Текст книги "На всех фронтах"
Автор книги: Виктор Булынкин
Соавторы: Борис Яроцкий,Александр Ткачев,Анатолий Чернышев,Дмитрий Пузь,Юрий Заюнчковский,Иосиф Елькин,Петр Смычагин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Когда-то в школе, и не так уж давно, лет пять назад, Батов и его одноклассники изучали немецкий язык. Но всех интересовал один и тот же вопрос: с кем разговаривать на этом языке, если вокруг на тысячи километров нет, может быть, ни одного немца? Двойки в дневнике по этому предмету никого не огорчали: все равно никогда в жизни не пригодится.
И слова – Берлин, Одер, Эльба – воспринимались как книжные, ничего общего с жизнью не имеющие.
Но тогда им было только по четырнадцать лет. В это время весь мир, кроме своей деревни, кажется загадочным, манящим. И если бы тогда какой-нибудь пророк по секрету сообщил, что через пять лет и немцы, и Германия, и Одер, и Эльба – все это будет так же близко и ощутимо, как школьный дневник с двойкой или пятеркой по немецкому, Батов, наверно, посмеялся бы такой шутке. А теперь и школа, и дневник, и тогдашние мысли казались далекой сказкой, которую можно вспомнить, но вернуться или хотя бы приблизиться к ней невозможно.
С захватом Гребова полк вышел на Эльбу. Город недавно бомбили американцы, во многих местах еще дымились развалины. Примечательно, что почти все здешние жители остались на месте, никуда не бежали. Они выходили из подвалов, присматривались к советским солдатам.
На многих уцелевших домах развевались белые флаги. Хорошо сохранившиеся кварталы перемежались с развалинами. Какой-то художник взгромоздился на груду битого кирпича и, стоя перед этюдником, набрасывал очертания разрушенной фабрики с живописно расколотой трубой и в прах разнесенной крышей. Он часто отходил от этюдника, пятясь по кирпичам, и, дойдя до раскладного стула, на котором висел его пиджак и лежали краски, сдвигал на затылок соломенную шляпу, поправлял большие очки и долго всматривался в очертания развалин, сравнивая их с линиями на своем наброске.
Фашистской армии как таковой больше не существовало. Она растворилась в поверженной стране, как соль растворяется в воде, – нигде нет и всюду есть. Многие части, поспешно откатившись на запад, сдавались союзным войскам. Разрозненные и вконец потрепанные воинские формирования, захваченные в Гребове, тут же разоружались, и солдаты получали полное право отправляться по домам.
После взятия города стрелковым подразделениям было дано новое, не совсем обычное задание – стать заставами на берегу Эльбы. Роты разошлись по указанным пунктам, а офицеров – до командиров рот включительно – Уралов собрал на совещание.
В мрачном низком зале Батов сидел и никак не мог освоиться с мыслью, что война, собственно, кончена, что впереди не подстерегает опасность, что командир полка ставит уже «мирную» задачу.
– Кто изучал немецкий язык? – спросил Уралов. – Кто хоть когда-нибудь знакомился с этим языком в школе или другом учебном заведении?
Около половины присутствующих подняли руки. Вторая половина – люди более старшего возраста – никакого касательства к изучению немецкого языка не имели.
– А кто из вас знает немецкий язык? Кто может говорить по-немецки?
Сначала не поднялось ни одной руки. Потом, робко оглядываясь, невысоко поднял руку батальонный фельдшер Пикус. По рядам прокатился смешок. Уралов, покачав головой, посоветовал приниматься за эту нелегкую, но необходимую науку, потому что многие из присутствующих, видимо, после войны останутся в Германии. До сих пор приходилось говорить с захватчиком на языке оружия – теперь нужен другой метод общения.
Очень странно было все это слышать, так как никогда раньше Батов не задумывался, что с ним будет после войны, еще и потому, что война все-таки не окончена. Правда, армия дошла до Эльбы и уперлась в американцев, но ведь никто не объявлял об окончании войны. Где-то она еще идет, где-то льется кровь…
И все же с совещания Батов ушел с таким настроением, будто война уже кончилась. По небу легко плыли прозрачные облака. Они, даже набегая на солнце, не омрачали яркого дня, а придавали ему еще большую торжественность, праздничность, рассеивая прямые солнечные лучи и пропуская ровный мягкий свет.
