Текст книги "Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину"
Автор книги: Виктор Эмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Левый, в нижнем белье и в соломенной шляпе, в той, в прошлой его милицейской жизни звался Ричардом Зорким и был до такой степени засекречен, что сама товарищ лейтенант Шизая И. М. терялась в догадках. Ходили слухи, что имел он чин чуть ли не белобилетника, а стало быть – невоеннообязанного, чего попросту быть не могло, а если все-таки имело место, то разве что в единичном, из ряда вон выходящем случае.
Вторым был некто Тюхин – типчик морально и творчески несостоятельный, политически неблагонадежный, нечистый на руку. Судя по всему, и в данный момент он посягал на чужую собственность, неумело колотя булыжником по замку привязанной к свае лодки, каковое действие сопровождалось нецензурными, понимаешь, выражениями, говоря конкретней – матом.
Встревоженно кружа, переселившаяся в белокрылую птицу душа полковника запаса К. К. Всуева бдительно следила за происходящим.
Ричард Иванович нервничал. Обмахиваясь шляпой, он выговаривал Тюхину:
– Ах, батенька, да кто ж так бьет?! Ну так бить же нужно, а не тюкать, тюха вы этакий!.. Вот руки-то – крюки! Ну что, не поддается? Ну, знаете, голубь, вам бы не лодки... м-ме... воровать, а... Молчу, молчу!.. А между тем, Тюхин, слышите – поднимается ветерок!.. Что?! И вы спрашиваете: ну и что?! Господи, с кем я связался – это же государственная граница, Тюхин! Развеется туман и первый же Карацупа из трехлинеечки – кых!.. кых!.. И гудбай, Америка!..
– Туда нам, выродкам, и дорога!..
– Экий вы, право! А еще... а еще... космополит называется!..
Проклятый замочек – хоть ты тресни – не поддавался. Тюхин уже вконец употел, куроча его. Да тут еще, вдобавок к Ричарду Ивановичу, эта невесть откуда взявшаяся чайка! Она так и норовила клюнуть Тюхина в мозжечок хирургически острым клювом. Глазки у нее были красные, злобные, как у допившегося до безумия бывшего тюхинского парторга. Как он, гад, орал тогда, в сортире, взяв Тюхина за грудки: "Еще на коленях приползешь! Сапоги, понимаешь, целовать будешь!.."
– Как же – разбежался и нога в говне! – пробормотал незадачливый похититель портфелей, отмахиваясь от крылатой фурии. Терпение у него лопнуло. Тюхин вынул из кармана именной "браунинг" Зловредия Падловича и передернул затвор.
Ричард Иванович ахнул:
– Значит, это все-таки вы, вы убили нашего дорогого Человека-с-Пистолетом?!
– Ну и я. И что?
– Э-э... Молодцом-с!
Чайка по имени К. К., испуганная блеском металла, взметнулась было в небеса, но этот псих в трофейном обмундировании стрелять по ней не стал. С трудом сдерживая дрожь в руках, (а он держал свою пукалку обеими руками), Тюхин трижды выпалил по замку и тот раскрылся, как миленький. Точнее, как беспринципный рот бывшего слепца-провиденциалиста, упавшего-таки – на всякий случай! – на одно колено.
– Родина-мать, прощай! – на лету сориентировавшись, вскричал, прижавший руку к сердцу, Ричард Иванович Зоркий.
Толкаясь, они забрались в вертлявую лодчонку. Тюхин отпихнулся ногой от осклизлого бревна и туманный берег несусветного Отечества, неуверенно покачиваясь, отпрянул.
Боец незримого фронта с готовностью уступил спутнику место за веслами, устроившись на носу.
– Так, бля! – сказал Тюхин. – А это... а весла где?
Все еще продолжая улыбаться, Ричард Иванович уставился на него.
Эх!.. Эх, кто бы знал!.. Эх-ма!..
Как-то раз Тюхин, еще будучи Эмским, даже стишки сочинил по схожему поводу. В жизни, мол, ну совсем, как на пляже – проглянет сквозь мглу времен солнышко первой свободы и, глядишь, приободрится, воспрянет тело, воспалится очередной надеждой неисправимая душа. Бодрый загарчик вскорости облупится, сойдет. Пигмент окрепнет, заматереет. "А ну отвали! На сем лежал и лежать буду!.." – скырготнет зубами на соседа Тюхин, коричневенький такой. А тут же и лето красное на исходе. Повыветрился оптимизм, побледнела от невзгод физиономия. Сошел к чертям собачьим непутевый загарчик. Был – и нет его! Одна осенняя тоска, да упрямые, злые мурашки на ветру... Пусто, одиноко, только чайка, падла, хохочет, снуя над опустевшим пляжем... Так себе стишок, не фонтан, но вполне искренний, как и все у этого выпивохи Эмского. И, в сущности, не без подтекста...
