355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Проскурина » Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II » Текст книги (страница 7)
Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:31

Текст книги "Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II"


Автор книги: Вера Проскурина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Последнее явление Астреи

После смерти Екатерины два последующих восшествия на престол – в 1796 году Павла I и в марте 1801 года – Александра I – блистательно подтвердили, сколь сильна была одическая «память жанра» и сколь прочно укорененной и политически ангажированной была мифология Астреи.

Восшествие на престол Павла I поначалу породило всплеск политических ожиданий. В ноябре 1796 года H. М. Карамзин пишет «Оду на случай присяги московских жителей Его Императорскому Величеству Павлу Первому, Самодержцу Всероссийскому», где развертывает картину золотого века и пришествия Астреи:

 
Для нас течет Астреин век;
Что росс, то добрый человек{229}.
 

Павел в этой конструкции недвусмысленно противопоставляется Екатерине как прямой потомок и продолжатель Петра I. Павел лишь мимоходом связывается с Екатериной:

 
Венец российский Минервы
Давно назначен был ему{230}.
 

Это единственное упоминание о «матери» звучит скорее упреком Екатерине за давно просроченное увенчание Павла российской короной. Здесь Карамзин солидарен с деятелями панинской оппозиции, долгие годы вынашивавшими планы реформ и связывавшими их осуществление с приходом к власти Павла 1. Собственная попытка Карамзина со страниц «Московского журнала»(1791–1792) вступить в диалог с властью не увенчалась успехом. Ему не могли простить ни близости к Новикову и А.М. Кутузову, ни симпатии и сочувствия к опальным масонам (разрыв с ними состоялся в 1789 году, но недоверие к Карамзину со стороны властей сохранялось), ни отъезд в 1789 году за границу, где независимый путешественник по революционной Франции размышлял над закономерностями исторических периодов. Карамзин явно не вписался в последние годы правления Екатерины.

Воцарение Павла вызвало недолгий политический энтузиазм Карамзина. В своем одическом восторге Карамзин невольно, следуя канону, воспроизводит Астреину мифологию. Павел наделяется программными атрибутами Астреи – он бог справедливости, защитник муз и ценитель мира:

 
В руках его весы Фемиды:
От сильных не страшусь обиды.
...
На троне правда с ним явилась,
С законом совесть примирилась.
...
Ликуйте! Павел ваш любитель
Наук, художеств покровитель.
...
Чтоб все на свете победить,
И…мир всеобщий заключить{231}.
 

Однако негативное восприятие царствования Екатерины Карамзиным этого периода влечет за собой переосмысление одической мифологии, связанной с Астреей. Карамзин всячески подчеркивает отрицательное отношение к женской узурпации власти – в оде нет ни слова о заслугах Астреи – Екатерины или Астреи – Елизаветы. Вместо того с веком Екатерины Карамзин связывает отсутствие свободы и гонения на инакомыслящих. Упоминает поэт и о помилованных Павлом I Н.И. Новикове и А.Н. Радищеве, о возвращении из ссылки масонов. Разочарованный в либеральных идеях и распрощавшийся с масонством Карамзин более и более склоняется к утопической полуплатоновской, полупатрональной форме республиканской монархии. Он воспевает созданный им утопический имидж Павла: просвещенный и добрый монарх, отец своих подданных, должен будет лишь прислушиваться к голосам просвещенных поэтов-советчиков, «любителей блага», подающих благонамеренные советы. Своеобразная монархия братства и дружества просвещенных мудрецов и поэтов будет скрепляться узами любви и взаимоуважения.

Мифологии Астреи здесь противопоставлена христианская символика Петра и Павла. Она вытесняет языческие коннотации Астреиной мифологии, очищает барочную амальгаму метафор, отсылающих к разнородным культурно-религиозным пластам:

 
Петр Первый был всему начало;
Но с Павлом Первым воссияло
В России счастие людей.
Вовек, вовек неразделимы.
Вовеки будут свято чтимы
Сии два имени царей!
Их церковь вместе величает,
Россия вместе прославляет;
Но ты еще дороже нам:
Петр был велик, ты мил сердцам{232}.
 