Облака так увлекли Батова, что он, зазевавшись, набрел на кучу книг, почему-то выброшенных прямо на тротуар. Среди многих разорванных, измятых, запачканных томов и брошюр привлекла внимание одна – новая, чистая, в белом кожаном переплете, с тисненными золотом буквами названия.
– «Mein Kampf», – прочел вслух Батов, еще не коснувшись ее, и, подогреваемый любопытством, осторожно, брезгливо, словно змеиную выползину, поднял книгу.
Так вот она какая! О бредовых ее идеях много писали и говорили в военные годы. Полистал. Бумага отличная, шрифт крупный, годный для любого читателя, и много цветных рисунков.
Батова поразило, что, оказывается, самые отвратительные идеи можно заключить вот в такую привлекательную обложку. Ему захотелось на досуге внимательно просмотреть всю книгу, и он не бросил ее обратно в кучу, а взял с собой.
Батов шел к берегу Эльбы, время от времени посматривая на чудесное майское небо и удивляясь, что именно оттуда, с этого ласкового неба, изредка падают некрупные капельки дождя. Они, эти капли, не могли намочить, а только как бы напоминали: не всегда бывает небо таким веселым – могут на нем появиться и черные тучи, и гроза может разразиться. Над Эльбой стоял невообразимый шум и гам. Правый берег усыпан нашими солдатами, левый – американскими. Те и другие кричат, в воздух летят пилотки, фуражки. Люди на обоих берегах салютуют друг другу выстрелами из карабинов и автоматов, над рекой то и дело взмывают разноцветные ракеты.
Чтобы лучше видеть все это, Батов поднялся на мост и остановился у самого края, опершись на перила. С нашего берега кто-то прыгнул в воду и поплыл поперек реки. С другой стороны тоже поплыл человек. Они встретились на середине реки, пожали друг другу руки и потянули каждый в свою сторону, приглашая к себе.
Но вот оба поплыли к нашему берегу. В толпе ожидающих замелькала алюминиевая баклажка. Пловцов выхватили из воды и с ходу вручили по кружке. Американца окружили, ему пожимали руки. Крик, шум.
А в Эльбе уже появилось много пловцов с той и другой стороны. Дождавшись первого советского солдата, американцы подхватили его на руки, качнули несколько раз, поставили в круг, угостили, и снова он начал летать над головами союзников.
Люди на разных берегах Эльбы, не понимая языка, хорошо понимали чувства друг друга…
Батов услышал громкий разговор на противоположном конце моста. К молодому американскому офицеру, охранявшему вход на мост, подошли еще двое. Один в черных очках, полный, видимо, старший, сердито кричал на молодого, возмущенно показывал на солдат в реке и на берегу и не очень вежливо подталкивал распекаемого офицера к перилам…
– Алеша! – вдруг послышалось снизу.
В лодке, выскользнувшей из-под моста, плыли Грохотало и Чадов.
– Чего ты тут шатаешься? – крикнул Володя. – Едем на заставу! Там солдаты такую уху сварили – пальчики оближешь…
Когда лодка снова вернулась под мост и пошла по течению, Грохотало положил рулевое весло поперек бортов и взял у Батова книжку. Внимательно осмотрел снаружи, заглянул внутрь, помял в пальцах листы, ощупал переплет и замахнулся, чтобы выбросить за борт, но Батов перехватил его руку.
– Зачем она тебе? – спросил Грохотало.
– На родине показать, – не вдруг ответил Батов. – Чтоб люди знали, в какие дорогие и заманчивые обложки завертывал Гитлер бредовые идеи.
– А сам-то ты соображаешь, из чего эта обложка?
– Из кожи… – последовал неуверенный ответ.
– Но с кого ее сняли, эту кожу, ты знаешь?
Только теперь Батов догадался, что за книга в его руках. Как же раньше-то не подумал об этом! Перчатки и дамские сумочки из человеческой кожи ему приходилось уже видеть.
– Забрось-ка ты ее подальше.
– Забросить можно, – возразил Батов, – но забыть-то все равно нельзя. Такое надо детям показывать, чтоб знали, какого зверя мы завалили. Лет через двадцать молодежь не поверит…
– Брось! – перебил Володя, не слушая возражений. – Увидит у тебя эту гадость Крюков – наживешь беды.