Седые волосы Тюхина пошевеливало. Туман уже почти развеялся и в отдалении проглядывали смутные очертания грядушего Института Благородных Девиц. "Имени Даздрапермы Первой" – со свойственной Эмскому грустью подумал Тюхин, пытаясь поймать на мушку танцующую белую березу на берегу, такую же сумасшедшую, как заведение, под забором которого она обреталась. Тюхин вспомнил, как здесь, за Смольнинской богадельней он однажды в детстве, отчаянно вдохнув, нырнул под соседний плот, поплыл под ним, зажмурившись и надув щеки, считая про себя – как научил Совушка: ... и три... и четыре... и пять – это чтобы с растяжечкой, точно по секундомеру – как досчитав до восьми, а не до десяти, как полагалось, испугался вдруг, что считал слишком медленно, вздернулся из тьмы вверх, к жизни, к свету – обратно, и, конечно же, не угадал, саданулся темечком о бревно... Господи!.. И если б только не чубчик, если б не Тамбовчик, тот самый, которого он, Тюхин, зачем-то повесил в фанерном сортирчике, если б тот – дай Бог ему здоровья – не успел ухватить его за прическу и вытащить, дурака, с того света!..
– Ах, чубчик, чубчик, чубчик кучерявый! – забывшись, прошептал Тюхин. И чайка над ним всхохотнула. И Ричард Иванович деликатно высморкался в два пальца за борт.
– Вот и развиднелось! – невесело заметил инвалид по зрению. – Ну и что будем делать, милостивый государь?
Тюхин пожал плечами:
– Сказал бы вам – плыть по воле волн, да лодочка, похоже, не движется... Слушайте, хотите я вам от нечего делать стишки прочитаю?
– Свои-с?
– Почившего в бозе пиита Эмского.
Приспособленец в дезабилье закинул ногу на ногу:
– Нуте-с, нуте-с!..
И Тюхин неведомо зачем прочитал вдруг из новых, написанных в котельной у Перепетуи, чудных каких-то:
И я там был, плечом смыкаясь в прощальных числах октября, где пел, почти не заикаясь, поэт с губами упыря. И я там был, как все, со скуки, и я, недвижный, словно труп, На пиджаке скрестивший руки, следил за шевеленьем губ...
Всхлюпнуло. Пахнуло серным ангидридом. Ричард Иванович задумчиво подергал интеллигентную свою бороденку:
– Э-э... и что – и все?.. А мораль?
– Обижаете, – сказал Тюхин, – я же – аморальный...
– Ну да, ну да... В таком случае, – Зоркий сменил ногу, – в таком случае – нельзя не отметить возросшее поэтическое мастерство. Это – примо. Секондо: как сказал бы наш общий знакомый Вовкин-Морковкин: ниль адмирари, что в переводе с божественной латыни означает: ничему, Тюхин, не следует удивля... – Ричард Иванович не договорил. Крайнее, граничащее с паническим ужасом, изумление промелькнуло на его подвижном лице, тотчас же преобразившись в восторг, каковой в свою очередь сменился тихой покаянной улыбочкой.
– Увы, увы! – развел он руками. – Недооценил!.. Действительность, как говорится, превзошла все ожидания! Поразительно!.. Э... Уму непостижимо! Как гром... э... среди ясного... Но как?!
– Да полно вам, – заскромничал Тюхин и, как всегда, невпопад, поскольку адресовался Ричард Иванович вовсе не к нему.
– Голубушка! Благодетельница! – с риском опрокинуть плавсредство, привскочил бесштанный лицемер. – Сие не более, чем променад. Прогулка... м-ме... на лоне. Попытка уединения для поэтических экзерциций...
– Кто?! Кто зачинщик?.. Кто замок сбил? – загремело позади сидевшего спиной к берегу Тюхина и мерзавец Зоркий ткнул в своего спутника указательным пальцем:
– Он!.. Он, Даздраперма Венедиктовна!.. Да ловко так: бах! бах! – и в яблочко! Уж такой стрелок, такой снайпер-с!..