Характерно здесь было то, что Павел представал в двух рядах аналогий. Петр Великий, «всему начало», в масонских кругах воспринимался как первый «просветитель», чуть ли не первый в России масон[38]38
  Ходили слухи о принятии Петром Первым шотландской степени святого Андрея и о учреждении в честь именно этого ордена св. Андрея Первозванного (1698): среди масонских бумаг были записи о том, что Петр и Лефорт в Голландии были приняты в орден тамплиеров (См.: Вернадский Г.В. Русское масонство в царствование Екатерины II. С. 2–3). Важен, однако, тот несомненный факт, что в эпоху Петра Петербург наводняется иностранцами, среди которых были масоны Первое столкновение с масонскими учениями и масонской литературой произошло в эпоху Петра.


[Закрыть]
. Карамзин сохраняет здесь масонскую идеализацию Петра – в особенности в связи с апологетикой его прямого потомка Петра III. С другой стороны, христианская аналогия в устах Карамзина этого периода тесно связана с идеей передачи сакральности – Павел I наделяется атрибутами наследника не только исторического Петра Великого, но и библейского апостола Петра.

Те же самые мотивы звучали и в стихотворении видного масона (и противника Карамзина) П.И. Голенищева-Кутузова «Ода на всерадостный день восшествия на Всероссийский престол Павла I» (1796):

 
Се в Павле новый Петр родился!{233}
Не сильна власть, не блеск Короны.
Но утишенны бедных стоны
Тебе воздвигли Трон в сердцах{234}.
 

Здесь также звучал краткий, но выразительный упрек Екатерине за отсроченное вступление Павла во власть:

 
В Тебе мы зрели Дух великой.
Когда Ты был покорный сын{235}.
 

Показательно было то, как старательно Павел I стремился к перекраиванию политических мифологий времен Екатерины. Павел организует чрезвычайно семиотическую церемонию перезахоронения Петра III (с возложением на его гроб императорской короны) и захоронения Екатерины (в Малой короне в Зимнем дворце и безо всякой короны на гробе в Петропавловском соборе). По точному замечанию Р. Вортмана, «эта сцена – символически – посмертно – свергла императрицу Екатерину с престола и восстановила прямую связь между Павлом и его отцом»{236}.

Первые шаги Павла на престоле, в частности остановка войны с Персией, воспринимались как восстановление «тишины», как возвращение века Астреи. Пансионское стихотворение В.А. Жуковского «Ода. Благоденствие России, устрояемое Великим Ея Самодержцем Павлом Первым» (1797) пересказывает тезисы оды Карамзина и перепевает мотивы од Ломоносова и Державина. Астрейная мифология также присутствовала в оде Жуковского: Павел установил «тишину златую» и остановил регрессивный ход истории, повернув медный век вспять («Зиять престали жерла медны»){237}.

В 1801 году Астрея снова на мгновение появилась в русской торжественной поэзии – в стихотворении Карамзина «На торжественное коронование Его Императорского Величества Александра I, Самодержца Всероссийского». Картина золотого века, всегда сопровождавшая мифологию Астреи, впервые несла на себе отпечаток поэтики нового стиля: сентиментальная меланхолия и язык эмоций вторгались в абстрактную топику рая:

 
Везде прелестные картины
Избытка, сельской красоты.
Невинной, милой простоты:
Цветут с улыбкою долины,
Блистают класами поля —
Эдемом кажется земля!{238}
 

Карамзин, определенно понимавший некоторый анахронизм политико-династических коннотаций подобной метафорики, тем не менее воспользовался популярным в екатерининское время сравнением:

 
У нас Ас грея! восклицаю,
Или воскрес Сатурнов век!..
Ответу Клии я внимаю:
«У вас на троне – человек!»{239}
 

Карамзин условно противопоставляет своему «архаическому», каноническому восклицанию, соотнесенному со старой имперской традицией, суровый ответ музы истории Клии, говорящей цитатой из известных стихотворений Державина.