– Здесь я ее не собираюсь показывать, а когда понадобится, где найдешь? Да Крюков, кажись, успокоился. Слыхал, как он вчера? И боя-то почти не было, а он: «Товарищ Батов, ваша рота захватила мост и первой ворвалась в город!» По фамилии назвал и даже об ордене похлопотать пообещал. Каково?
– А ты ему опять же нагрубил. Хоть и вежливо, а нагрубил. Подумаешь, какой благородный рыцарь! Видите ли, он считает, что за такой бой ордена не полагается. Начальство учить вздумал…
8Заставы на Эльбе простояли лишь сутки. На следующий день полк снялся и отошел почти по старому маршруту километров на шестьдесят. Остановились неподалеку от деревни на поляне, возле соснового леса. Можно подумать было, что обосновались здесь надолго. Каждая рота построила себе жилище, наполовину вкопанное в землю, обшитое изнутри тесом, и с крышей на два ската. Эти «казармы» стояли в ряд, а позади них, тоже в ряд, как скворечники, возвышались офицерские домики, сделанные из теса, но не вкопанные в землю, покрытые крутыми высокими крышами.
Целый день трудились солдаты на строительстве городка. И было видно, как натосковались их руки по настоящей человеческой работе. С какой цепкостью, охотой, сноровкой взялись они за дело!
Весь инструмент у солдата – пила да топор, а вырезали и рисунки по линии карнизов, и фронтоны украсили резными досками.
Боже Мой оказался незаменимым мастером в пулеметной роте. Прежде чем приступить к обработке отделочных досок, он послал посмотреть, как делается у других, чтобы самим лучше сделать. Потом коллективно обсуждали рисунок. Боже Мой увлекся работой, строго спрашивал с помощников, ругался, если что не так.
И рамы сделали, и стекла вставили, даже стены обтянули изнутри немецкими плащ-палатками, и столы сколотили, и нары устроили. Словом, если солдат под брезентовой палаткой может жить где угодно и сколько угодно, то в этих «хоромах», как назвал их Боже Мой, тем более тужить не с руки.
Перед вечером, когда строительство подвигалось к концу, капитан Котов прошелся по подразделениям, осматривая жилища.
– Кто это у вас такую отделку смастерил? – остановился он у пулеметчиков.
– Я, – отозвался Боже Мой, навешивая дверь на офицерском домике. В зубах он держал большой гвоздь.
– Неужели с собой инструмент всю войну таскал?
– Инструментом-то, товарищ капитан, и дурак сделает, – ответил Боже Мой, выдернув изо рта гвоздь. – А тут надо вот этим топором да вон пилой поперечной…
– Здорово! – похвалил Котов. – Молодец!
– Дак мы ведь вятские, – сказал Боже Мой, замахнувшись обухом по вбитому наполовину гвоздю, – мы все можем.
– Вся рота вятская, что ли? – шутя спросил комбат.
– Да нет, пошто же вся-то – двое нас было, да вот друга своего возле Одера похоронил…
Комбат ушел, а солдаты, закончив работу, получили одеяла, принесли ужин и расположились в своем доме по-хозяйски.
– Эх, – вздохнул Крысанов, – надо бы письмо своей старушке написать. Чать, уж за упокой поминает – давно не писал.
Он достал бумагу, сел к столу. Карандаш плохо держался в огрубевшей руке. Вывел первые обычные слова на листке и задумался: что же писать дальше? Для него было сущей мукой писать письма. Получались они у него предельно краткими: жив-здоров, воюю (или – ранен, лежу в госпитале), адрес такой-то. А сейчас он и не воюет уже, и война вроде еще не кончилась. Как писать?
– Чего тут напишешь – темно, – сказал он и свернул листок.
Кто-то зажег плошку. Стол окружили желающие писать, а Крысанов засунул листок в боковой карман гимнастерки и лег на нары.
– Нет огня – и это не огонь, – добавил Крысанов. – Электричество бы сюда!