– Как же, как же, – прозвучало с берега, – уж чего-чего, а бабахать он мастак. И Идейку вон – разбабахал... Эй, Тюхин, чего не повернешься, али шею надуло?.. Слышь, прынц датский?..
Скорбно вздохнув, Тюхин поменял позицию.
Она стояла на самой кромке земляного обрывчика – демилитаризованная такая, в скромном домашнем халатике, встрепанная, похудевшая, подурневшая, в трупных пятнах беременности, брюхатая – Господи, Господи, Господи! – с допотопным ППШ в руках, с "беломориной" в уголочке горестного рта, неприлично расшаперившись, она стояла на фоне стены – о нет, не града Китежа, совсем-совсем другой! – и глаза ее – большущие и навытаращь, как у восковой персоны царя Петра Алексеевича, – смотрели на Тюхина по-матерински грустно, с осуждением.
– Смекаешь, стрелок ворошиловский, чья работенка? Попал, попа-аал! Под самое сердце пульнул, проклятущий!..
– Силы небесные, да что же это?! – прошептал Тюхин.
А ведь и было, было с чего помутиться взору, повредиться разуму! Там, за Даздрапермой Венедиктовной, по облупленной, в кирпичных проплешинах, штукатурке – черным по белому – намазюкана была указующая стрела с пояснительной – для совсем уж непонятливых – надписью:
"НА БРУКЛИНСКИЙ МОСТ И ДАЛЕЕ
В СТРАНУ ПЕРВОЙ ПУГОВИЦЫ"
– Но ведь этого... этого же не может быть!
– А я, думаешь, почему повелела медаль отчеканить: "Небываемое – бывает!", думаешь, не поэтому?! А ну-кося ответствуй, душа из тебя вон, любишь али нет?..
И Тюхин потупился:
– Ну это... ну вобщем-то – сочувствую...
– Сочу-увствуешь?! Ах, сочувствуешь?! Нам ли не знать консистенции твоих чувств, мин херц?! Те ли чувства твои, Тюхин, аки в жопе вода! Они, говнюк ты этакий, навроде стрючка твово соседа – и трех секунд не держатся!..
Ричард Иванович шмыгнул носом.
– А посему, – голос ее окреп, – а посему – даю тебе, коварному изменщику, последний и решительный шанс! Скажешь "да" – погневаюсь и прощу, в супружескую постелю пущу, скажешь "нет" – воспрещу, из автомата в расход пущу!..
– Ах, что за аллитерации! А рифмы, рифмы! Вот оно, Тюхин, – мастерство-с! – встрянул Ричард Иванович. – Слушайте, солнышко ненаглядное, ну что вам стоит – ах, ну скажите же... ах, ну сами же знаете что – ведь убьет же!..
– Истину твой сообщник молвит – убью! – сверкнув очами, подтвердила самозванка, в засаленном шлафроке, лахудра, неумытая, непричесанная.
Эх, не следовало, ни в коем разе не стоило ей, дуре необразованной, говорить это Витюше Тюхину – бессмертному гению, ветерану Кингисеппской битвы, человеку хоть и доброму в глубине души, но крайне эмоциональному, вспыльчивому. Да, друзья мои, время от времени на него, что называется, "находило". Опять ему, лошаку необузданному, шлея под хвост попала!" говорила в таких случаях его терпеливая законная супруга. И была права! На что только не был способен он в подобных состояниях!..
– Убьешь, говоришь?! А ну!.. А ну – попробуй! – И он, чертушко отчаянный, встряхнув поседевшим чубчиком, встал-поднялся в утлом челне с таким последним на свете названием – "Надежда". – Так вот же тебе мое слово, о жалкая! – дерзко воскликнул он, ни себя, ни Ричарда Ивановича не жалеючи, – о нет и еще раз – нет!
И, как камешек вприпрыжку, – отголосочками, ауками – понеслось это роковое тюхинское словцо над растуманившейся водной артерией: "Нет... нет... нет... нет...".
– Да-да-да-да! – возразил автомат Даздрапермы Венедиктовны и Тюхин, отчаянно рванул на издырявленной своей груди трофейную гимнастерочку, сверкнул, елки зеленые, обыкновенным таким, не серебряным даже крестиком из письменного стола Марксэна Трансмарсовича, и, качнув зыбкую лодчоночку, исторг из души:
– Эх, кто сказал, что однова живем?! Ты, что ли, кишка слепая?