В оде 1777 года «На рождение в Севере порфирородного отрока» Державин, обращаясь к новорожденному Александру, устами Гения давал наставление:

 
«Будь страстей своих владетель,
Будь на троне человек!»{240}
 

В «Изображении Фелицы» (1789) Державин переадресовал самой царице свою сентенцию:

 
Народ счастливый и блаженный
Великой бы ее нарек.
Поднес бы титла ей священны. —
Она б рекла: «Я человек»{241}.
 

В своем стихотворении, как и в написанной в марте 1801 года оде «Его Императорскому Величеству Александру I, самодержцу Всероссийскому, на восшествие на престол», Карамзин возвращается к «заветам» Астреи – Екатерины. Здесь он следовал за буквой и духом «Манифеста» Александра I, изданного 12(24) марта 1801 года. Александр – в русле предшествующих монархов – опирался на наиболее популярный на данный момент политический прецедент: он обещал управлять государством по заветам «бабки» Екатерины II.

В оде на восшествие Карамзин связывает Александра с Екатериной, восстанавливая классические параметры мифологии Астреи:

 
Как ангел божий ты сияешь
И благостью и красотой
И с первым словом обещаешь
Екатеринин век златой,
Дни счастия, веселья, славы,
Когда премудрые уставы
Внутри хранили наш покой,
А вне Россию прославляли,
И гражданин же был герой{242}.
 

Однако, несмотря на пиндарические интонации и энтузиазм, Карамзин не мог скрыть своего внутреннего раздражения: златой век Екатерины ассоциировался с развратом, фаворитизмом и попранием законов. Мифология Астреи ясно связывалась им с метафизикой «осьмнадцатого столетия», которому Карамзин вскоре пропел свой саркастический гимн. В 1802 году он написал «Гимн глупцам», где по-своему распрощался с политическими пристрастиями, с философскими дебатами и даже с воспетым некогда Державиным эпикуреизмом века Астреи:

 
Когда был человек блажен?
Тогда, как, думать не умея,
Без смысла он желудкам жил.
Для глупых здесь всегда Астрея
И век златой не проходил{243}.
 

Глава третья.
ПЕТЕРБУРГСКИЙ МИФ И ПОЛИТИКА МОНУМЕНТОВ: ПЕТР I ЕКАТЕРИНЕ II

…Pierre le Grand est lui même son sujet et son attribute.

Falconet à Diderot, Pétersbourg, le 26 février 1767 

Концепция главного Города, центра власти, как и легенда о его основании, играла существенную роль в политической мифологии русской империи. Санкт-Петербург, основанный Петром I в 1703 году, символически обозначил новый этап русской истории и сразу сделался центром, порождавшим новые параметры русской культуры. Перенесение столицы в город на Неве завершило историю Московского царства и открыло дорогу для рождения Российской империи. Едва поднявшись над «топью блат», Петербург не только отменил старый центр – Москву, но и декларировал новую систему политических и культурных ценностей. Их источником сделался западный мир, понятый в его временном и пространственном единстве. Не отдельно взятая страна, язык, культура, а имперский европейский субстрат в его целостности дал новые ориентиры для развития культурных мифологий. Символом единства западной цивилизации всегда служил Рим.

В начале XVIII века молодая столица на Неве стремительно перенимала традиционные символы и эмблемы имперской власти. Рим, как наиболее полное и непреходящее выражение имперской идеи, одновременно становится наилучшим образцом классической, универсальной культуры, идеалом единства, противостоящим всякой «варварской» национальной самобытности.

Кроме того, Вечный город, соединивший идею имперства с идеей христианства, оказывается неисчерпаемым источником для аллегорий и метафор новорожденной русской империи. Петр I не только присваивает разнородные (языческие и христианские), а также разделенные в историческом времени римские emblemata, но стремится их «превзойти».

Санкт-Петербург, город Святого Петра, претендовал на титул нового Рима, призванного заместить ненавистную ретроградную Москву и ее былые претензии быть «третьим Римом»{244}. Отделившись от старой столицы, Петр очертил границу «цивилизация – варварство». Построение города, отвоеванного как у природы, так и у иноземцев, перенесение столицы на это новое место вписывалось в традиционные парадигмы transiatio imperii. Россия демонстрировала таким образом претензии как на первенство среди старых и уже ветшающих империй, так и на сакральную харизматическую силу (истинно христианская из всех имеющихся). Город на северной окраине страны служил одновременно индикатором внешнеполитических устремлений молодой империи.