– Во-он ты какой шустрый! – возразил Оспин. – Электричества пока и в городах нету, а ему сюда подавай. Завтра чтоб письмо было написано! Проверю…
– А я и сам напишу, что проверять-то? Чать, не матане какой-нибудь писать – жене законной. Сам понимаю, что надо. Без проверки напишу…
В офицерском домике тоже шла речь об освещении. На столе колебался огонек неизменной плошки, коптил. Батов чистил пистолет, а Грохотало, отодвинув посуду, еще не убранную после ужина, пристроился писать письмо. Старшина Полянов прилег на койку и тут же задремал. За день очень устал – всем хозяйственникам хлопот сегодня было хоть отбавляй.
Чтобы накрыть стол, у старшины нашлась скатерть, над койками вместо ковров – по куску голубого бархата, даже шторки на окнах не забыли пристроить.
– Знаешь, Алеша, завтра же надо раздобыть батареи, чтобы свет был человеческий, – предложил Володя.
– Где?
– Вон там за лесом штук пять подбитых танков и две машины, в них надо поискать. Сходим завтра?
– Ты ведь знаешь, что я дежурю по полку. Куда же я пойду?
– Тогда минометчиков сагитирую или один сбегаю, – не отступал от своей затеи Володя. – Хватит коптить этим плошкам!
* * *
С утра разгорелся чудесный день. Солдатам наконец объявили отдых. Они давно и вполне заслужили такой день! До обеда чистили оружие, приводили в порядок обмундирование и обувь, до блеска драили пуговицы, подшивали воротнички. И опять старшина был главной фигурой. Одному дай оружейного масла, другому ветоши, третьему подворотничок, четвертому гуталину…
После обеда весь полк пошел на соседнее озеро купаться и отдыхать. А Грохотало отправился с двумя взводными минометчиками обследовать разбитые танки.
Вернулись они часа через полтора. Ни одного аккумулятора, конечно, не нашли, потому как охотников за ними было предостаточно, и в первую очередь шоферы.
– Так что экспедиция у нас неудачная получилась, – заключил Грохотало. – Там еще пожарная машина исковерканная стоит. Я ее всю обшарил – ни шиша нет… Вот игрушку нашел.
Грохотало подкинул «игрушку», Батов поймал ее. Это была красивая металлическая трубка, похожая на детский калейдоскоп, но закрытая с обеих концов. Она была покрашена в серебристо-малиновый цвет. На боках в беспорядке расположено несколько кнопок, разных по величине и окраске: голубые, зеленые, красные. Одни из них передвигались вдоль по трубке, вторые – поперек, третьи можно было утопить, и они со щелчком отскакивали в прежнее положение.
Грохотало и минометчики ушли на озеро, туда, где отдыхал полк. А Батов остался скучать на дежурстве. Слоняясь по опустевшему лагерю, забавлялся трубкой, нажимал то одну, то другую кнопку, присматривался, нельзя ли разобрать эту штуковину и узнать, для чего она предназначена. Но разобрать ее было невозможно, потому что кнопки вставлены изнутри, и крышечки на концах крепко запаяны…
Вдруг трубка щелкнула и… взорвалась. Батов успел увидеть фиолетовые перья безжалостного пламени, на него быстро-быстро пошла земля, опрокинулась – и все померкло.
Услышав звук взрыва, к нему подбежали с разных сторон Оспин и Усинский.
Левый рукав гимнастерки ниже локтя разорван, из руки течет кровь. Больше никаких признаков ранения не видно, однако лейтенант потерял сознание. Рядом валялась злополучная трубка, разорванная до половины с одного конца и совершенно целая с другого. Оспин схватил ее, отшвырнул дальше на поляну и там сюрпризная мина взорвалась еще раз.
Сержант припал к груди Батова, прислушался – сердце бьется.
– Беги, запрягай подводу! – приказал он Усинскому.
– Извините, – смутился Усинский, – я не умею. Я готов сделать что угодно, только не это… Извините, пожалуйста…
– Тетеря! – выругался Оспин и побежал было к лесу, где располагался обоз, но оттуда, нахлестывая лошадей, мчался Крысанов, стоя в повозке.
– Чем его? – спросил, подъезжая, Крысанов. Он расправил брезент, соскочил к товарищам.
Батова уложили в повозку и двинулись к деревне.
– А ты оставайся тут, на своем посту, – приказал Усинскому Оспин. – Сами, без тебя управимся.
Санрота находилась в крайнем большом доме, утопающем в зелени цветущих яблонь. Когда повозка въехала во двор, из дверей выскочила Зина Белоногова.
