355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Эмский » Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину » Текст книги (страница 7)
Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 10:58

Текст книги "Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину"


Автор книги: Виктор Эмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Увы, с логикой у меня всегда были нелады.

На углу Некрасова и Греческого меня взяли. О, если бы на Литейный, если бы!.. Меня взяли в действующую армию.

Там же, в скверике с памятником поэту мести и печали я прошел ускоренный курс переподготовки. По окончании мне вручили новехонький "стингер" и отправили на фронт, в район Псковско-Нарвской дуги. Ну и задали же мы им жару под Кингисеппом!.. Потом начались неудачи. Окружение, контузия, плен... Не буду утомлять вас печальными подробностями. Да я и сам, честно сказать, мало что помню из-за контузии. Ну – допросы, бараки... Дожди... Помню, как у этого рыжего, забыл фамилию, вышибло последний ахнарик. Он нагнулся к моей зажигалочке прикурить, а она, пуля, бац! – и ни головы, ни курева, потому как пуля оказалась какая-то особенная, чуть ли не с атомным зарядом. Вот тут меня и повредило. Потом был госпиталь, побег... Хорошо помню: смурное чухонское утро, проселочная дорога в соснячке, полуторка с нашими номерами. Шофер попался боевой, забинтованный с ног до головы, даже глаз не видно. Я его, падлу, сразу же узнал. По запаху!

– Поди, крепко запаздываю, товарищ генерал-адьютант? – спросил я.

– Полковник, Тюхин, полковник! – поправил меня дорогой товарищ Афедронов. А на мой дурацкий вопрос отвечать и вовсе не стал, просто наддал газу.

И так, молча, мы ехали до самого Питера, а потом и по нему, такому, Господи, разбабаханному, такому не такому, что просто слов нет!..

– Эх! – глухо сказал сквозь бинты товарищ полковник. – Эх, Тюхин, да что же они, гады, с тобой наделали. Аж плачешь, как баба! Ну ничего, ничего – мы тебя еще подрегулируем!.. – и он, сволочь, хохотнул и так шарахнул меня, Тюхина, по спине, что я вышиб башкой лобовое стекло.

От сотрясения снова пошли мои несусветные "роллексы". Я глянул на них и сказал:

– Неужто все-таки опаздываем?!

И тогда товарищ Афедронов дал мне дружеский совет:

– А ты поднажми, ты бегом, бегом, власовец ты этакий! – И вытолкнул меня из кабины на повороте, все у того же, на углу Некрасова и Греческого, скверика.

Я упал, вскочил... И побежал, побежал вприхромочку – худющий такой, в розовых очечках без стекол – вылетели, когда жахнуло, – в такой полосатой, концлагерной такой – меня ведь и не переодевали, только шапочку для ансамбля выдали – в такой неизбывной моей пижаме...

Вдогонку кричали "стой!"", грозили военным трибуналом, стреляли даже, но мне, предателю Родины, все уже было нипочем. Легкими, пружинящими скачками я несся вперед, навстречу новым своим злоключениям...

Глава тринадцатая В августе сорок шестого

По Суворовскому я бежал уже с факелом в руках. Передала мне его как эстафетную палочку вездесущая Перепетуя.

– Бежи, дорогой, – задыхаясь, сказала она. – Теперича только на тебе, неизбежного, и надежа!..

Хлопнул выстрел. Я что есть сил побежал, а все, стоявшие по обе стороны, – по правую и по левую – в едином порыве замахали руками, флажками, флагами, флажищами, флажолетами, флаконами, белыми букетиками флердоранжа, каковые были ни чем иным, как цветами померанцевого дерева. В воздух полетели чепчики!

И вот что удивительно – все они, стоявшие повдоль, ну практически все, как один – были в точно таких же очках и пижамах, как я. И в чепчиках. В круглых таких, из полосатого пижамного материала. Как у меня. А на пижамах у них, у всех были нашиты нашивочки: квадратики, ромбики, треугольнички, звезды – в том числе и пятиконечные, как моя.

Вот и лозунги – тоже были на любой вкус. Приведу лишь некоторые из них, зафиксированные моим хорошо натренированным в армии – грудь четвертого человека! – периферийным зрением:

ДА ЗДРАВСТВУЕТ НАША РОДНАЯ И РУКОВОДЯЩАЯ

ГУМАНИСТИЧЕСКАЯ ПАРТИЯ!

И. В. ЛЕВИНУ (СТАЛИНУ) – СЛАВА, СЛАВА, СЛАВА!