Постепенно, вместе с эволюцией Московского царства в Российскую империю происходит переосмысление концепции Петербурга, который начинает восприниматься как город Петра – императора Петра Великого. Происходила сакрализация власти и персоны императора, парадоксально сочетавшаяся с секуляризацией быта и нравов. Процесс этот окончательно оформился к 1721 году, когда Петр официально принял титул императора, «отца отечества» (Pater Patriae), а также «великого»(Maximus){245}. Своеобразие ситуации состояло в том, что императорство было принято Петром без официального – папского – признания. Кроме того, возвеличивание царя-императора в насильственно секуляризуемой стране, в условиях смешения христианских и языческих элементов культуры, привело к возникновению, с одной стороны, культа Петра, почти приравненного к Богу, а с другой, напротив, к восприятию его как Антихриста – в оппозиционных власти кругах{246}. Петр I начинает восприниматься как своеобразное «домашнее», то есть русское, «божество». Показательна надпись М.В. Ломоносова к статуе Петра Великого (монумент К.Б. Растрелли, отлитый А. Мартинелли в 1745–1746 годах, затем надолго забытый):

 
И, словом, се есть Петр, отечества Отец.
Земное божество Россия почитает,
И столько олтарей пред зраком сим пылает,
Коль много есть Ему обязанных сердец{247}.
 

Зачеркнутый поэтом вариант надписи содержал еще более значимую формулу: вместо «земное божество» Ломоносов первоначально написал «домашне божество»{248}.

Последующая просветительская интерпретация Петра как исправителя грубых нравов и беспримерного законодателя не отменяла его сакральной харизмы даже в конце елизаветинского царствования. Еще в 1760 году А.П. Сумароков, переводя латинскую надпись Николая Мотониса, писал:

 
Благодеянья, Петр, твои в числе премногом.
Когда бы в древний век.
Каков был ты, такой явился человек,
Отцем ли б тя народ. Великим ли б нарек?
Ты назван был бы богом{249}.[39]39
  Латинское стихотворение «К образу Петра Великого, императора всея России» напечатано было в журнале «Праздное время, в пользу употребленное» (1760). Оно принадлежало поэту, члену Российской академии Николаю Николаевичу Мотонису (умер в 1787 г.). В том же номере помешен перевод Сумарокова.


[Закрыть]

 

Культ Петра определил особенности петербургского мифа: первоначальная символика Святого Петра заместилась активно насаждаемой символикой самого Петра I. В последующей культурной и литературной традиции «град Петров», символизирующий разрыв с прошлым (с дикой Московией), европеизацию жизни и мышления, устойчиво связывается уже только с Петром I{250}.

Показательно, что и в конце царствования Екатерины II Петербург продолжает восприниматься как посмертное обиталище его основателя. Так, во время Русско-шведской войны северные противники России стремились обозначить свой реванш за счет памятника Петру. Военный поход на Россию шведского короля Густава III в 1788 году должен был служить переигрыванием истории петровских времен – разгрома под Полтавой. Русские реляции доносят о планах шведского короля в отношении русских: «Сделать десант на Красной Горке, выжечь Кронштат, итти в Петербург и опрокинуть статую Петра 1-го»{251}.

Город – Россия – Медный всадник воспринимаются как единое целое.


Петербург: «прежде» и «теперь»

Приход Екатерины II к власти вскрыл новые аспекты в осмыслении имиджа Петра I, породил новую мифологию, тесно связанную с насущными задачами власти. «Наследие Петра» не было добровольным выбором новой императрицы, оно было навязано в качестве своего рода субституции династического мифа.

В ситуации 1762 года петровская парадигма приравнивается к сакральной: приобщенность к ней оказывается выше и влиятельней всякой юридической легитимности. Показательно, что на оборотной стороне памятной медали, выбитой по случаю восшествия новой императрицы на престол, была выведена аллегорическая фигура, символизирующая Петербург. «Петербург» падал на колени в весьма шаткой позе, а фигура в военном обмундировании (вероятно, означающая гвардию) заботливо поддерживала коленопреклоненного{252}.[40]40
  Медаль работы И.Г. Вехтера.