– Я?! – ахнул Ричард Иванович, схлопотавший пулю в живот.
– Эх-ма!..
– Эх, ма-ма!..
– А ну – не ныть, держать хвост пистолетом!
– Э-э... Но почему, исходя из какой концепции?..
– Да потому что – "нуга" это!
– Нуга?! Э... в смысле халвы и рахат-лукума? Нуте-с, нуте-с!.. – и Ричард Иванович сунул свой длинный интеллигентский палец в красненькую дырочку на нижней рубахе, и вынул, и недоверчиво облизал его.
– А ведь и впрямь, коллега, сироп-с! Кажется, клюквенный!..
– Эй, Тюхин! – испуганно окликнула с берега отставная возлюбленная. Слышь, Витька, а ты чего не умираешь-то?
И Тюхин ответил ей по-солдатски просто, по-сундуковски исчерпывающе:
– Значит, так надо! – и подумав, добавил: – Дура!..
– Дура-дура-дура, – подхватил осмелевший Ричард Иванович, и снова сунул, и снова обсмоктал. – Кайф!.. Э, э, Викторушко, сокол ясный, нет вы только гляньте: она же, идиотка, безоткатную пушку в руки взяла... Эй, Даздраперма Венедиктовна, вы что – совсем, что ли... э... ополоумели?! Тю-юхин, она ведь не шутит!..
– Ну и что?
– То есть как это "что"?! Лодку же продырявит, а я плавать не умею!..
– А-а, – вздохнул Тюхин и вынул "браунинг" и, почти не целясь, выстрелил. И звук был какой-то несерьезный, невзаправдашний, будто воскресший Иосиф Виссарионович пыкнул своей сталинской трубочкой...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
"Кукуй, кукуй, кукушечка, сули мне, дураку, бессмертие!.."
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И когда дымочек развеялся, императрицы Даздрапермы Венедиктовны Первой не стало. Только предсмертный шепот Ея донесся до ушей Тюхина:
– Вот и жизнь за мной, дурой, пришла! Прощевай, Тюхин!..
– Адью-гудбай, душа моя!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В некотором царстве, в некотором государстве, а именно в том, в котором мы покуда еще не живем, плыли по Окаян-морю два несусветных умника. До заветной цели было ой как недосягаемо, весел в лодке не было, а посему гребли они, сердешные, руками, коротая путь за беседою.
– Ну что, маловер вы этакий, – укорял умник в шляпе умника в пилотке, – думали, поди, очередная утопия, мистификация, миф-с?.. И то сказать А-ме-рика! Оторопь берет, как возмыслишь всуе!.. А подразвеется туманец, и вот она – на горизонте, зримая, как... э... заря новой жизни... Или закат?.. Тюхин, что у нас там на повестке дня – утро или вечер?..
И тот, который в военном, – а надо сказать, что сидели они рядышком, лицом к носу лодки, – устремлял взор прямо по курсу и, сверкая очами, зрел в дальнем далеке тесно столпившуюся группу хорошо знакомых ему нью-йоркских небоскребов, и силуэтик статуи ошую, а одесную, то бишь справа по борту, устремившийся к ним через акваторию, но, увы, взорванный какими-то экстремистами как раз посередке мост, понятное дело – не Большеохтинский и даже не Петра Великого, а самый что ни на есть Бруклинский, а стало быть тот самый, с которого, по свидетельству еще одного великого Очевидца, так и кидались вниз головой безработные, слава Богу, еще не наши, не русские, да к тому же почему-то в Гудзон, а не в Ист-Ривер, каковой имел место на самом деле, в жизни, в реальности, друзья мои, а не в чьих-то, пусть даже провидческих, сочинениях.