– Кого это вы, мальчики? – спросила она и, взглянув на лицо Батова, ахнула: – Алеша! Что с ним?
Появился врач, санитары с носилками, раненого унесли.
– А вы поезжайте обратно, – снова вышла на крыльцо Зина. – Быстро, быстро! Убирайте лошадей со двора.
– Нам узнать надо, что с лейтенантом-то, как? – возразил было Оспин. – Без сознания ведь он.
– Я вам что говорю! – прикрикнула Зина. – Сейчас все равно ничего сказать нельзя. Вечером специально приду в роту и все расскажу. А сейчас езжайте!
На обратном пути Крысанов рассказывал:
– А ведь я видел у него штуку-то эту. Подходил он ко мне с ней. Крутит, вертит, кнопочками щелкает. А потом слышу – хлоп! Глянул – упал наш лейтенант. Я скорей к обозу. А тут как раз фураж привезли, кони стоят готовые, в упряжке. Схватил я их – и айда! Смекнул, значит, что без повозки не обойтись.
…Весть о случившемся быстро разнеслась по подразделениям, когда полк вернулся с отдыха. В роту приходил майор Крюков, расспрашивал, записывал, снова расспрашивал. Его интересовало не только само происшествие, но и то, как вел себя Батов за несколько дней перед случаем, не встречался ли с кем-нибудь, кроме своих людей, не получал ли писем.
На Володю разговор с Крюковым подействовал удручающе. Майор никак не мог понять, для чего принес Грохотало эту трубку, как он ее нашел, с какой целью передал Батову, почему она не взорвалась раньше, если все кнопки трогали не по одному разу еще до того, как трубка попала к Батову…
Зина Белоногова долго не приходила.
– Если она через двадцать минут не явится, пойду сам туда, – заявил Володя. – В двери не пустят – в окно залезу, от окна прогонят – через печную трубу ворвусь.
Но врываться не потребовалось, потому что минут через пятнадцать прибежала Верочка Шапкина и сообщила: лейтенант Батов пребывает во вполне удовлетворительном состоянии. Завтра его можно будет навестить. Кость руки почти не повреждена, а из сознания вышиб его сильный удар по голове несколько выше уха.
Оказывается Верочка, как только услышала о несчастье, побежала в санроту, побывала у раненого и по поручению Зины, вернее, она сама выпросила это поручение, пришла к пулеметчикам.
– Он просил принести другую гимнастерку, – смущенно обратилась она к Грохотало.
– Завтра принесем…
– Нет, не завтра, – возразила Верочка. – Я сейчас пойду туда и попутно унесу.
В это время пришел почтальон и, подняв над головой письмо, спросил:
– Кто возьмет письмо лейтенанту Батову?
Потянулось несколько рук, но Верочка протиснулась вперед, закричала:
– Я возьму, я! Я сейчас иду в санроту и смогу передать.
Ей уступили. Схватив письмо, Верочка выбралась из толпы и сразу посмотрела на обратный адрес – от кого? Поняла, что письмо с родины Батова, но разобрать фамилию отправителя не смогла.
– От кого это ему? – поинтересовался Володя, подавая гимнастерку. Взял у Верочки сильно потертый серый треугольник, заглянул на штемпель.
– От кого? – нетерпеливо спросила Верочка.
– Не знаю. Раньше ему писал соседский мальчик, а тут почерк совсем другой, – сказал Володя и, улыбнувшись, добавил: – Сама у него узнаешь. А то как-то получается – ты о нем у меня спрашиваешь, а он о тебе все думает…
– Ой ли? – подскочила Верочка на одной ноге. – Так ты и знаешь, о ком он думает!
– Да уж как-нибудь знаю, – засмеялся Володя. – Соли и каши солдатской мы с ним из одного котелка немало съели, если считать фронтовой мерой.
Верочка круто повернулась, так что рассыпанные по плечам волосы подпрыгнули, и легко пошла от лагеря к деревне. Теперь и на ней были хромовые, как раз по ноге, сапожки. Это ей подарил Михеич. Он сам заказывал полковым сапожникам и вручил при всей санроте, да еще сказал:
– Бери, голубка моя, без всякого стеснения и носи на здоровье. Негоже русской дивчине между побитых немцев ходить в кирзовых.