[Закрыть]
Ангел, спустившийся на облаке с небес, простирал руку в сторону Екатерины и поворачивал голову к «Петербургу» со словами, выгравированными в виде «девиза»: «Се спасение твое».

Екатерина восходит на трон под девизом «спасения» Петербурга. Петербургская и вообще петровская тема осмысляется как основание для переворота, свергнувшего власть неудачливого императора Петра III, покусившегося пересмотреть и отменить завоевания великого предка.

Во втором манифесте по случаю воцарения Екатерины перемена власти открыто связывалась с восстановлением дела Петра I, попранного свергнутым Петром III: «…сам он (Петр III. – В. Я.) старался умножать оскорбление развращением всего того, что Великий в свете Монарх и Отец своего Отечества, блаженныя и вечно незабвенныя памяти Государь Император ПЕТР ВЕЛИКИЙ, Наш вселюбезнейший дед, в России установил, и к чему он достиг неусыпным трудом тридцатилетняго Своего царствования…»{253}

Все первоначальное царствование Екатерины проходит под знаком Петра I. Слова о «деде» Петре I применительно к Екатерине прошли почти незамеченными: версия прямого родства, брошенная автором манифеста Г.Н. Тепловым, отражала неуверенность стратегии власти, поспешно обосновывающей свою легитимность. Концепция же идеологического наследства – наследия идей, преобразовательного вектора – оказалась чрезвычайно популярной.

В «Оде Государыне Императрице Екатерине Второй надень Ее возшествия на престол, Июня 28 дня, 1762 года» А.П. Сумароков объявляет императрицу возрожденным Петром:

 
Ярится Марс и меч кидает
И вопит: буду побежден!
Екатерина обладает,
Великий Петр опять рожден.
Плутон кричит: восстал из гроба
Великий Петр, и пала злоба{254}.
 

В «Оде по восшествии ее величества на всероссийский престол, на день тезоименитства ее 1762 года» Василий Майков сознательно и последовательно развивал концепцию преемственности «мудрости» и «знаний», унаследованную новоиспеченной царицей. В его стихах сам Петр I обосновывал законность правления императрицы ее знаниями и способностями, более важными, нежели прямые родственные связи:

 
Моя в ней мудрость обитает,
Она сим скиптром править знает{255}.
 

В «Песни» Екатерине, написанной итальянцем Джианетти и переведенной Богдановичем, с блеском суммировался весь первоначальный спектр отношений Екатерины и Петра:

 
Великаго ПЕТРА Преемница Державы
И истинной ЕГО Любительница славы.
Нося ЕГО труды, любя ЕГО закон,
ЕГО имея дух и царствуя как ОН,
Ты разум мой влечешь к Тебе единый ныне,
И от ПЕТРА мой стих течет к ЕКАТЕРИНЕ.{256}
 

Опираясь на Петра I и публично декларируя свою полную приверженность петровским «заветам», Екатерина выстраивает новые параметры петербургской символики. Петру I передается статус «основателя», петербургского Энея, тогда как сама императрица присваивает себе статус «завершителя», нового Августа, приведшего Город и страну к блеску и процветанию.

Одна из доминирующих формул екатерининского царствования – завершение, окончание «дела» Петра – сделалась лейтмотивом одической поэзии 1760-х годов.

Василий Майков развивает эту формулу в «Оде на случай избрания депутатов для сочинения проекта Нового Уложения 1767 года»; обращаясь к Екатерине, он пишет:

 
Всемощной вышнего рукою
На оный ты возведена.
Для счастья всех и для покою
Тебе монарша власть дана:
Россию вознести, прославить,
Нелицемерный суд восставить,
Деда Петровы окончать.
Сей муж отъят у нас судьбою.
Судьба хотела здесь тобою
Его намеренье венчать{257}.
 