Итак, мост был взорван, бесконечное водное пространство, по которому, как вошь по мокрому пузу (В. Конецкий), полз утлый челн – называлось неведомо как – то ли Нева, то ли Ист-Ривер, то ли Гудзон, то ли Окаян-море, то ли Стикс, то ли Коцит, то ли и вовсе, прошу прощения, Ахерон. Дело было то ли к утру, то ли к вечеру. Весел не было. Ричард Иванович все пиздел и Тюхин, совершенно не слушая его, смотрел в розовую даль. До рези в глазах безотрывно вглядывался он в знакомые силуэты, похожих на циклопические сталактиты, на кардиограмму сердечника, манхэттенских зданий – один к одному видок из особнячка Бэзила! – и в шальной башке его щелкала курочком очередная шизоидная идейка – сомнительная, чудная, неимоверная – ну совершенно тюхинская, Господи. "Стало быть так, – наяву бредил Витюша. – Доплываем до берега. Идем (иду?) в российское посольство. Падаем на колени: так, мол, и так – вот наш паспорт гражданина СССР, требуем немедленной пресс-конференции. Тема: "Множественность далеко не лучших миров. Угрожающая реальность возвратной поступательности. Ужасы тоталитаризма. Аберрация истории. Личное". Как патриоты настаиваем на незамедлительной отправке домой, в Питер (можно в Москву). Фурор. Телеинтервью. Скандальная известность. Работа над мемуарами и свидетельствами очевидца. Гонорары. Спокойная, обеспеченная старость... В случае неудачи в посольстве, элементарно занимаю денег на авиабилет. У кого? Да хотя бы у Кати, дочки Бэзила, тоже, кстати, поэтессы. У Кузьминского... У Беломлинского... Да у того же Бродского, в конце-то концов!.. И, бля, первым же рейсом. Немедленно... "Ку-ку, сэрдэнько мое! А это мы – и, как ни странно, – совершенно трезвые!.."
Вот так он и мечтал, фантазер этакий, загребая правой рукой и вполуха, как на партсобрании, слыша разглагольствования демагога в кальсонах, несшего какую-то чушь про нолевую точку жизни, про зов потомков и странности – sic! – не параллельных, а категорически перпендикулярных миров, как, скажем, шахта лифта перпендикулярна этажам, а нижняя палочка буквы "Т" – верхней. Да-с, милостивый государь, и вовсе не ваше "О" – буква... э... букв, так сказать, сакральный символ смысла (или бессмысленности, что, в сущности, одно и то же), а столь таинственное Тэ, в котором – и Тэос, и токсикоз, и траверз, и транспортабельность, и трансцендентность, и тремор алкоголика...
– И – тоска, – подсказал рассеянный Тюхин, – и пистолет "ТТ" товарища Афедронова...
И он, зачерпнув забортной водицы, поднес ладонь ко рту и вздрогнул, и принюхался, и осторожно лизнул желтоватую, подозрительно пахнущую жидкость.
– И типичная третьеразрядная туфта, Ричард Иванович! Вот вы тут давеча про сироп упомянули. Не могу не поделиться и своим эпохальным открытием. Имеющее свойство течь вещество за бортом, кое мы с вами по наивности сочли за морскую воду, оказалось на поверку ничем иным, как...
– Нуте-с, нуте-с! – поощрил Р. И.
– Как... э... Господи, какая гадость! – Тюхин сплюнул. – Ничем иным, как проявитель, наказание вы мое. Из чего сле...
– ...дует, – с готовностью подхватил прозревший слепец-провиденциалист, – из чего со всей очевидностью следует, мое вы преступление, что нам с вами как бы дается еще один шанс проявить себя... э... во всем своем великолепии. А следовательно, на том месте, где пишут "Конец", следовало бы написать: "Продолжение следует"!..
– Следовательно... следовало бы... следует, – поморщился Витюша Тюхин. – Экий вы, право, не стилист...
– Ну уж зато и не следователь, как ваш Кузявкин, – не обиделся Ричард Иванович. – А потом, Тюхин, кто знает – а может, там, где суждено зафиксироваться по-новой и вам, и мне, грешному, может, там эта моя тавтология будет воспринята, как некий стилистический изыск, как шалость гения, Тюхин?!
За бортом плюхало нечто, имевшее свойство принимать форму сосуда, в котором помещалось: бутылки, граненого стакана, сложенной ковшиком ладони. Тюхин коротко выдохнул и без тоста, не чокаясь, как на поминках, выпил.
И гром, естественно, не грянул, и мир не перевернулся. И кроме Ричарда Ивановича, разве что пролетавшая около чайка слышала, как опаленным горлом Тюхин прошептал:
– "Чаю воскресения мертвых, и жизни будущего века..."
И было это 20-го, десятого, сорок второго – чика в чику в день, в месяц и в год его появления на свет Божий...
– Сколько там, на ваших золотых? – зевая, спросил Ричард Иванович.
– Без тринадцати тринадцать, – сказал забывшийся новорожденный.
Был он грустен, простоволос, на глазах его мерцали слезы.
– Вы когда родились-то, отчаянный вы мой, – утром, вечером?
– Около часу дня, – вздохнул глядевший вдаль, туда, где совсем еще недавно громоздилась зыбкая американская фата-моргана.
– Значит, пора!
И Ричард Иванович отодрал и выбросил в Окаян-море фальшивую бородку с усиками, вытащил из-за пазухи что-то вроде слухового аппаратика, проводочек от которого тянулся к уху и, выцарапав антеннку, исподлобья взглянул на спутника.
– Если желаете, могу и сигнал SOS дать... Кстати, Тюхин, вы не задумывались – сколько будет, если от 13-ти отнять 13?.. И правильно! И нечего такими пустяками забивать свою бесценную голову...
И он нажал тангетку, и дал настройку:
– Раз-раз-раз-раз-раз!".. "Первый", "Первый", я – "Четвертый". Как слышите меня? Прием...
– А ведь я, – сглотнул приговоренный, – а ведь я, Зоркий, кажется знаю, кто вы!
– Ах ты, Господи!.. Да неужто все-таки расшифровали?! Ну-ка, ну-ка! Просим!.. А то ведь уже как-то даже и неудобно... "Первый", "Первый", я – "Четвертый". Слышу вас хорошо!.. Хорошо слышу вас!..
– Вы, Ричард Иванович, вы знаете вы кто?! – с трудом выговорил Тюхин, он же – Эмский, он же – Кац-Понтийпилатов, он же – В. Г. Финкельштейн, он же – рядовой Мы... он же бомж на бугорочке, серый в яблоках конь с золотой фиксой, деревянная кукушечка, поливающий марганцовочкой дусик... И Рустем, и Скоча, и Вавик, и Совушка... И все Бесфамильные, Кузявкины, Афедроновы и Щипачевы вместе взятые. И оба сразу брата-близнеца Брюкомойникова. И отдельно висящая на чердаке Идея Марксэновна Шизая. И Ляхина, Иродиада Профкомовна. И возлюбленная Даздраперма. И товарищ С...
И... и едва он, Тюхин, собрался с духом, чтобы... м-ме... чтобы, волнуясь, выпалить самое – для себя и для Ричарда-э-Ивановича – главное, существенное, в смысле дальнейшего, так сказать, существования, только привстал он в лодке, именовавшейся, между прочим, точно так же, как тот незапамятный, увозивший Набокова из России, греческий пароходишко, и, едва не потеряв равновесие, всплеснул, елки зеленые, руками и... сорри, пардон, прошу прощения!.. и тут вдруг, ну прямо, как в наркотическом бреду, прямо по курсу, из-за сумеречно-кровавого горизонта стремительно взлетела металлическая, как доллар, Луна и, остановившись в поднебесье, опрокинулась вдруг на ребро, неожиданно сплюснутая какая-то, сфероидная, и вдруг покачнулась, и низринулась вдруг, трансформаторно гудящая, вся в этаких трехэтажных, подозрительно похожих на бараки Удельнинской, имени Скворцова-Степанова, психушки строениях!..
– Вот! Вот оно! – заморгал глазами Ричард Иванович, в минуту опасности как-то разом вдруг похорошевший и без этой дурацкой своей бороденки, без наркомовских – тьфу, тьфу на них! – усиков, ставший до того похожим на своего теряющего лицо спутника, что если б я не был совершенно непьющей, понимаешь, в данный момент чайкой по всем вам известному, понимаешь, имени, я бы того и гляди подумал, елки зеленые, что примо: у меня попросту двоится в глазах, и секондо (секонд о): что и они ( и они!..) – два прозревших от предвечного ужаса химероида, и они тоже поняли, что это за мандула за такая – чуть ли не в пол-бля-неба, с гордым лозунгом на борту – "Дембиль неизбежен" – что за херомудовина несусветная, мигающая иллюминаторами, совершенно, по тюхинской милости, неуправляемая, а стало быть и неотвратимая, рушится на них... то есть – на нас, описав уму непостижимую – во времени и в гиперпространстве – параболу...
И тут мы, все трое, в едином порыве вскричали, пропадая:
– О, Господи!..
И не было ни прошлого, ни настоящего, ни дна, ни выси небесной, ни жизни, ни смерти, да и нас самих, милые вы мои, дорогие, хорошие, тоже как бы и вовсе на свете не было...
АБЗАЦ ПЕРВЫЙ
роман второй РЯДОВОЙ МЫ
А мимо наши паровозы все мчатся задом-наперед!.. Дрожит щека, катятся слезы, комбат копытом оземь бьет. И ни на миг не умолкая, дудит в картонную трубу Тоска – зеленая такая, в шинелке, со звездой во лбу. В. Т-Э. Шел осел с приклеенными крыльями рядом с другим стариком, один как Беллерофонт, другой как Пегас, оба возбуждая жалость. Апулей "Метаморфозы"
* Глава первая
И еще раз о вреде курения
* Глава вторая
Всевозможные гости, в том числе и Гипсовый
* Глава третья
От рядового М. – сочинителю В. Тюхину-Эмскому
* Глава четвертая
Синклит бессонных "стариков"
* Глава пятая
От рядового М. – рядовому запаса Мы.
* Глава шестая
От рядового М. – члену редколлегии Т., лауреату премий
* Глава седьмая
Некто в полувоенном и прочие
* Глава восьмая
Кто следующий?..
* Глава девятая
От рядового М. – свидетелю и очевидцу В. Т.
* Глава десятая
Началось!..
* Глава одиннадцатая
От рядового М. – незаурядному Тюхину
* Глава двенадцатая
Окончание предшествующего
* Глава тринадцатая
Черт все-таки появляется...
* Глава четырнадцатая
Омшара (поэма)
* Глава пятнадцатая
Подпольный горком действует
* Глава шестнадцатая
Преображение старшины Сундукова
* Глава семнадцатая
И разверзлись хляби небесные...
* Глава восемнадцатая
Древо Спасения, или Беседы при ясной Земле
* Глава девятнадцатая
Предпоследние метаморфозы
* Глава двадцатая
Возвращение на круги своя
Глава первая И еще раз о вреде курения
То ли явь, то ли мерещится: сумерки, туман. Обгорелый, в клочья изодранный, я вишу вниз головой на высоченном дереве. Внизу, в смутном круге фонарного света, задрав головы, стоят двое – замполит батареи старший лейтенант Бдеев и ефрейтор Шпортюк, оба глубоко взволнованные, в красных нарукавных повязках.
– Нечего сказать – ха-арош! – светя мне в лицо фонариком, выговаривает старший лейтенант и глаза у него закачены под лоб, как у обморочного, а молодой лоб изборожден морщинами. – Вы это что же, рядовой М., вы думаете вам и на этот раз все с рук сойдет?! Думаете – сбежали из госпиталя, так вам все и позволено?! Так вы думаете? Р-разгильдяй!.. Где ваша пилотка?.. Где погоны?.. Почему не подшит подворотничок?.. А это что у вас там, борода?! Не-ет вы только полюбуйтесь, Шпортюк, этот висельник уже и бородой успел обзавестись!..
– С-салага! – шипит ефрейтор, маленький, говнистый, брившийся по слухам чуть ли не раз в месяц, да и то насухо. – Да они, гуси, совсем обнаглели, товарищ старший лейтенант! Никакого уважения к старослужащим!..
"Это кто, это ты-то старослужащий?! Ах ты!.." – я пытаюсь изловчиться и плюнуть ему, недомерку, в его лживый, бесстыжий рот, но ветка, на которой я каким-то чудом держусь, трещит. Я замираю.
– Ну нет! – отступив на пару шагов, грозит мне пальцем замполит. – Уж на этот раз вы у меня гауптвахтой не отделаетесь!.. Ишь ведь – повадился! Когда мы его, Шпортюк, в последний раз с крыши снимали? В апреле? В марте?..
– В феврале, товарищ старший лейтенант. Аккурат – 23-го февраля, в день Советской Армии.
– Ха-арош!.. Эй, рядовой М., в последний раз спрашиваю: вы будете слезать или нет?.. Не слышу ответа...
– Может, дерево тряхнуть? – предлагает гад Генка.
– Отставить!..
Дежурный по части старший лейтенант Бдеев посылает ефрейтора Шпортюка за пожарной лестницей. Удаляясь, бухают генкины сапоги. Хлопает дверь КПП. Я осторожно перевожу дух и говорю себе: "Только спокойно, Витюша, без паники..." Хотя какое уж тут к чертовой бабушке спокойствие, когда висишь вниз дурацкой своей башкой аккурат над бетонным паребриком, и ветка потрескивает, и сердце тарахтит, как движок 118-й радиостанции, и ум заходит за разум и, недоумевая, вдруг осекается: "Минуточку-минуточку!.. С крыши-то меня действительно снимали, и действительно – 23-го февраля, только ведь было это, елкин дуб, без малого тридцать два года назад, на заре моей туманной, так сказать, юности, в армии, в незапамятном уже 1963-м году..."
Рискуя вывихнуть глаза, я пытаюсь осмотреться. Слева железные с большими красными звездами ворота части, сквозь прутья решетки видна мокрая брусчатка Зелауэрштрассе – переходящей в шоссейку улочки маленького немецкого городка В., на окраине которого имеет место быть наша особо засекреченная ракетная бригада. Я вишу лицом к штабу, но его почему-то не видно. Не просвечивает ни единого огонечка сквозь туман. Зато справа, куда побежал Шпортюк, вполне отчетливо просматриваются контуры пищеблока. На всех трех этажах горит свет, а из углового окна на втором, подперев ладошкой тройной подбородок, пялится в перевернутые небеса перевернутая кверху задом Христиночка, заведующая офицерской столовой, вольнонаемная. Там, дальше плац, за ним моя казарма. А вот и товарищ лейтенант Скворешкин, командир радиовзвода, мой, так сказать, непосредственный начальник. Вот он появляется из-за угла и, глянув на дерево из-под ладони, прибавляет шагу. Звякают об асфальт стальные подковочки. Ближе, ближе. Вот он останавливается под фонарем и, запрокинувшись, смотрит на меня, идиота, и глаза у него серые такие, грустные-грустные, и на погонах, там, где сняты звездочки – темные пятнышки, а на скулах суровые желваки. Мы глядим друг на друга долгим, как солдатская служба, взглядом. И вот он не выдерживает, вздыхает, бедолага и тихо-тихо говорит:
– Эх, рядовой М., рядовой М., и откуда же ты опять взялся на мою голову, с неба свалился, что ли?
Я молчу. Нечего мне ответить на ваш горький вопрос, дорогой товарищ Скворешкин. Искренне сочувствую вам, горячо сопереживаю, более того всю жизнь простить себе, выродку, не могу ту мою последнюю вылазку на крышу казармы, это ведь после нее вас разжаловали; все я, товарищ лейтенант, ей богу понимаю, как надо, но вот сказать вам, каким образом рядовой М. очутился на этой достопамятной березе, вот этого я, Петр Петрович, никак не могу, потому как битый час уже вишу здесь вниз головой и ровным счетом ничегошеньки не могу припомнить. То есть помню, конечно, как комиссовался после операции, маму помню, годы студенчества, жену; помню – поэтом был, Брежнева помню, Ельцина, гражданина Хасбулатова, Руслана Имрановича, прямо как сейчас помню... А вот как занесло меня на этот столетний дуб, на библейскую эту смоковницу, почему я весь такой ободранный, елки зеленые, обгорелый, откуда у меня на руке золотые американские часики фирмы "роллекс" – вот это я, Иван Иванович, – напрочь запамятовал, и не смотрите на меня так, пожалуйста, не люблю я этого...
– Эх, – горько вздыхает товарищ Скворешкин. – Эх, была бы моя воля, рядовой М. ...
Скрипит дверь. Из дежурки выходит старший лейтенант Бдеев. С пятиметровой высотищи я смотрю на своих командиров, смотрю и диву даюсь: до чего же все-таки разные товарищи служат у нас подчас в одном и том же, так сказать, подразделении: товарищ замполит весь такой молодцеватый, подтянутый, сапоги надраены бархоточкой, усики подстрижены, височки подбриты, а товарищ комвзвода Тетеркин, – он совершенно другой – сутулый какой-то, неглаженный, отец двух детей, да тут еще я, об клумбу стукнутый.
– Ну-с, Сергей Сергеевич, – говорит Бдеев, – и каково? Что, комментарии излишни?.. А я тебе, Скворешкин, в развитие нашего спора так скажу: а вот это и есть они – плоды твоего, так называемого, "демократизма"! Утверждал и утверждать буду: никакая это не демократия, а самое форменное попустительство, а говоря по-нашему, по-военному – разгиль... – и тут он вдруг осекается, одергивает китель, повернувшись к двери КПП с оттяжечкой берет под козырек, – Ча-асть смир-рнаа!..
В дежурке бубнят глухие голоса. Слышно, как обтопываются, шаркают подошвами об решетку. "Неужели – "батя", полковник Федоров?!" – ужасаюсь я и непроизвольно пытаюсь вытянуться в струночку. Заслышав потрескивание, Бдеев дико косится в мою сторону и украдкой грозит кулаком.