А поскольку Верочка не решалась сразу принять подарок, добавил укоризненно:
– Смотри ж ты, глупая, ну кто еще из девчат носит кирзовые?
Она посмотрела на ноги подруг, потом – на свои и не могла устоять – приняла.
Всю дорогу до самой санроты она думала об этом загадочном конверте. Письмо обжигало грудь, и она всем сердцем угадывала, что содержание его как-то касается и ее судьбы.
Батов один лежал в полутемной комнате. Единственная койка стояла спинкой к стене, и одно это уже делало обычную комнату похожей на больничную палату.
– Как здоровье, Алешенька? – спросила она, входя. – Что чувствуешь?
– Спасибо, Верочка. Чувствую, что ты пришла и даже выполнила мою просьбу.
– Значит, ничего не чувствуешь. Вот твоя гимнастерка и привет от всей роты. От Володи, конечно, особый.
– Еще спасибо. Повесь, пожалуйста, гимнастерку в шкаф.
– Как твоя рука? – сияла улыбкой Верочка.
– Прекрасно. Прямо слышу, как заживает рана под неослабным вниманием медицины.
Верочка не сразу поняла намек Батова. Дело в том, что минутой назад от него вышла Зина. Она просидела в палате все время, пока Верочка ходила в роту.
– Что во сне видел?
– Ничего, потому что не спал ночью. Я ведь дежурил по полку.
– А ноги у тебя здоровы, Алеша? Плясать ты можешь?
Батов насторожился. Он хорошо знал, в каких случаях предлагают плясать.
– Что ты сказала?
– Пля-сать ты можешь? – рассмеялась она.
– Могу, но за что?
– А вот за это!
Верочка достала письмо и подняла его высоко над головой.
– Покажи адрес, хотя бы из своих рук.
Верочка приблизила треугольник к его глазам. Напрягая в сумерках зрение, он прочитал обратный адрес, долго не мог разобрать подпись.
– Нет, Верочка, – сказал он потеплевшим голосом, – за это письмо я не буду плясать. А если можно – лучше поцелую.
Батов здоровой рукой легонько привлек ее к себе. Верочка, будто испугавшись, медленно, с остановками, склонилась над его лицом, прикоснулась губами к его губам.
За дверью послышались негромкие шаркающие шаги – она торопливо отшатнулась от Батова, присела на стул.
– Что ты испугалась? – серьезно спросил Батов. – Разве ты сделала что-нибудь плохое? Обманула кого-нибудь?
– Ле-ешенька, милый, – шепнула Верочка, зардевшись. И вдруг, напустив на себя шутливую серьезность, строго сказала: – Не забывайте, товарищ лейтенант, что вы больной, находитесь в лечебном учреждении, а я медсестра, состою при исполнении…
– Хватит, хватит! – замахал рукой Батов. – Не надо даже в шутку так говорить. Сейчас мы – никто, мы просто самые счастливые на свете человеки… Принеси, славненькая, какой-нибудь свет, и мы все-таки прочитаем это письмо.
– За которое ты меня поцеловал? – погрустнев, спросила она.
– Верочка! – спохватился Батов. – Милый ты мой человек! Не сердись. Только не за письмо… Неси свет, сейчас все узнаешь.
Она принесла и поставила на тумбочку плошку, чиркнула зажигалкой, лежащей тут же, вместе с портсигаром Батова.
Он развернул письмо, написанное на двух тетрадных листах в клеточку, очень мелким, убористым почерком. Пробежал взглядом по первым строчкам, потом предложил:
– Хочешь, я буду читать вслух? Только – чур! Не обижаться и вопросов пока не задавать. Идет?
Верочка бездумно согласилась, но после первых же прочитанных слов завертелась на стуле.
«Здравствуй, милый, любимый мой Алешенька! – писала полузабытая, далекая Лида. – Я еще надеюсь на то, что у тебя хватит терпения прочитать мое длинное письмо до конца. Умоляю тебя – прочитай, а потом делай со своей Лидой что хочешь».
Она писала, что поняла и перечувствовала за эти годы столько, сколько другому не выпадает за всю жизнь, что она давно порвала с прошлым и наказана жизнью.
«К тому старому времени возврата больше нет. И ЕГО больше нет, посадили. А директорствует у нас присланный из района инвалид войны…»
Лида вспомнила и тот вечер, когда в последний раз сидели они под рябиной. Только в длинном письме не нашлось места рассказать, где была и что делала в день отъезда Батова. Почти вся последняя страница пестрела словами извинений. И только в самом конце листка, точно спохватившись, оговорилась:
«Жив ли ты, Алешенька? Откликнись! Я надеюсь на лучшее. Все это время я мысленно разговаривала с тобой, часто вижу во сне. Но писать не решалась…»
Верочка тяжело вздыхала, покусывала губы, но ни разу не нарушила данного слова.
– Ну, простишь ты ей хоть как знакомому человеку? – было первым ее вопросом.
– Нет, Верочка! В таком прощении она не нуждается… – Он заглянул в письмо: – «…Делай со своей Лидой что хочешь…» Видишь – «со своей»! А когда я считал ее своей, она ходила на тайные свидания с директором МТС, хотя у того была семья. – Алеша пристально посмотрел на Верочку и, встретив светлый открытый взгляд, безвольно опустил руку с письмом на одеяло, горько добавил: – И узнал я об этом в самый распоследний день перед уходом в армию…
И Батов рассказал обо всем, чем жил до сих пор. Ему хотелось по-настоящему исповедоваться перед Верочкой, чтобы она знала его таким, как есть.
– Але-еша! – вдруг сказала Верочка. – А ведь я старше тебя больше чем на год.
Сказала это так, словно в жизни ничего страшней этой разницы не было. Батов засмеялся, а она так же серьезно продолжала:
– У меня ведь тоже никого нет, Алеша. Из детского дома я. Знаешь, перед войной поступила в медтехникум, а учиться не смогла…
– Почему?
– Не могла видеть кровь. Нанюхаюсь хлороформа – есть не могу. А если открытую рану увижу или гнойник какой – сразу стошнит. Один раз в анатомку ходили, не на практику, знакомились только. А там как раз экспертизу наводили одному убитому – так я после этого неделю в постели пролежала. Высохла – одни глаза остались да нос. Девчонки тогда Кащеем меня прозвали… Так и пришлось бросить техникум. А потом, уж в войну, поступила в медшколу. Ух, как боялась! А все равно поступила, потому что решила пойти на фронт. И тоже мучилась да скрывала, чтобы из школы не отчислили. А когда поехали на фронт, вся моя душонка тряслась, да на народе все равно веселей. Целый эшелон нас, медичек, везли. Как-то перед утром налетели фашистские самолеты да как начали нас бомби-ить! От вагонов только щепки полетели. Как спичечные коробки, они с полотна-то соскакивают, убитых и раненых сотни. Вот тут сразу весь мой страх как в воду канул. Подбежишь перевязывать ее, сердешную, а у нее нога или рука перебита, на сухожилиях болтается. Ножичком – чик, и хоть бы что! И откуда-то слова в это время самые хорошие берутся. Уговариваешь, успокаиваешь… Пока повязку сделаешь – смотришь, человек ушел от смерти… А потом всякое было. В Данциге я сначала в третий батальон попала. Добиралась из госпиталя, а тут сразу в бой – почти трое суток спать не пришлось. Ночью перевязываю связиста, а сама носом клюю. Увидел это комбат, схватил меня за шкирку, завел в дом да толкнул в какую-то комнатенку. Поспи, говорит, часок – здесь безопасно. Пощупала я ногой – кто-то спит, и тоже легла на пол. А утром проснулась, светло уж стало, смотрю – в середине между двумя убитыми фрицами лежу… И хоть бы…
– Вера, – приоткрыв дверь, строго сказала Зина Белоногова, – пора кончать эту процедуру. Дай отдохнуть человеку. – И тихо прикрыла дверь.
Верочка вспыхнула, закрыла лицо руками, умолкла.
– Рассказывай, Верочка, рассказывай. Пусть эта процедура длится до утра!
– Какая же я бессовестная дурочка, Але-еша!
Махнула пилоткой на огонек плошки, погасила его, склонилась над Батовым, крепко поцеловала.
– Спи, хороший мой, поправляйся. Наговориться успеем.
Оставшись один, Батов не чувствовал одиночества. В груди – умиротворяющая радость. Но он не спал вторые сутки и, положив удобнее больную руку, незаметно для себя уснул крепким, здоровым сном.