Майков продолжал эксплуатировать эту же удачную формулу, ставшую канонической в жанре надписей. В 1769 году в доме И.И. Бецкого, назначенного Екатериной директором Конторы строений, была выставлена коллекция уральских мраморов. Майков немедленно написал текст, в котором соединил Екатерину II с Петром I – при последнем начаты были разработки мраморных месторождений на Урале. В «Надписи ко мраморам российским» поэт сравнивал обоих императоров и снова делал комплимент нынешней императрице:

 
Чем Мемфис некогда и Вавилон гордился,
Чему во Греции пространный свет чудился
И чем превосходил над ними древний Рим, —
То все в единой мы теперь России зрим;
Трудам сим положил Великий Петр начало,
Екатеринино раченье их венчало{258}.
 

Формула успешного «окончания» или триумфального «увенчания» дела Петра становится в 1760-е годы общим местом. В 1767 году молодой Державин пишет стихотворение «На поднесение депутатами Ея Величеству титла Екатерины Великой», где также пытается эксплуатировать комплиментарный поэтический оборот, удачно распределивший заслуги обоих «великих» государей:

 
Хотя весь круг земной, чудясь, внимал той славе,
Гремела что Петром победой при Полтаве;
Однако не одни воинские дела —
Всеобщая ему на свете похвала;
Но правы и суды и нравов просвещенье —
Безсмертное ему вовеки прославленье.
Не тем он стал велик, умел что побеждать;
Но что блаженство знал подвластным созидать.
Монархиня! и ты в следы его ступаешь;
Зовись великою: он начал, ты кончаешь{259}.
 

В 1767 году Сенат и депутаты комиссии по составлению проекта Нового уложения поднесли императрице наименование Великой, Премудрой, Матери Отечества – она отказалась от этих титулов. Екатерине не нужно было «формальное» наследование титулов, присвоенных Петром I. Отказ от них, декорированный «скромностью» новоиспеченной государыни, был одним из первых знаковых жестов по ревизии «наследия Петра». 20 августа того же года секретарь графа А.К. Разумовского писал из села Коломенского к И.И. Шувалову за границу: «Прошлаго воскресенья была во дворце благодарственная Ея Величеству церемония от депутатов, в которой, сказывают, просили депутаты принять титул Премудрой, Великой, Матери отечества; на что ответ был достойный сей монархини следующий: Премудрость одному Богу; Великая, – о том разсуждать потомкам; Мать же отечества, – то я вас люблю и любима быть желаю»{260}.

Екатерина внешне подчеркивает безусловное преклонение перед фигурой Петра: в переписке с Вольтером все первые годы она с неизменным восхищением обсуждает наследие Петра, благодарит Вольтера за присылаемую «Историю» Петра, сообщает о том, что собирает все связанное с его памятью, уже в 1763 году (отказавшись от предложения Сената, пожелавшего возвести памятник новой царице) высказывает мысль о сооружении Петру нового памятника{261}.

Демонстрируя свою приверженность Петру, Екатерина постоянно носит с собой талисман с изображением Петра и не разрешает публично критиковать своего великого предшественника{262}. Между тем в частной переписке (в письмах к Вольтеру, к И. Бецкому) она осторожно оспаривает деяния Петра в области церковной политики и церковных доходов, сетует на плохой флот и одностороннее образование, критикует ложный путь вестернизации{263}. Недовольство выбором места для новой столицы проходит лейтмотивом через все письма Екатерины к Вольтеру.

Более того, уже с конца 1760-х годов в культурной мифологии, связанной с петровской парадигмой, происходит заметный сдвиг. «Заслуги» Екатерины перемещаются на первый план, тогда как Петровы «завоевания» отодвигаются на задний план, служат лишь респектабельным фоном для центральной фигуры мифа – новой императрицы.

Одним из первых такую концепцию развивает Вольтер. Автор выпушенной в 1759–1763 годах двухтомной «Истории русской империи в царствование Петра Великого» («Histoire de l’empire de Russie sous Pierre le Grand») был достаточно сдержан в отношении к объекту своего исследования. Следуя сухой фактической канве и не останавливаясь подробно на интерпретации деятельности первого русского императора, Вольтер пытался строго заключить себя в рамки, поставленные правительственным заказом, а потому был чрезвычайно скуп на комментарии и интерпретации{264}.

Однако вскоре похвалы «великому» Петру сменятся потоком славословий «еще более великой» Екатерине. Вольтер одним из первых нашел наиболее адекватный способ превознесения Екатерины – поставив ее рядом, на фоне Петра. В повести «Царевна Вавилонская» (1767) он – глазами Формозанты, самой Вавилонской царевны, и ее спутника Феникса – описывает «империю киммерийцев» и их столицу:

«После некоторых дней пути Формозанта прибыла в большой город, украшению которого способствовала царствующая императрица. Не в городе не было; она в ту пору объезжала свои владения от границ Европы до границ Азии, желая собственными глазами увидеть и узнать о нуждах людей, найти средства помочь им, умножить благосостояние, распространить просвещение. <…> Феникс поведал ему (сановнику “киммерийской императрицы”. – В.П.), что когда-то он уже побывал в стране киммерийцев и теперь этой страны не узнать.

– Каким образом в столь короткий срок, – удивлялся он, – достигнуты такие благодетельные перемены? Не минуло еще и трехсот лет с тех пор, как во всей своей свирепости здесь господствовала дикая природа, а ныне царят искусства, великолепие, слава и утонченность.

Мужчина положил начало этому великому делу, – ответил киммериец,женщина продолжила его. Эта женщина оказалась лучшей законодательницей, чем Изида египтян и Церера греков»{265}.

«Киммерийская империя» у Вольтера была ассоциирована с Россией, а просвещенная императрица – с Екатериной. Формула «прежде – теперь», в контексте городской парадигмы означала трансформацию дикого места в цветущий край. Гимн Екатерине звучал убедительнее и весомее на фоне Петра Великого. Вольтер немало способствовал укреплению престижа Екатерины за счет Петра – именно ему принадлежит куртуазная формула, также пошедшая в символический арсенал империи. В письме Екатерине от 16 декабря 1774 года Вольтер восклицал но поводу подробного отчета императрицы о том, как она постепенно упраздняет обычай целовать руку священникам: «В ожидании сего, Мадам, разрешите мне поцеловать статую Петра Великого и подол платья еще более великой Екатерины»{266}.

В стихотворном послании Екатерине 1771 года (в том же году переведенном И.Ф. Богдановичем) Вольтер будет развивать свою первоначальную концепцию, служащую безусловным прославлением новой императрицы на фоне Петра и даже за счет Петра. Он даже упомянет ее военные победы в первой Русско-турецкой войне: успехи царицы на южном направлении выглядели особенно разительными на фоне неудачи Прутского похода Петра 1711 года:

 
Другие, выгодой земель одарены.
Заимствуют свое блаженство от климата:
Но в Севере Творец пресчастливой страны
Простер довольство благ среди неплодна блата.
И где Великий Петр людей соделать мог,
Екатерина там соделала героев.
Ея великий дух, как некий сильный бог,
Полезный смысл дает, предшествует средь боев{267}.
 

Дальнейшее развитие культурной мифологии Петербурга будет концентрироваться вокруг постоянного сравнения Екатерины с Петром, чья роль с течением времени все более и более редуциру ется. К началу 1770-х годов начинает доминировать формула, соотносящаяся с известной сентенцией Августа о том, что он принял Рим кирпичным, а оставляет его мраморным[41]41
  Светоний писал в главе «Божественный Август»: «Вид столицы еще не соответствовал величию державы, Рим еще страдал от наводнений и пожаров. Он так отстроил город, что по праву гордился тем. что принял Рим кирпичным. а оставляет мраморным» (Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. M.: Наука, 1966. С. 46).


[Закрыть]
. Сама эта формула не раз прилагалась с Петру I. Феофан Прокопович в «Слове похвальном в день рождества благороднейшаго государя царевича и великого князя Петра Петровича» (1716), размышляя о заслугах основателя Петербурга, говорил: «Аты, новый и новоцарствуюший граде Петров, не высокая ли слава еси фундатора твоего? Идеже ни помысл кому был жительства человеческого, достойное вскоре устройся место престолу царскому. Кто бы от странных зде пришед и о самой истине не уведав, кто бы, глаголю, узрев таковое града величество и велелепие, не помыслил, яко сие от двух или трех сот лет уже зиждется? <…> Август он римский император, яко превеликую о себе похвалу, умирая, проглагола: “Кирпичный (рече) Рим обретох, а мраморный оставляю”. Нашему пресветлейшему монарсе тщета была бы, а не похвала сие пригласити. Исповести бо воистинну подобает: древяную он обрете Россию, а сотвори златую»{268}.

В эпоху Екатерины старое риторическое сравнение вновь оживет в петербургской мифологии. Тема архитектурного блеска Петербурга при Екатерине становится темой политической. Формула «прежде – ныне», по справедливому замечанию Л.В. Пумпянского, обретает новую силу{269}.

Эта формула утвердилась не сразу; процесс ее закрепления зафиксировали две редакции первой песни «Энеиды» Вергилия, переведенной Василием Петровым. Показательно, как «Эней» Петрова, ориентированный на интерпретацию стратегических инициатив власти, акцентировал разные сегменты текста, играя многослойной аллюзионностью классического образца. В первой редакции перевода, выполненной в 1770 году, тема Города (Карфагена, царства Дидоны) была развернута сквозь призму усиления власти, усмирения врагов и победы над «нестройностью». Описание Города здесь еще не самоцель; оно функционально: построена боевая крепость, надежно защищающая от врагов:

 
На ближня верьх холма достигнуть поспешают,
С котораго почти весь виден Карфаген.
Еней огромности чудится новых стен.
Нестройность где была лишь шалашей презренных.
Вратам, и чистоте стогн камнем умащенных{270}.
 

В первой редакции Карфаген символизировал победу Екатерины – Дидоны над политическими «нестройствами». В редакции 1781 года тот же фрагмент переписывается, в нем усиливается и подчеркивается великолепие столицы:

 
Чудится вождь Троян великолепью града.
Где прежде кущь был ряд, там здания громада;
Чудится врат красе и башен высоте,
И улиц камнями устланных чистоте{271}.
 

В первой редакции доминировала идея начала строительства Града, совпадающая с парадигмой начала государственного и законодательственного реформирования России Екатериной в конце 1760-х годов:

 
Еней по зданиям свой обращая взгляд
Блаженны те, изрек, у коих спеет град!{272}
 

В редакции 1781 года Петров делает акцент на свершившемся факте – Город уже велик и досягает небес:

 
Еней на здания взирая, восклицает:
Блаженны, коих град до облак возницает!{273}
 

Две редакции «Енея» зафиксировали сдвиг в восприятии Петербурга начального периода правления Екатерины и его расцвета в начале 1780-х годов. Главным дескриптивным признаком екатерининского Петербурга делается «великолепие», а сама формула «прежде – теперь»– становится одной из самых значительных в фиксации имиджа императрицы. Елизаветинское архитектурное «великолепие» тоже становится частью «прежде»: Екатерина переделывает и перестраивает дворцы своей предшественницы. Барочные вкусы Елизаветы вызывают откровенную антипатию: Екатерина не скрывает своего недовольства Растрелли, ассоциирующегося со стилем предшествующего правления. Вкусовой «сдвиг» от Растрелли к Фальконе и Кваренги отразил не только стилевой поворот от барокко к классицизму, но и политическую стратегию на вытеснение елизаветинского царствования из участия в петербургском мифе.

«Великолепию» пышности и барочных «излишеств» противостоит «великолепие», выходящее за рамки только архитектурных красот. Термин «великолепие» в эпоху Екатерины II приобретает дополнительные смыслы – величия дел, символом которых становятся градостроительные проекты.

С установлением памятника Петру, то есть с 1782 года, эта формула приобретет исторически маркированные коннотации. В архивном отчете, сделанном Конторой строений об открытии фальконетовского Медного всадника 7 августа 1782 года, говорилось: «Все войско, едва увидело зиждителя своего, отдало ему честь ружьем, и уклонением знамен, а суда – поднятием флагов, и в ту же минуту производимая пальба с обеих крепостей и с судов, смешанная с беглым огнем полков, с барабанным боем и игранием военной музыки, поколебала восторгом город, Петром созданный и Екатериною в цветущее состояние приведенный»{274}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю