеты на штабы и командные пункты враждующих армий, похищая выдающихся военачальников, страшные вопли которых раздавались потом из ее чудовищного, свитого на крыше Большого Дома, гнезда. До рассвета порой не смолкал хриплый торжествующий кашель.
– И куды ж мы только ей, пропадлине, не целили! – сокрушался простодушный Щипачев, – и в самый глаз, как белке, и в это, ну которое сердце!
– Нету у них, гадов, сердца! – помню, сказал я. – Вот потому и живучие такие, можно сказать – бессмертные...
– Эвона! – подивился Щипачев.
Отбив очередную вылазку опившихся фиксажем мандулистов, мы связались со Штабом по телефону.
– Тюхин, хер моржовый, ты, что ли?! – возликовала Даздраперма. – Жди на крыше... На крыше, кому говорю!.. Сейчас высылаю транспорт! Так что готовься, душа из тебя вон!.. Как это к чему? Я ж тебе, выползку, русским языком говорила в "поливалке": шире жопы, Тюхин, все одно не перднешь! – и загоготала, шпалопропитчица.
По черному ходу мы перебежками поднялись на чердак. Крыши над домом не было, от нее остались одни, торчащие как ребра скелета, стропила. Внизу мерцали бертолетовые вспышки перестрелок. За Смольным полыхало зарево. Хакал ротный миномет. Глядя с высоты, Щипачев вдруг расчувствовался, неловко махнул рукой. "Эх, – сказал он, – красота-то какая, товарищ Тюхин, в кавычках, понятное дело! А я ведь третьего дня застрелиться хотел!.." И он всхлипнул. Да и у меня, признаться, от этого зрелища захватило дух. Как в песне, падая, светилась ракета и никакого Города, в сущности, уже и не было. Снегом, милосердным снегом, как саваном, прикрыл Господь руины моей памяти. И пусто было, и призрачно. И где-то под ногами, на Кирочной, поскуливал замерзающий раненый.
– И вообще! – сморкаясь, заключил Щипачев.
И я тоже отчего-то задергался, махнул рукой – эх, елки зеленые! – и вытащил свои золотые, швейцарской фирмы "Мозер", и от лица службы наградил его за проявленную стойкость и мужество.
– Вона ведь как! – только и вымолвил, пошатнувшийся от счастья Щипачев.
Ждать пришлось недолго. О нет, не трескучий вертолетишко прислала за мной заботливая Даздраперма Венедиктовна! Медленно вращаясь и гудя, с темных небес Войны спустился гипергравитационный штурмовик типа "летающая тарелка", классически сфероидальный, с опояской рдяномигающих огней по обводу. Вспыхнул прожектор.
– Ну, товарищ Тюхин! – заслоняясь, воскликнул мой сообщник. – Да что же это за день за такой?! – И он весь аж запрокинулся и, козырнув, отрапортовал в высоту:
– Здравия желаем, дорогой и любимый товарищ С.! От всей души проздравляем вас с успешным перелетом через вражеские позиции!.. Папиросочки, извиняемся, у вас закурить не найдется?
Трансформаторно зудящий корабль с гордым именем на борту – "Дембель неизбежен!" опустился еще ниже. Раздался четкий, как пароль, отзыв:
– Папырусучек "бэлумурканал" нэт, есть цыгарэтка "мальбуро"!
Я вздрогнул. Я вытаращился.
– Не может этого быть! – непроизвольно вытягиваясь в струнку, прошептал я. – Нет, это сон, мираж, фата моргана! – не поверил я, и как всегда ошибся.
Самый что ни на есть натуральный, Он стоял на капитанском мостике той самой хреновины, которую у нас, на Земле, называют НЛО, и одна рука Его была на поручне, а другая у лба, и Он смотрел на меня, придурка, с-под ладони – коренастый, циркульно расставивший кавалерийские свои полу-бублики в надраенных до лунного сияния хромачах, до смертного вздоха незабываемый, конопатый, говнистый, гонявший меня в хвост и в гриву за неподшитые подворотнички, за разгильдяйство, разговорчики в строю и за все такое прочее, рыжий, курнявый, в вечно заломленной на затылок фуражке, которую он, по слухам, не снимал даже на ночь, сволочь, гад, кусок, дундук, макаронник, бывший мой старшина батареи – дорогой товарищ Сундуков, Иона Варфоломеевич, каковой, царствие ему небесное, целых два с половиной года только и говорил мне: "Я из тебя еще сделаю человека!.."
Господи, даже по прошествии тридцати лет меня прошиб холодный пот!
– Кутурый из вас Тютькын? – неповторимо укая, вопросил человек, страх и уважение к которому я пронес через всю свою тюхинскую жизнь.
Я сделал три шага вперед. Четко. По-военному.
– Воынская спэциальность? Звание? – спросил товарищ старшина.
– Старший радиотелеграфист. Рядовой.
Щипачев испуганно ахнул.
– Не узнаете? Германия. Карибский кризис. Ну я еще вам в сапог нассал... Вспоминаете? М. моя настоящая фамилия.
– Ну ту, шу ты эм, так это и невууруженным глазум выдно, – узнавая, пробурчал И. В. Сундуков. – Чэго дубылся, кэм стал?.. Как, гувурышь, твуя фамылия, рядувуй Мы?
– Так точно! – подтвердил я. – Рядовой М. Он же Эмский, он же – Тюхин. Слышали такую песню "Доля"?
– Дуля?! – удивился Иона Варфоломеевич. – Кукая такая дуля?
Пришлось мне этому сундуку с клопами исполнить свою жутко популярную в народе песню. Потом другую, про армию. Я ему, долбоебу, прочитал даже коротенький отрывочек из "Химериады" и тут его, кажется, проняло. Товарищ старшина харкнул с высоты птичьего полета и сокрушенно произнес:
– Ну я жэ гувурыл, гувурыл, шу чэлувэка из тэбя, рудувуй Мы, нэ получытся!..
Уж не знаю, что бы я ему, гаду, ответил на это, но хлопнул, бля, выстрел, стоявший рядом с сигареточкой в руке полоротый мой друг и боевой соратник товарищ Щипачев как-то странно вдруг всплеснул руками, охнул, задохнулся, как от восторга, и упал, елки зеленые, навзничь, обливаясь героической кровью.
Стреляли, как мне показалось, со стороны Маяковской.
– Эх, какых людэй тэряем! – огорчился товарищ старшина. – Надэнь, Витек, учкы – услэпнэшь, я мстыть буду!..
Надо ли говорить, что это неожиданное обращение вот так вот запросто, по имени, словно током лягушку, пронзило меня, покойного Тюхина. Что-то, с отвычки больно, екнуло в груди, острым таким клювом торкнуло, пронзило как бы насквозь! "Шо?!! Хто там? – не понял я, и, пошатнувшись, догадался: так ведь кто же еще – разумеется, – оно, наше второе МЫ!.. Господи, Господи! Да неужто?! – со свойственной Эмскому эмоциональностью схватился за грудь Тюхин, и застонал, и рухнул рядом со Щипачевым, пораженный снайперской пулей в левое межреберье.
После каждого лазерного залпа Тюхин предсмертно вздергивался. Разум то гас, то вспыхивал. Ляскали зубы. Кровавые Зловредии Падловичи плясали в очах.
– Эх, товарищ Тюхин, товарищ Тюхин! – умирая, прохрипел верный телохранитель. – Вот оно ведь как получилося!.. – он затянулся последней в жизни сигареткой и закашлял, не веря своему счастью, а когда, испустивши дух, наконец-то прокашлялся, из последних сил прошептал: – Вы это, вы берегитеся, товарищ Тюхин, окрутит она вас!..
– Кто? – захлебываясь, ужаснулся агонизирующий Тюхин-Эмский.
– Ах, да все она же, она – Даздраперма свет-Венедиктовна, каковая, откроюсь вам по секрету, вознамерилася, дорогой мой товарищ рядовой, стати нашей, товарищ Тюхин, императрицей! А что касаемо вас, то вас она, курва, хочит назначить своим моргально-оптическим супругом!..
– Мор... морганатическим?! – помертвел погибающий.
Верный телохранитель что-то еще доверительно шептал ему на ухо, но Тюхин уже не слушал. Ошарашенно соображая, он пялился в потусторонние, озаряемые сундуковскими залпами небеса, простой, как газета "Правда", не монархист и даже не дворянин...
Нет, прав, тысячу раз прав был Кондратий Комиссаров, которому я однажды по пьянке подарил сервант: "Никогда не забирай взад тобой даденного, Тюхин, – Боженька накажет!". Часы, золотые карманные "мозеры", вытащенные мной из ватника несчастного Щипачева, именно они, проклятые, стали причиной непоправимого, страшного ЧП, имевшего место в декабре 43-го года на крыше дома 1 32/34 по улице Салтыкова-Щедрина.
Когда я в очередной раз воскрес, Иона Варфоломеевич уже отстрелялся. Пышущий жаром космический аппарат, свиристя сервомоторами, убирал пушки. Товарищ старшина, весь багряный от зарева пожаров, в своей незабываемой позе – правая рука за лацканом кителя, левая – за спиной, – стоял на капитанском мостике. Тускло светились его стальные зубы. Сияли медные пуговицы и значок сверхсрочника. Поблескивали черные светомаскировочные очки на глазах.
Ощупав себя, я с удивлением обнаружил отсутствие каких-либо существенных телесных повреждений. Таинственный феномен НЛО не только заживил мою новую смертельную рану, но и аккуратно заштопал дырочку на ткани пижамы.
Озаренная огнями ночь уже подтаивала с востока. На Литейном полыхал Дом Старшин и Сержантов. Дымился кинотеатр "Спартак". Я вспомнил красочное – с древнеримским революционером – панно не стене, газировку в буфете, одиннадцатикопеечное эскимо, вспомнил, как однажды у меня вытащили из кармана билетик на "Тарзана в Нью-Йорке", – я вспомнил все это и заплакал.
– Шу, Витек, птычки жалко? – не поворачивая головы, произнес, похожий на капитана Нэмо, старшина.
Я не ответил. А чтобы этот кусок не видел моих тюхинских слез, я снял со Щипачева его служебные окуляры, а поскольку там, под окулярами, оказались широко распахнутые, как у всех здешних покойников, сияющие глазищи – совершенно, скажу я вам, человеческие – я перекрестился и, повторяю, чтобы он, макаронник, не видел, как я плачу, надел черные очки на глаза, и взглянул через них на самый красивый Город всех миров и народов и знаете, что я увидел? А ровным счетом – ничего!
– Ну шу, усе понял, Тюхын? И нэчэго тут жалэть, и знаешь пучэму?.. Путуму шу нуга усе это!
– Ну... нуга?!
– Эта, рудувуй Мы, кугда у тэбя нугу в гуспытале утымут, а уна усе равно булыть!
Я растерянно озирался вокруг, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь. Я, как Ричард Иванович, щупал воздух и ровным счетом ничего не понимал. Наконец, не выдержав, я сорвал с окаянных глаз своих это спасительное оптическое приспособление, с помощью которого можно было отрешиться от всего: от войны, от смертей, от дорогого товарища старшины...
– Да что ж вы за люди за такие! – ослепнув от зарева пожарищ, горестно вскричал я. – Вы только посмотрите, посмотрите, Иона Варфоломеевич! Или... или у нас тоже нету сердца?!
– Ушибаешься! – нахмурился товарищ С. и, сунув руку за пазуху, вытащил что-то ярко светящееся, с электрическую лампочку величиной.
Нет, все-таки не зря где-то в глубине души я всю жизнь уважал его. Товарищ старшина Сундуков походил теперь на Данко. И я устыдился горячности своей и, переживая, переломил очки надвое.
– Хвантом усе эта! – сказал товарищ старшина. – Нэ жизнь, а цырк-шапыто, а умэсто Буга у ных – Эмыль Кыо!
– Мадула у них вместо Бога! – прошептал я и товарищ старшина, услышав это имя, скрежетнул челябинскими челюстями, которыми однажды на учениях он на моих глазах перекусил танковый трос.