ДЕМОКРАТА БОЛЬШОГО – НА КУРОРТ, В ЛЕВАШОВО!

УДАРНЫМ ТРУДОМ ОТОМСТИМ

ЗА КОНДРАТИЯ КОМИССАРОВА!

СЛЕПОТА В НАШЕЙ СТРАНЕ

ДЕЛО ЧЕСТИ, ДОБЛЕСТИ И ГЕРОЙСТВА!

А ТЫ ВСТУПИЛ В РОЗОВУЮ ГВАРДИЮ?

ПОД ЗНАМЕНЕМ ТОВАРИЩА ЛЕВИНА (СТАЛИНА),

ПОД ВОДИТЕЛЬСТВОМ МАНДУЛЫ

НАЗАД К ПОБЕДЕ ВОЕННОГО ГУМАНИЗМА!

Одним словом – я бежал. Самозабвенно, без оглядки, как из котла под Кингисеппом. А ведь оглянуться-то как раз и не мешало бы! Оглянувшись, я, Тюхин, увидел бы, как следом за мной по трамвайным путям едет синяя послевоенная поливалка, едет – и поливает, поливает, поливает... То ли дезинфекцией, то ли нехорошими, но зато простыми и доходчивыми, словесами через посредство закрепленного на крыше кузова громкоговорителя, то ли и вовсе – гипосульфитом натрия, то бишь все тем же, Померанец его забери, фиксажем!..

Впрочем, в этот момент мне было не до "поливалок". В пяти метрах впереди катил открытый "лендровер" с телевизионщиками. Я старался не ударить лицом в грязь – улыбался во весь рот – благо было чем! – то и дело поправлял шапочку, съезжавшую с моей стриженной под "ноль" головы, шутил, цитировал на бегу Нину Андрееву и Е. Булкина.

Площадь Пролетарской Диктатуры встретила меня овациями. Из толпы, выкрикивая строки раннего Эмского, выскочили два не в меру восторженных дусика. Я расписался на своей, изданной, кажется, на Соломоновых островах, "Химериаде", а этих дефективных, тут же и буквально под руки, увели в стоявший неподалеку хлебный фургон.

– Браво-браво-браво! – с трудом протискиваясь, вскричал дорогой товарищ ма... прошу прощения – капитан. – Хоро-ош! Загорел, поправился, светясь, констатировал он. – А мы тут без вас, сокол вы наш жириновский, хватили, признаться, мурцовочки! Вот видите – даже курить, по вашей милости, начал! – и товарищ Бесфамильный действительно сунул в зубы папиросочку "беломорканал". – Огонечку, Тюхин, часом, у вас не найдется?

Ну, само собой, я беспрекословно сунул было руку в карман – за позолоченной зажигалочкой, но, слава Генеральному Штабу, вовремя спохватился и, улыбнувшись улыбочкой контуженного идиота, в очередной раз огорчил дорогого товарища кипитана.

– Огонечку, говорите? Плиз! – сказал я, услужливо ткнув в его ненавистную харю пылающий факел.

Всплеснув руками, как Плисецкая, товарищ капитан Бесфамильный поначалу резвехонько отпрянул, но тоже, видимо, спохватившись, и тоже, вроде бы, вовремя – утерся, крякнул и, часто моргая глазами, принялся неумело прикуривать. Зашуршали горящие волосы, запахло паленым.

Когда он оторвался наконец от огня, я даже ойкнул. Мурло у дорогого товарища капитана было зверски красное, козырек фуражки оплавился, брови напрочь отсутствовали. Мой бывший следователь как-то очень уж отчаянно затянулся и чужим голосом произнес:

– Эх, хороша ты, вирджинская махорочка!

Факел у меня отобрали.

– Ну, спасибочки вам, Тюхин, – вытирая слезы, поблагодарил меня безбровый чекист, – от лица службы сердечное вам гран-мерси за ваш героизм, за кровавые раны, за проявленное в плену мужество, – и всхлипнув, он крепко, по-мужски, прижал меня к своей суконной, пахнущей афедроновским формалинчиком, груди. Рыдания сотрясли его хорошо тренированное тело. Рыдая, он принялся дружески похлопывать меня. По спине, по животу, еще ниже. Обхлопав карманы моей пижамы, находчивый товарищ бывший мой следователь как-то разом успокоился, повеселел и даже, елки зеленые, заговорил стихами.

– Теперь ты наш! – с чувством сказал он. – Прости, родная хата, прости семья! С военной семьей сольешься ты родством меньшого брата, и светлый путь лежит перед тобой.

Стихи неведомого автора до такой степени тронули меня, что я едва смог вымолвить:

– Это чье это?

– Ага, и вас, Тюхин, проняло! – ухмыльнулся пострадавший. И еще разочек хлопнув меня по карману, в котором лежали такие с виду обыкновенные спички, Бесфамильный выдал:

Умер бедняга! В больнице военной Долго родимый лежал. Эту солдатскую жизнь постепенно Тяжкий недуг доконал!

В отличие от бедняги-солдата, эти строки догонали меня моментально. Именно их, два раза в месяц с гонорара напиваясь, обожал декламировать поэт-пародист и парторг Кондратий Комиссаров. После декламации произведений великого князя Константина Константиновича опальный коммунист обычно заявлял на все писательское кафе, что не пьют одни корифеи, иудеи и прохиндеи, ронял голову в салат и уже оттуда, из салата, стонал свое коронное: "Фашисты! Россию продали!..". Итак, из уст товарища капитана прозвучала почитай что классика. А потому, когда и громила Афедронов, уже разбинтованный, уже при полном параде, когда и этот перешибатель конечностей заговорил стихами владельца некоего письменного стола, я ничуть не удивился.

– Спи же, товарищ ты наш, одиноко! – взвыл он, загибая мне салазки. Спи же, покойся себе! В этой могилке сырой и глубокой Вечная память тебе!..

Долго я не мог распрямиться, а когда распрямился-таки – замер, как покосившийся флагшток на плацу.

– Каково?! – подмигнул мне веселый костолом. – Это тебе, Финкельтюхин, не твоя "Похериада!" Четко, ясно, по-нашему, по-строевому.

– Автора! Назовите фамилию автора! Умоляю! – прошептал я.

Бесфамильный и А. Ф. Дронов многозначительно переглянулись и разговор странным образом свихнул в другую сторону.

– Вот вы, Тюхин, и до сих пор, поди, думаете, что розовые очки – это так, для обмана зрения? – с мягкой укоризной в голосе сказал товарищ капитан. – Эх вы, Фома неверующий! Ну-ка признайтесь честно – а ведь в очках-то вся рубаха розова не только у папули, который на полу!.. Почитай у каждого, а?..

– Честно? – не в силах оторвать взора от того места, где прежде были его брови, спросил я.

– Как бывший партиец бывшему следователю!

– Если честно – то да! И знаете, друзья мои, стоит мне только надеть их, и тотчас же в памяти всплывают гениальные слова одного гениального Вождя и Генералиссимуса: "Жить стало лучше, жить стало веселее!".

– Как-как? – хором воскликнули мои крестные отцы-командиры?

– Как вы, Тюхин, сказали? – отбрыкнувшись ногой от дуболома Афедронова, переспросил насторожившийся товарищ капитан. – Живенько, живенько, Тюхин! А вы, Афедронов, фиксируйте, не ждите моих напоминаний!.. Так чьи, вы говорите, эти слова?

И тут, посреди площади Пролетарской Диктатуры, у нас произошел джентльменский обмен сугубо ценной информацией. Товарищ капитан Бесфамильный конфиденциально сообщил мне, что столь потрясшие меня стихи сочинил не какой-нибудь говнюк без четвертой пуговицы, а самый что ни на есть великий (князь!) и в то же время самый засекреченный поэт на свете – К. К., он же – Полковник, он же – Кондратий Комиссаров, он же – просто Кака, это когда перебирал лишку.

– Так что, понимать надо! – прошептал мне в самое ухо товарищ Бесфамильный.

– Понимаю, – сказал я. – Очень даже понимаю. Так вот почему... – сказал я и, спохватившись, больно прикусил себе язык, впрочем, как тотчас же выяснилось – совершенно напрасно. Обоих экс-мучителей как ветром сдуло.

– Равняйсь! Сми-ирна!.. – гаркнули громкоговорители. Толпа охнула, шатнулась сначала в одну, потом в другую сторону. Замелькали "демократизаторы". Захлопали нестрашные пукалки пистолетов. Дышать и шевелиться стало совсем невмоготу, но центр площади освободился.

– Везут! Везут! – заволновались в стороне Суворовского.

Тело товарища А. А. Жданова прибыло на скромном ЗИСочке с открытыми бортами. В своем знаменитом полувоенном кителе он лежал почти как живой. Казалось, еще мгновение – и дрогнут его ресницы, распахнутся провидческие глаза, Андрей Андреевич привстанет с одра, простирая руку, и скажет... Но увы, увы! – раздавленная вишенка посреди лба дорогого Соратника и Члена не оставляла никаких сомнений, не говоря уж о надеждах! Мало того – с удивлением обнаружил я некоторые несоответствия. Как то: у этого товарища Жданова, в отличие от канонического, не было усиков. Зато была плешь, а если уж называть вещи своими именами – чуть ли не хрущевская лысина! Да и вообще – облик лежавшего не внушал особого доверия. Чего, к примеру, стоила одна эта воровская татуировочка на веках! "Помилуйте, да он ли это?!" – усомнился я про себя.

– И тем не менее, – раздался знакомый шепоток над моим левым ухом, тем не менее, Тюхин, это именно он. Вождь, Сподвижник, Автор знаменитого, поистине эпохального... м-ме... доклада. Но как вы только что изволили заметить, друг мой: увы, увы! Произошла накладочка, досадный, так сказать, сбой в компьютерной... м-ме... программе. Брачок-с! В предначертанной Теорией Неизбежности час Член Политбюро хоть и воскрес, но, к сожалению, не совсем качественно. С нетерпением ожидался Андрей Андреевич Жданов, а имел место Апрель Апрелевич Джанов. Ничего не поделаешь, Тюхин, и нам не чуждо ничто... м-ме... человеческое!.. Да-да, голубчик! А вы как думали?! Ведь ежели вы приняли нас за... м-ме... ангелов, вы просто не марксист!.. Или все же – марксист, а, Тюхин?..

– Знаете, Ричард Иванович, – совершенно искренне сказал я, – еще немного – и, ей-Богу, – стану! Только теперь уж не так, как раньше. По-настоящему!..

– Тут ведь вот какой кунштюк, солнышко вы мое ненаглядное, – одушевился Ричард Зоркий, – с одной стороны – таки-да: порядочки в наших палестинах, сами видите, странные. Но ведь с другой-то – и у вас там, голубчик, далеко не Германия. И в вашей... м-ме... Черномырдии, незабвенный мой, теория и практика, как... как мой Кузя и финансовая дисциплина! – и тут Ричард Иванович хохотнул и могилкой пахнуло на меня, грешного. Вот и этот А. А., извините за выражение! Казалось бы, – столько дел, воскресай по-хорошему, берись засучив рукава за работенку: тут тебе и борьба с космополитами, и эти ваши... м-ме... нехорошие журнальчики... Как их?

– "Звезда" и "Ленинград".

– Ну, вот видите – как ни крути – опять Ленинград. А звезда-то какая – поди, Давидова?.. Ах, Тюхин-Тюхин, сколько дел, сколько процессов еще впереди!..

Я украдкой глянул на него и, знаете, даже вздрогнул. Очень уж изменился Ричард Иванович Зоркий за годы нашей долгой разлуки: похорошел, окреп, вымолодился, сменил соломенную шляпу на фетровую, а эти черные свои очки – на пенсне, стеклышки которого, как то окно в светелочке моей возлюбленной, были непроницаемо-белые. Исчезла и его анекдотическая луначарско-бабуринская бороденка клинышком. Одни усики от нее и остались квадратиком, как у т. Молотова. Или у т. Кагановича, или, скажем, у гражданина Б., Зловредия Падловича, относительно самочувствия которого здесь как-то подозрительно помалкивали.

Тем временем короткий траурный митинг подошел к концу. Четверо ухватливых молодых людей в габардине сбросили бездыханное тело товарища Джанова на трамвайные пути. Скырготнули динамики. Послышался приглушенный бабий смешок, шиканье, щелчок. И наконец – Голос, такой знакомый, уже почти родной:

– Говорыть Штап!

Воцарилась тишина. У кого-то выпал и звонко запрыгал по булыжникам серебряный доллар.

– Рэхион, слухай мой команду! – как на параде гулко, с отголосками загрохотал Дежурный по Куфне. – Приказываю капытану Бэсхвамыльному зачытать мой новый прыказ!.. Пока усе!.. Конэц... отстань, сатана!.. конэц связи!..

Динамик заверещал, раздался подозрительно знакомый хохоточек. На всю площадь опять щелкнуло.

– Р-равняйсь!.. Сыр-рна! – скомандовала трансляция еще одним до боли не чужим голосом. – Слушай приказ Верховного Главнокомандующего. "Во изменение моего предыдущего Приказа, приказываю: пункт три – на территории вверенного мне Укрепрегиона считать вечную память о Жданове А. А. утратившей силу. Пункт два: признать недействительным его физическое тело, личное дело и творческое наследие. Пункт один: доклад товарища А. А. Жданова заменить докладом товарища Р. И. Зоркого "Клеветническая "Химериада" В. Тюхина-Эмского как кривое зеркало пост-Пердегласа". Подпись: ВГСЗУ Мандула – самый старший сержант всех времен и народов"*. Вольна-а!.. Дезинтеграторам приступить к дезинтеграции!

К распростертому на мостовой телу задним ходом подъехали три гэбэшных фургона. Точно питерские помоечные чайки полетели из них, плеща страницами, труды так и не воскресшего идеолога: политиздатовские брошюры, протоколы, постановления, сборники докладов, телеграммы, письма, резолюции...

Я медленно приходил в себя. Ричард Иванович стоял передо мной на коленях, свесив повинную голову.

– Каюсь, наказание вы мое, – горестно шептал он, – виноват-с, не выдержал... м-ме... нечеловеческих пыток Афедронова. Дрогнул, такой я сякой!.. А потом – вы ведь, Тюхин, тоже... м-ме... Ну, помните про плакатик?.. Так что – долг платежом...

Голова у меня подергивалась, совесть поскуливала, как побитая собачонка. Состояние было препакостное.

– А-а, да чего уж там... – прерывисто вздохнул я, помогая подняться товарищу по несчастью.

Через пару – по моим часам – секунд над тем местом, где лежал несостоявшийся соратник Ионы Варфоломеевича вырос высоченный курган макулатуры. Из фургона выпрыгнули два шустрых огнеметчика в куцых маршальских мундирчиках. Засмердело бензинчиком. Зафуркали ранцевые опрыскиватели.

В цистерне "поливалки" отворилась хорошо замаскированная задняя дверь и на свет Божий вылез весь какой-то мокрый и взъерошенный товарищ капитан. Вослед ему вылетела фуражка. Растерянно отряхиваясь, товарищ капитан поднял ее и надел задом наперед на голову. К его чести надо сказать, что к кургану он подошел уже четким строевым шагом. Зазвучала барабанная дробь. Товарищу Бесфамильному подали злосчастный факел. Скрежетнув зубами на всю площадь, он сделал стойку на одной ноге и, наклонившись, поджег.

Слушайте, с чего это вы взяли, будто все рукописи не горят?! Полыхнуло так, что даже метрах в тридцати, там, где стояли мы с Ричардом Ивановичем, чертям тошно стало. Зоркий, знаете, аж за живот схватился.

– Эх! – вырвалось у него. – Эх, жизнь наша – порох!..

Творческое наследие Андрея Андреевича запылало страшным денатуратным огнем.

– Ну и как же это все называется? – глядя на пламя, от которого мне, Тюхину, не было ни жарко, ни холодно, спросил я, Эмский.

– А так... м-ме... и называется: дезинтеграция. Была страна – и не стало. Был человек – глядишь, и тоже нету. Только лагерная пыль по ветру, да бомж на безымянном бугорочке, любознательный вы мой...

– А как же история? – поймав на ладонь листочек, каковой сгорел и не обжег, грустно спросил я. – Его, Андрей Андреича, вклад? А блокада, а благодарная людская память?.. Или та же телеграммка! Как с телеграммкой-то быть, с той самой, Ричард Иванович, сочинской?

– Это от 25-го сентября 36-го года? О назначении... м-ме... Ежова Н. И. на пост наркомвнудела?.. Эх, батенька, экий вы, право, несообразительный! То-то велика беда – телеграммка! Будто без нее и дела не будет!.. В том-то и дело, Тюхин, что – будет! У нас ведь как – все наоборот у нас, не как... м-ме... у людей! Сначала у нас дела – с размахом, с претензией на эпохальность. А потом уж – как водится – решения, оргвыводы, прокурорские проверки. И опять же – дела. Политические, на худой конец – уголовные... Так что эти ваши, голубчик, репрессии – они ведь все одно состоятся. Уж в этом-то можете быть уверены! А что касаемо памяти, суперпроницательный вы мой, так на то и Афедроновы! Вышибут, да и дело с концом!..

В это время толпа еще разок дружно ахнула. Сугубая сила пламени вздела несчастного Апреля Апрелевича с булыжной мостовой. Могу поклясться видел, собственными глазами лицезрел, как он с достоинством выпрямился и простер правую руку вперед! Рот его при этом – открывался и закрывался, глаза моргали!..

– Ишь – опомнился! Поздно, раньше надо было! – недовольно пробурчал Ричард Иванович. – Знали бы вы, Тюхин, как мы с ним намаялись. Мыслимое ли дело – член Политбюро, а по-русски ни бэ, ни м-мэ, ни кукареку. Я уж и так и сяк. Ну, думаю, турок! А он... – Тут у Ричарда Ивановича даже подбородок задрожал. – А он ведь, Тюхин, на поверку-то и впрямь оказался... м-ме... младоазербайджанцем. Потому и Джанов... – Он вздохнул. – А как следствие – А. Ф. Дронов. Кстати, все забываю спросить, он вам ноги на спор не перешибал – вот этак вот – ребром ладони?.. Перешибал!.. Ах, Афедронов, Афедронов! Он ведь, между нами, одного своего товарища сначала оклеветал, а потом и ликвидировал. Говоря по-нашему, по-русски: сначала стукнул, а потом еще и шлепнул!..

– Кузявкина?! – вскричал я.

– Тс-с! – прошипел Ричард Иванович, озираясь. – Нет, душа моя, с вами положительно не соскучишься! А время, между тем...

Я вздрогнул! Я вспомнил, вздрогнул и, холодея, взглянул на часы. На свои несусветные "роллексы". Было без пяти минут шесть...

– Да успеете, успеете, Тюхин, – поблескивая белыми стеклышками пенсне, сказал читавший мои мысли Р. И. Зоркий. – Еще не вечер, – сказал он, глядя мне в лоб, – да и война, Тюхин, по-настоящему, честно говоря, еще и не началась...

Валил дым. Крупные хлопья гари по-вороньи неуклюже взлетали в небо, мирное такое, безоблачное, каким оно было давным-давно, когда по Суворовскому еще ходили трамваи. Питерское послевоенное небо незапамятно синело над моей головой и в самом зените его, ослепительно сверкая отраженным то ли зоревым, то ли закатным светом, висела самая что ни на есть натуральная, в отличие от того, что творилось вокруг, летающая тарелка.

Грянул "Интернационал"... Впрочем, нет, не так! – тихо и торжественно зазвучал Шопен и я, Тюхин, вдруг подумал: а почему, почему именно Шопен, когда на самом деле, по-польски, он, елки зеленые, – Шопин. Да и не было ни похоронного марша, ни Вивальди, ни даже Вано Мурадели. Тренькало струнами "Яблочко", под возгласы одобрения бил чечетку в кругу одинокий, как мой ваучер, брат близнец Брюкомойников.

Праздник продолжался. Там и сям в волнующейся, как рукотворное море, толпе раздавались возгласы, выстрелы, вскрики. Один не в меру разволновавшийся товарищ рядом со мной, воскликнув "Эх!", раскусил зашитую в воротничке ампулу. У пропилей шла торжественная сдача зениц ока. Принятые под расписку глаза бережно складывались в специальный стеклянный ящик с надписью: "Все для фронта, все для победы!". В обмен выдавались черные окуляры.

– Вот они... м-ме... новые порядочки, – провожая взором очередного счастливчика, прошептал Ричард Иванович. – Тут, Тюхин, годами корячишься, подличаешь, лжешь, предаешь самых... м-ме... лучших, самых преданных своих друзей... А эти – эвона: раз и в дамках!

Ричард Иванович тяжело вздохнул. Щека у него задергалась.

– Хотите, Тюхин, посмеяться? – горько спросил он. – Знаете за кого меня так, в кичмане, приняли?.. Если б за провокатора, хуже... За отца Глеба Якунина...

– Били?

Ричард Иванович молча снял велюровую шляпу. Его стриженная, как у меня под машинку, голова была сплошь в проплешинах. Судя по всему об его голову в камере гасили окурки.

– А бороду они мне по волосочку выщипали, изверги ненавистные, – отвернувшись, прошептал он.

Засвирестели динамики.

– Даю настройку, – голосом Даздрапермы гаркнула трансляция, – раз, два, три... товарища обосри! – и заржала, лимитчица.

– Ну вот. Вот и все, Тюхин. Пора идти против собственной... м-ме... совести. Сейчас, Тюхин, я буду зачитывать свой чудовищный, человеконенавистнический... м-ме... докладец. Еще более мерзкий, чем ваша, с позволения сказать, эпопея... Ага! А вот и Апрель Андреевич догорели, вечная им непамять!..

Я сдернул с головы концлагерную камилавочку.

– Господи, ну а дальше-то что?

– Дальше? Да все то же, голубчик, только – как бы это поточнее выразиться – только в несколько ином, в откорректированном что ли, варианте. Образно говоря: к той же остановочке, но на другом... м-ме... паровозе.

Тут к догорающему пепелищу, пошатываясь, подошел Афедронов. Он расстегнул ширинку и принялся мочиться на огонь. Кий у него был не по комплекции малозначительный, в подозрительных мальчишеских прыщиках...

Или я что-то путаю и это сделал совсем не он, совсем в другое время и не на этом месте?..

Кострище дотлевало. Над площадью Пролетарской Диктатуры мельтешил розоватый, как тутошний снег, пепел. Я снял никчемные очки и вытер скупые слезы обиды тыльной стороной ладони.

А вот глаза, увы, не вынулись. Потрясенный услышанным, я уже совсем было собрался духом выколупнуть их, свои проклятущие, окаянные, но ничего путного и из этой моей затеи не вышло.

И увидел я, собственными глазами увидел я, как выволокли из "поливалки" и под руки повели в фургон бледного, со съехавшим на бок галстуком Ричарда Ивановича. Как оттуда, из цистерны высунулась хохочущая халда Даздраперма. Как она заговорщицки подмигнула мне, мочалка несусветная, и на всю площадь Пролетарской Диктатуры завопила в микрофон:

– К торжественному танцу!.. Побатальонно!.. На одного заклеенного дистанции!..

Глава четырнадцатая В шесть часов вечера перед войной

Тут в моих и без того обрывочных воспоминаниях – досадный провал, какие случаются разве что с крупного перепоя или когда шарахнешься затылком об мостовую. Опомнился я уже у Смольного собора, уже вне строя танцующих государственную мазурку, весь какой-то безжалостно растерзанный, с распухшими, как говяжьи сардельки губами, без часов. И только-то я пришел в себя, как тотчас же впал в новый транс, потому как творившееся вокруг было выше моего, тюхинского, разумения.

Схлопотавший пулю Померанец как ни в чем ни бывало дискутировал со стоявшим на карнизе дома самоубийцей. И ведь что характерно – карниз был тот самый, с которого я спрыгивал в детстве, издавая предосудительные по нынешним временам возгласы.

– Значит, так вы ставите вопрос, – вился смертостойкий недобиток. Значит, вы утверждаете, гражданин... – фамилию я толком не расслышал то ли Крякутный, то ли Рекрутской, – вы утверждаете, что человек создан для счастья, как...

– И опять же – не так! – донеслось сверху. – Для умственно неполноценных повторяю еще раз: человек создан для полета, как чайка Джонатан для человечности!.. Понял, придурок?

– Та-ак... Значит, такая вот постановочка: человек по имени Натан... Что значит – опять?! Я, милейший, при исполнении, а вот вы-то кто? Как-как вы говорите? Чайник?..

– Человеко-чайка, – с трудом сдержавшись, повторил безумец.

– А аргументы?.. Ах, и это имеется! Тогда не тяните – выкладывайте!..

Суицидал выложил из карманов пижамы мелкие доказательства своего более чем сомнительного существования: пачку сухих горчичников, золотую звезду Героя, личное оружие, предсмертную записку. Избавившись от лишней тяжести, Крякутный-Рекрутской перекрестился и раскрылил руки, как ныряльщик.

– Сейчас полечу! – во всеуслышанье заявил он.

– Лети, летальный! – махнул рукой пугающе живучий лектор по распространению.

И смельчак полетел. Тело его тенью промелькнуло сверху вниз и хрястнулось об брусчатку. Ух! – восторженно вскрикнули отпрянувшие свидетели.

– Кто следующий? – обтирая платочком рукав, вопросил Померанец.

Образовалась живая очередь. Один за другим сделали попытки Иванов, Петров и Сидоров. Вслед за ними под веселый смех зрителей на карнизе возник некто Рабинович. Этот полетел почему-то не вниз как все нормальные русские люди, а куда-то вбок и в сторону, как мне показалось, в сторону Ближнего Востока.

Все, кто мог, повыхватывали пистолеты. Началась азартная пальба, но уже в белый свет, как в копеечку. Безродный космополит, по-собачьи загребая воздух руками, успел улететь в свои чертовы палестины.

Я стоял, задрав голову в немыслимо синее, как на рисунке больного ребенка, небо. Ослепительно сияли кресты. Давным-давно, когда все еще верили во что-то, над ними кружили голуби. Белые Скочины турманы. Вспархивали и камнем падали, и снова, трепеща крыльями, взлетали в такую высотень, что даже тюбетейка, Господи, падала с головы. Скоча махал жердиной с розовой тряпочкой на конце, а мы свистели, свистели, как полоумные...

И я засунул два пальца в рот, и хотел свистнуть. И не получилось. Только вытошнило.

– Поздравляю вас, Тюхин! – сказала Захарина Гидасповна из Смольного. – Подобной реакции отторжения можно только позавидовать, не правда ли, Ссан Ссаныч, – обратилась она к державшему ее под руку заместителю.

Ссан Ссаныч, замещавший в то время Захарине Гидасповне мужа, крепко пожал мою мужественную, как он выразился, руку и посетовал на то, что ему лично отторгать решительно нечего. "Но вот то обстоятельство, – сказал он, – что вы, Тюхин, почему-то стоите опять в самом хвосте очереди, и это несмотря на героизм, проявленный под Кингисеппом, а также личное знакомство и даже любовь дорогой Идеи Марксжновны, вот это, Тюхин, не может не вызвать самого решительного протеста с нашей стороны". А когда они оба заметили вдруг, что жизнь, как это ни странно – идет, а часов у меня на руке – замечу попутно, снятых профурой Даздрапермой – нет, она Захарина Гидасповна – вынула из сумочки золотые карманные котлы знаменитой швейцарской фирмы "Мозер" и под аплодисменты вручила мне их с пожеланием дальнейших подвигов и успехов. Я открыл крышку и обмер. И вовсе не потому, что на крышке имела место изящная, с вензелями гравировочка: "В. Тюхину-Эмскому – поэту и певцу от благодарной Партии" – нет, совсем не поэтому. Хотя и это – сами понимаете! Но время, время, которое было на циферблате – 6 часов 01 минуты – оно заставило меня, заполошенно всплеснув руками, броситься к условленному месту и только споткнувшись об лежавшего ничком Померанца – на этот раз шальная пуля попала ему прямо в сердце – только упав и снова взглянув на часы, я сообразил, что паника несколько преждевременна – стрелочка, хоть и бежала вприпрыжку, но совсем в другую сторону, нежели на "роллексах", а следовательно – я успевал как раз вовремя. Чика-в-чику, как говорили в нашем дворе...

...И когда я на цирлах, как шестерка, бля, подошел к заколоченной крест-накрест двери деревянного сарайчика и, обмирая, потянулся к ручке, он вдруг отчетливо, будто стоял за спиной, сказал: "Эх, Тюха-Витюха, давай, что ли, закурим, Витюха!". И я даже, знаете, оглянулся, хотя, конечно же, знал, что этого не может быть, что его нет, что это мне мерещится – я огляделся по сторонам, – мало ли, – и ничего подозрительного не обнаружил, и только тогда – шепотом, правда, чуть слышно, но ведь вслух же, вслух! – ответил ему: "Не курю, дядя Минтемир". "Поди, и не пьешь, секим башка?" – засмеялся он. А мне было не до смеха, я вздохнул и сказал: "Теперь и не пью...". "Совсем яман, – покачал головой Рустемов отец-дворник Гайнутдинов. – Плохо, – сказал он, – ладно хоть помнишь, не забыл..."

И знаете, у меня аж сердце захолонуло. "Да разве ж такое забывается, дядя Минтемир?!" – прошептал я.

Господи, как сейчас помню вытаращенные Совушкины глазищи: "Не, пацаны, честное сталинское! Я это, я открыл окошко впустить Кузю, а оно как раз крадется – темное такое и в зимней шапке. Ну, короче, подошло к Рустемову сарайчику, а он как заорет!.. Кто-кто – Кузя, кот мой... А он, ну призрак который, вот так вот замер и стоит... Короче, стоял-стоял, а потом моргнул, гляжу – а его уже нет. Как растворился!" "Может, в сарай вошел?" – предположил я. "Чудик, там же дверь вот такенскими гвоздьми заколочена! Это оно сквозь стенку просочилось... Ну кто-кто – привидение!.."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю