412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Проскурина » Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II » Текст книги (страница 18)
Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:31

Текст книги "Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II"


Автор книги: Вера Проскурина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Русский либертин Крылов «с товарищи»

В литературе, посвященной Крылову XVIII века, уже сложился устойчивый канон восприятия личности писателя как смелого сатирика, обличителя дворянских пороков, талантливого журналиста «антидворянского» направления. Описание ранней крыловской литературной продукции (и драматургии, и журнальной прозы) обычно давалось обобщенной формулой – как сатирические картины «разложения нравов высшего дворянского “света”»{644}. Между тем нюансы литературного амплуа молодого Крылова, его литературная стратегия, а также тактика его журнальной полемики, как и общие черты созданного им литературного облика, нуждаются в более детальном прояснении.

С середины 1780-х годов Крылов последовательно и чрезвычайно агрессивно конструирует свой литературный облик, отталкиваясь от уже имеющихся русских стереотипов. Его не удовлетворяет ни позиция «сочинителя в прихожей», ни прямолинейный (и извращенный, как старается показать Крылов) дворянский либерализм княжнинского толка, ни искательно-будирующая маска Державина, ведущего задушевный разговор с монархом «с человеческим лицом». Крылов высмеивает два первых варианта и подчеркнуто отстраняется от последнего. Для моделирования крыловской позиции существенно было стихотворение Г.Р. Державина «Видение Мурзы», написанное еще в 1783–1784 годах, но впервые напечатанное в 1791-м, в первом, открывающем все издание номере «Московского Журнала». В своем стихотворении Державин изящно открещивался от обвинений в неумеренной лести государыне, вернее, придавал своим поэтическим панегирикам метафизический налет горацианского «взаимного» бессмертия поэта и его «предмета». Обращаясь к Екатерине, он заключал:

 
«Как солнце, как луну поставлю
Твой образ будущим векам;
Превознесу тебя, прославлю;
Тобой бессмертен буду сам»{645}.
 

Подключение певца Фелицы к изданию H. М. Карамзина и И.И. Дмитриева, враждебной и конкурирующей с Крыловым группы, не могло пройти незамеченным. В своем стихотворении «К счастью», насыщенном державинскими реминисценциями, Крылов иронически сетует на Фортуну, осыпающую незаслуженными ласками счастливцев:

 
За что любимцев нежа сих,
Как внуков бабушка своих,
Всегда во всем им потакаешь?
Назло завистливым умам.
Под облака их взносишь домы,
Как чародейные хоромы,
Какие в сказках слышны нам.
...
Когда, мой друг, у нас в заводе
Ни яблоков моченых нет
Приправить скромный наш обед…{646}
 

Поэтическая декларация была двунаправленной. Во-первых, Крылов адресовал свои саркастические инвективы самой власти: сравнение с «бабушкой» открыто отсылало к Екатерине, к ее журналу «Всякая всячина», именуемому в журналистике 1760-х «бабушкой», а упоминание «сказок» – к «сказкам» Екатерины о царевиче Хлоре и о царевиче Февее. Во-вторых, Крылов задевал и собратьев по перу, в первую очередь Державина. Финал этой сатиры, пародирующей одический канон, – издевательский отказ от всяческого прославления (даже такого иронически-гастрономического, как у Державина) капризной и жестокой богини Счастья:

 
Что я стараюсь приобресть.
То не в твоих руках хранится;
А чем не можешь поделиться,
Того не можешь и унесть (III, 258–259).
 

Это стихотворение было помещено в ноябрьском номере «Санкт-Петербургского Меркурия» вместе с мнимо комплиментарным стихотворением Клушина «Благодарность Екатерине Великой за всемилостивейшее увольнение меня в чужие край с жалованьем». Текст Клушина в еще большей степени использует державинские мотивы – и также доводит их до пародийного звучания. Неумеренные, гиперболические похвалы Екатерине остраняются сгущением до бессмыслицы известного цитатного ряда (почерпнутого из «Видения Мурзы»), травестирующего «высокое» содержание стихотворения. Клушин пишет:

 
Сквозь темно-сизы облака
Серебряна луна мелькала;
Бросая свет издалека,
Эфир рогами посребряла.
По светло-голубым зыбям
Кораллы, пурпуры струились;
Как солнца луч в водах, резвились,
Рисуя звезды по водам{647}.
Ср. с «Видением Мурзы» Державина:
На темно-голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучем
Златыя стекла рисовала
На лаковом полу моем{648}.
 

Лирический герой Клушина неожиданно ощущает себя «прахом», «песчинкой», пока его не воскрешает «жена» – «кроткая» богиня, Екатерина. Клушин, пародируя державинского «Мурзу», как и любимые державинские ламенации о преходящности всего земного, патетически заключает:

 
Все в мире может премениться.
Мелькнуть, исчезнуть, истребиться —
Лишь благодарность продолжится
К тебе бессмертная моя!
Твои дела велики, громки
В стихах моих прочтут потомки;
Тобой – жить вечно буду я{649}.
 

Клушин доводит державинские приемы до гипертрофии: множественность глаголов с одной семантикой «исчезновения», апелляция к потомкам, прокламация собственного бессмертия за счет великого объекта воспевания. Клушин не останавливается перед нарочитыми повторами:

 
Я был, я еемь, я счастлив буду.
Паллада Севера тобой…{650}
 

В этих последних стихах Клушина содержится сатирическая интерпретация известного державинского стихотворения – оды «Бог»:

 
Я есмь – конечно есть и Ты!
Ты есь! – Природы чин вешает.
Гласит мое мне сердце то.
Меня мой разум уверяет.
Ты есь – и я уж не ничто!{651}
 

Клушин пародийно совмещает метафизику с восхвалением царицы, обнажая двусмысленность державинских размышлений о Боге, соединяя «Бога» и Екатерину, приравненную к божествам в других стихах творца «Фелицы»{652}. Наивысшая похвала – приравнивание Екатерины к Богу в державинских стихах – оборачивается травестией пол пером известного своим богохульством Клушина.

Крылов (как в те годы и Клушин) пытается реализовать новый стереотип литературно-бытового поведения, который не объясняется ни социологической (Гуковский), ни «заговорщической» (Гордины) схемой. Крылов не принадлежал к политическим заговорщикам и не являлся борцом с русским дворянством как классом. Конструируя свой писательский облик, Крылов опирался на хорошо известные ему стереотипы французского либертинажа.

Специфическим субстратом либертинского дискурса было сочетание трех важнейших компонентов: 1) воинственного и кощунственного антиклерикализма, опирающегося на разнообразные формы антирелигиозных воззрений – скептицизм, деизм, атеизм; 2) вольнодумства, далеко выходящего за пределы политических доктрин и простирающего свое влияние на бытовое поведение, деконструируя моральные нормы, стиль жизни, поведенческие модели в целом; 3) пропаганды эпикурейского образа жизни, культа постоянного наслаждения – вне всяких границ и условностей.

Однако главным все же был план выражения; формальные средства дискурса оказывались существеннее, нежели глубинная теоретическая гармония. Насмешка, культ остроумия, эротики (иногда переходящей в порнографию или непристойность) составляли основополагающие черты либертинажа.

Вольнодумство, свободный (и даже богемный) образ жизни, антиклерикализм, «раскованные» (и прямо порнографические) сюжеты, соединяемые с метафизическими темами (как в знаменитой «Thérèse philosophe» д’Аржанса), в сочетании с задиристым и даже скандальным поведением (памфлетерство. пасквильный характер сочинений) составляли субстрат европейского либертина XVIII века. Буало в IV «Сатире» определял либертинов как людей «без души и веры», как тех, кто сделал главным своим законом наслаждения{653}.

Как известно, Крылов был прекрасно знаком с этой традицией: чуть ли не половина писем (двадцать три из сорока восьми) его «Почты духов» являются очень точным переводом книги французского либертина маркиза д’Аржанса (1704–1771) «Каббалистические письма» (1737–1741), а одно письмо восходит также к «Еврейским письмам» (1742) того же автора{654}. Знаменитое же 45-е письмо (в создании которого подозревали А.Н. Радищева), посвященное наставлениям «юному государю», восходит к книге еще одного популярнейшего писателя-вольнодумца Луи-Себастьяна Мерсье «Философические сны» (1768){655}.

Молодой Крылов, отказавшийся в 1788 году от службы в горной экспедиции под началом влиятельного сановника П.А. Соймонова, смело вступает на путь профессионального писательства. Характерно, что Крылов придал разрыву со своими гонителями литературный антураж. Он пишет два памфлетных письма – Я.Б. Княжнину и П.А. Соймонову, виновникам непрохождения его комедий на сцену. Письма эти переписываются и циркулируют по городу. В первом Крылов предлагает Княжнину выписать из комедии «Проказники» «все те гнусные пороки», которые Княжнину и его супруге «кажутся личностию» и «дать знать» автору (III, 332). Во втором он, едва прикрывшись речевой маской простодушного просителя, называет влиятельного генерала и театрального «босса» подлецом и невеждой. Письмо это также построено по всем канонам скандального памфлета: «И последний подлец, каков только может быть, ваше превосходительство, огорчился бы поступками, которые сношу я от театра» (III, 333). Запятые тогда ставились весьма произвольно.

Интерпретируя эти два пасквиля, М. и Я. Гордины заключают: «Чтобы позволить себе подобный стиль поведения с власть имущими, Крылов, по условиям того времени, кроме личной решимости и твердости, должен был располагать еще чьей-нибудь сильной поддержкой{656}. Поддержкой были не мифические участники заговора, а те принципы литературно-журнальной стратегии, которые Крылов будет разыгрывать. Прежде всего весьма показательно было ближайшее окружение молодого автора.

В 1788 году Крылов начинает сотрудничать в журнале И.Г. Рахманинова «Утренние часы», а в следующем году в типографии Рахманинова будет печататься «Почта духов». Этот переводчик Вольтера и страстный «волтерист» был явлением чрезвычайно показательным для того переходного периода, каким предстает Россия конца екатерининского царствования. Богатый помещик, Рахманинов погружен исключительно в мир своих метафизических кумиров. Один за другим он выпускает переводы Вольтера, в том числе трехтомное «Собрание сочинений» (1785–1789) и задумывает издать «Полное собрание» всех переводов Вольтера на русский язык. Полностью замысел не удалось осуществить, так как в 1793 году во исполнение монаршей воли генерал-прокурор Синода А.Н. Самойлов приказал «без малейшего разглашения» типографию у Рахманинова «запечатать и печатание запретить»{657}.

Рахманинов оказал несомненное влияние на юного Крылова. Последний впоследствии вспоминал: «Он (Рахманинов. – В. П.) был очень начитан, сам много переводил и мог назваться по своему времени очень хорошим литератором. Рахманинов был гораздо старее нас, и, однако ж, мы были с ним друзьями; он даже содействовал нам к заведению типографии и дал нам слово участвовать в издании нашего журнала «Санкт-Петербургский Меркурий», но по обстоятельствам своим должен был вскоре уехать в тамбовскую деревню. Мы очень любили его, хотя, правду сказать, он не имел большой привлекательности в обращении: был угрюм, упрям и настойчив в своих мнениях. Вольтер и современные ему философы были его божествами»{658}.

Среди последних был и Мерсье: Рахманинов печатал в «Утренних часах» (1788–1789) свои переводы из «Картин Парижа», «Спального колпака» и «2440 года». Эти три книги Мерсье, друга Ретифа деля Бретона, известного эротического писателя, входили и число бестселлеров философского либертинажа предреволюционной Франции{659}. При этом отметим, что «философия» автора позднего Просветительства сводилась к сатирическому пересмотру бытовых моделей поведения, к ироническому нравоописательству и пропаганде свободного от канонов образа мысли и образа жизни. Остроумие и бойкое перо для читателя предреволюционной Франции оказывались больше в цене, нежели высокие идеи или целые программы государственного переустройства.

Остроту ума и «откровенный нрав» Рахманинова упоминал Крылов и в разговоре, записанном И.П. Быстровым: «Помнится, мой милый, что раз поссорились мы с Рахмановым (sic! – В. П.) за то, какое название дать журналу [“Почта духов”]… Ну, Рахманов хорошо был учен: знал языки, историю, философию… Он давал нам материалы… После еще ближе сошелся я с Клушиным…»{660} По отзыву Г.Р. Державина, Рахманинов был «человек… умный и трудолюбивый, но большой вольтерианец»{661}.

Это «но» звучит весьма выразительно, свидетельствуя о некоем наборе вольтерьянских характеристик: религиозной свободе, деизме, скептицизме. Второй «товарищ» Крылова, Клушин, соиздатель «Зрителя» и «Санкт-Петербургского Меркурия» (знакомство с ним датируется 1789 годом), также представлял, судя по всему, русский вариант французского либертина. А.Т. Болотов писал о Клушине: «Умен, хороший писатель, но… сердце имел скверное: величайший безбожник, атеист и ругатель христианского закона; нельзя быть с ним: даже сквернословит и ругает, а особливо всех духовных и святых»{662}. В совокупности же обе характеристики дают представление о том дружеском окружении, в котором формировался Крылов-сатирик. В этом контексте особенно пикантно выглядит приведенное выше стихотворение Клушина «Благодарность Екатерине», где постоянное сравнение царицы с Богом, овеянное игрой с державинской поэзией, приобретает исключительно памфлетный, остро сатирический характер.


«Клеопатра» на троне и ее хулители

Среди наиболее популярных тем французских либертинов XVIII века были эротика и десакрализованный (поставленный в пикантный бытовой контекст) монарх. Русские условия позволили совместить эти две темы в одну.

Екатерина II, сменившая за 34 года царствования 21 официального фаворита (и бессчетное количество временных партнеров), приобрела известность не только «русской Минервы», «философа на троне». Ее образ запечатлели не только дипломатичные мемуаристы; миф о «русской Клеопатре» стал достоянием известных европейских писателей. Рудольф Распе «свел» русскую царицу с известным любителем гиперболических деяний бароном Мюнхгаузеном, а Маркиз де Сад изобразил Екатерину в своем романе «Истории Жульетты»{663}.

Мемуарист екатерининского царствования Шарль Массон, описывавший якобы имевшие место ночные вакханалии Екатерины и ее приближенных в обществе братьев Зубовых, язвительно замечал: «Екатерина была таким же философом, как и Тереза»{664}.[115]115
  В издании «Секретных записок» 1801 года эта фраза была опушена. На русском престоле уже находился Александр I, «реабилитировавший» свою бабку. Сам же Массон не хотел портить отношений с русским двором, рассматривая возможность получения нового назначения в Россию.


[Закрыть]
Массон отсылал к самому главному бестселлеру французской эротической литературы – к роману того же маркиза д’Аржанса «Тереза-философ», образцу либертинской философской порнографии. Сравнение Екатерины с героиней этого романа, занятой исключительно любовными приключениями и возводящей секс в своеобразную философию, иронически оттеняло известную претензию русской царицы быть «философом на троне». Европейские писатели без устали окружали имя русской царицы самым пикантным контекстом. Французский поэтСенакде Мелан (Sénac de Meilhan) в 1775 году сочинил бурлескную эпическую поэму «Еблемания» («La Foutromanie»), где героями были греческие боги и русская Екатерина II{665}.

Французская эротическая поэтическая культура оказала влияние и на создание сатирических стихотворений князя Дмитрия Петровича Горчакова. Горчаков (1758–1824) – автор как печатных сатир, комических опер, повестей и дружеских посланий, так и непечатных куплетов, активно распространявшихся в рукописном виде. Существовало даже свидетельство о наличии непристойной поэмы «Гавриилиада», будто бы переведенной с французского Горчаковым. Позднее Пушкин, отмежевываясь от обвинений в религиозном кощунстве, приписывал собственную «Гавриилиаду» князю Горчакову. М.Н. Лонгинов упоминает многие стихотворения Горчакова «неудобные для печати»{666}.

Одним из таких стихотворений были «Святки» (1780-е годы), написанные в жанре «ноэля» – святочной сатирической песенки, пародирующей евангельские сюжеты о рождении Христа, о встрече девы Марии с пришедшими на поклонение волхвами. Авторы ноэлей могли сильно отступать от евангельского канона ради сатирического обозрения текущих политических или литературных событий. Главным и неизменным элементом сюжетной парадигмы всегда оставался специфический «зачин» – дошедшая до какого-то географического места весть о появлении Христа и поспешный приход комически выведенных персонажей на «поклонение». Десакрализация царя, либертинское кощунство сопрягались с эротическими намеками и политическим вольномыслием.

Горчаков, не нашедший своего места в военной службе, оставленный без внимания высшими сферами, в 1780 году вышел в отставку и занял диссидентскую позицию по отношению к «поврежденным» нравам екатерининского двора. В его стихотворении Екатерина отказывается спешить на встречу с Христом:

 
Как в Питере узнали Рождение Христа,
Все зреть его бежали В священные места.
Царица лишь рекла, имея разум здравый:
«Зачем к нему я поплыву?
И так с богами я живу.
С Эротом и со славой»{667}.
 

В том же тексте содержится намек на известную интимную связь Потемкина с его собственными племянницами – пятью сестрами Энгельгардт:

 
За ним спешат толпою
Племянницы его
И в дар несут с собою
Лишь масла одного.
«Не брезгай, – все кричат, –  Христос, дарами сими;
Живем мы так, как в старину,
И то не чтим себе в вину.
Что вместе спим с родными»{668}.[116]116
  Сохранились и были опубликованы в том же издании еще одни «Святки» Горчакова – сатирическое обозрение писателей екатерининского времени.


[Закрыть]

 

В последние годы царствования распутство государыни приобрело гротескные формы. Двадцатидвухлетний корнет Платон Зубов, вошедший в спальню дряхлеющей государыни летом 1789 года, вышел из нее лишь по смерти Екатерины в ноябре 1796 года. Его стремительное возвышение, невероятная власть (назначен генерал-фельдмаршалом) при решительном отсутствии каких-либо политических способностей и отмеченной всеми мемуаристами общей бесцветности вызывали роптание даже у приближенных.

Молодой Крылов также не остался безучастным к нравам двора. Самым ранним свидетельством тому стала его трагедия «Клеопатра», написание которой, по свидетельству М.Е. Лобанова, относится к 1785 году. Содержание этой несохранившейся трагедии неизвестно. Однако образ любвеобильной и деспотичной египетской царицы легко ассоциировался с русским материалом. Сам жанр классицистической трагедии предполагал как наличие государственной тематики, так и наличие политических аллюзий. Восточный же антураж во второй половине XVIII века в европейских литературах был традиционной упаковкой самого актуального (и часто взрывного!) содержания. Само название трагедии – даже при отсутствии достоверных данных о ее сюжете – было провокационным. Аитиекатерининская направленность трагедии не вызывает сомнения, особенно в контексте дальнейших крыловских писаний.

Показателен и эпизод с Павлом I, которому Крылов (уже по восшествии опального наследника на престол) преподнес свою трагедию, не устыдившись того, что она была в свое время якобы отвергнута и Дмитревским, и самим автором как «ребяческое подражание французским трагедиям», по словам П.А. Плетнева{669}. В «Дневнике» М.П. Погодина сохранилась запись, сделанная со слов Крылова 27 октября 1831 года: «Павел встретил и сказал: – Здравствуйте, Иван Андреевич. Здоровы вы? – Он подал ему трагедию “Клеопатра”»{670}. Вне антиекатерининского контекста этот эпизод лишается всякого смысла.

Однако Крылов ищет более острые и одновременно более литературно препарированные (а потому и более закамуфлированные) формы антиекатерининского эпатажа. В комедии «Бешеная семья», как точно описывал Гуковский, «любовная горячка, увлечение флиртом, нарядами и т.д., охватившие всех родственниц Сумбура, от его дочери до старухи-бабушки, – изображена в тонах веселой буффонады, и сатира отступает на второй план по сравнению с фарсом»{671}. Показателен был образ старухи Горбуры (потом он появится и в «Почте духов»), одержимой этой любовной «горячкой». Любопытно, что Гуковский употребил выражение «любовная горячка» применительно к содержанию комедии. Как известно, позднее Крылов напишет повесть «Мои горячки» – именно ее будут искать во время упомянутого обыска в типографии. Зная общий контекст писаний Крылова эпохи «Зрителя», можно предположить, чго повесть была посвящена «Венериным» забавам и легко ассоциировалась с дворцовой повседневностью.

«Бешенство»(иногда «сумасшествие»), как и «причуды» («их причуды поношу» в стихотворении Крылова «Мое оправдание»), как и «проказы» (комедия Крылова «Проказники»), – все эти слова, с неизменной частотой употребляемые писателем, означали в словаре молодого Крылова «развратное поведение». Видимо, «горячки» можно тоже отнести к тому же семантическому регистру. В «Проказниках», написанных в 1788 году, как и в «Бешеной семье», главным вновь становится мотив любовных проделок{672}. Казалось бы, ничего особенного Крылов тут не придумал: комедия всегда держалась на любовных qui pro quo. Крылов между тем сместил все акценты, перевел комедию в фарс и памфлет (Княжнин и его жена узнали себя в Рифмокраде и Тараторе), довел традиционные амплуа до гротеска, не оставил ни одного «позитивного» героя в общей картине тотального аморализма.

Однако главное за Крылова сделала сама жизнь. «Бешенство» и «проказы» двора (а не только «проказы» Княжнина и его жены) поневоле становились фоном комедийных перипетий. В «Сочинителе в прихожей» также присутствовал острый памфлетный элемент: в самый кульминационный момент вместо сочинения Рифмохвата графу Дубовому подносят составленный Новомодовой список ее 44 любовников.

Молодой Крылов предстает перед современниками в амплуа описателя разврата и неуемного женского кокетства, в особенности кокетства и разврата престарелых «красавиц». Еще в «Почте духов» эти два «порока» оказались основным объектом сатиры в письмах гнома Зора (принадлежность их Крылову была подтверждена П.А. Плетневым и не вызывала сомнений у позднейших исследователей[117]117
  П.А. Плетнев при подготовке первого собрания сочинений Крылова (1847 года) включил в него только 18 писем – гнома Зора (за исключением 12-го), Буристона и Вестодава. Об эдиционной истории «Почты духов» см. комментарий Н.Л. Степанова // Крылов И.А. Сочинения. Т. 1. С. 449–457. См. об источниках «Почты духов»: Разумовская М.В. «Почта духов» И.А. Крылова и романы маркиза д’Аржана. С. 103–115.


[Закрыть]
). Так, в письме VI дается портрет «беспримерной женщины» (курсив Крылова. – В. П.), которая в течение 30 лет занята «наукой нравиться» и «ночное время проводит в забавах» (I, 47). В IX письме гном Зор обличает маскарады, где творится «безумное… своеволие» и где под маской юной красавицы скрывается «старая мумия лет во сто» (1, 63, 64). Далее в письмах проходит целая вереница Бесстыд и Неотказ, любовников и любовниц, проводящих ночи в усердных поклонениях «питерской богине»(1, 217).

Сама Екатерина II более других развлечений любила маскарады, на которые она являлась скрытая под маской и просторным домино, не желая, с одной стороны, стеснять своим присутствием придворных, а с другой – забавляясь разыгранной интригой. Большие балы-маскарады в Эрмитаже давались каждую пятницу, в них участвовало до 5000 человек[118]118
  «На Эрмитажных маскарадах нередко и Государыня, и великие князья переодевались по несколько раз в вечер, заставляя узнавать себя своих придворных» (Соловьев Н.В. Придворная жизнь 1613–1913. Коронации, фейерверки, дворцы. СПб.. 1913. С. 30.)


[Закрыть]
. Императрица посещала и частные маскарады, устраиваемые в специальных домах – у Ванжура, у Локатели, в Каменном Оперном доме. В камер-фурьерских журналах сохранились записи о таких ночных выездах Екатерины. Так, например, 19 января 1791 года, по окончании ужина, царица «шествовать изволила в биллиардную комнату, в которой, во время стола, как для Ея Императорскаго Величества, так и для прочих обоего пола персон, приготовлено было разное маскарадное платье, которое, в той же биллиардной комнате надев, Ея Императорское Величество и Их Высочества и прочия все, прикрыв себя масками, потом шли из Эрмитажа к имеющемуся у онаго подъезда с набережной Невы и у сего изволила сесть Ея Императорское Величество в собственную Его Превосходительства Платона Александровича Зубова 4-х местную карету и шествовать в вольный маскарад»{673}. Безусловно, ночные развлечения престарелой царицы в маске и домино были предметом зубоскальства столичной молодежи.

Повесть «Ночи», опубликованная Крыловым в первой части «Зрителя», была особенно выразительна[119]119
  Уже отмечалась связь повести «Ночи» с книгой Луве де Кувре «Любовные приключения кавалера Фобласа» (Кочеткова Н.Д. Сатирическая проза Крылова // Иван Андреевич Крылов. Проблемы творчества. Л.: Наука, 1975. С. 100–103). Крылов принимал участие в переводе этой книги (Бабинцев С.М. И.А. Крылов. Новые материалы (из архивных разысканий) // Русская литература. 1969. № 3. С. 112–114).


[Закрыть]
. Карамзин, проницательно почувствовавший, куда целят ее полемические стрелы, риторически спрашивал Дмитриева 14 июня 1792 года: «Каков тебе кажется петербургский Зритель, который жестоко разит петербургских актеров нижнего разбору и венериных жриц?»{674} Если первая часть относилась к клуши неким театральным статьям, то вторая – к прозе Крылова.

Повесть «Ночи» была построена на комбинации эротических элементов, иронической метафизики и откровенно порнографических словесных трюков. Ночные похождения героев, цепочка любовных свиданий, маскарад, перверсия (Тратосил и его жена Обмана, переодетая в капитана Хватова) соединялись в сюжетном кружении с размышлениями рассказчика о философских достоинствах ночи, немедленно демонстрируемыми в травестии любовных «горячек». Крылов должен был быть хорошо знаком с языком и стилем французской галантной порнографии (в изобилии представленной в романах д’Аржанса), когда писал:

«Опомнись, – вешал мне рассудок, – с каким намерением вышел ты из дому? Ты хочешь нападать на порок: а едва отошел пять шагов, как сам делаешь шалости». – «Кричи, что хочешь, господин рассудок, – отвечало сердце, – а у меня есть свои маленькая философия, которая, право, не уступит твоей. Твой барометр измеряет сухая математика; но мой барометр не менее справедлив в своих переменах…» – «Прекрасно, любезное сердце, прекрасно! и если твоя философия не столь глубока, то по крайней мере она заманчива и приятна… и я отныне с пользой буду наблюдать, когда опускается и поднимается твой барометр…».

«Что это за чудный барометр? – спросишь ты, любезная читательница. – Это, сударыня… но ты краснеешь… нежная грудь твоя трепещет и напрасно старается удержать томный вздох… Ах! если бы не было тут твоей бабушки или тетушки, то бы, потупя глаза и со скромною стыдливостию, давно бы сказала ты, что это…любовь…» (I, 297–298).

Весь пассаж построен на игре с эротическими метафорами: барометр, который «опускается и поднимается», как и всякий «laboureur», соотносится во французском эротическом арго с «le membre viril» (фаллос){675}. Одна из самых непристойных поэм французской эротической литературы XVIII века носила название «Барометр Иезуитов»{676}. Чуть позднее Николай Радищев в поэме «Чурила Пленкович» (написана в конце 1790-х, опубликована в 1801 году) будет обыгрывать схожую эротическую семантику «прибора», который «горит» и который преподносится Сумигой красавице Пределе в качестве «задатка» любви:

 
…С Прелепой все выходят,
В диванную приводят,
Сумига где сидит.
Тут чай пред ним стоит
На золотом приборе,
И в Англинском фарфоре
Бьет с пеной шоколад. <…>
С собой красавицу сажает,
Сам чай ей напивает,
И поднося его, умильно говорит:
Мой дух теперь кипит,
Как чай мной подносимой.
Прибор, тобою зримой.
В задаток я любви дарю.
Прелепа!… я горю{677}.
 

Крыловский Тратосил предлагает Мироброду (рассказчику) и капитану Хватову (Обмане в мужском наряде) ехать к нему домой поболтать с его женой. В ответ на нежелание ее обеспокоить Тратосил бросает реплику:

«Ничего, ничего! Это предобродетельная женщина: ее десять таких шалунов, как мы, не обеспокоят, и она их целую беседу, право, философски вытерпит» (I, 314).

Семантика реплики также прочитывается в эротико-порнографическом контексте. Десятка «шалунов», которые «не обеспокоят» даму, корреспондирует с постоянным мотивом порнографических текстов, описывающих незаурядные сексуальные аппетиты той или иной героини. Самое, на первый взгляд невинное слово данной реплики – «беседа» – открывает целый пласт эротических коннотаций. Французское «causer» (беседовать) означало на галантном жаргоне «faire Pamour», то есть «совокупляться»{678}.

Повесть Крылова «Ночи» демонстрировала ту атмосферу либертинажа, в которой черпал свое вдохновение молодой автор. Словесная и метафизическая вольница здесь также сопрягалась с памфлетно-личностными колкостями. В одной из первых сцен повести дается описание спящей (и уже престарелой) «красавицы»:

«Она спит, и все ее прелести раскладены на уборном столике: прекрасные зубы ее лежат в порядке близ зеркала; голова ее так чиста, как репа, а волосы, которым удивлялись, висят осторожно накинутые на зеркало; нежный румянец ее и пленяющая белизна стоят приготовленные к утру в баночках… Не подумай, однако ж, любезный читатель, что госпожа эта скудна разумом. Если бы и случилось кому покрасть ее прелести, то осталось у ней еще одно очарование, против которого никакое нынешнего света сердце не устоит: красноречие – вот ее сильнейшее оружие; она превосходит им сочинителя Новой Элоиэы. Письма к ее любовникам очень убедительны; хотя, правда, все они на один образец; ибо начинаются так: “Объявителю сего платит Государственный заемный банк и проч.”» (I, 284).

Щедрая оплата Екатериной любовных услуг, ее писательские и философские потуги – такая комбинация характеристик звучала чрезвычайно остро. Интерполяция колкого выпада в структуру текста, посвященного похождениям «Венериных жриц» и насыщенного порнографическими элементами, была характерным приемом Крылова-журналиста. Стратегия Крылова состояла в том, чтобы избегать прямых ударов: не критика правления, а насмешка над конкретным лицом звучала в его текстах, он описывал не промахи высокой политики, а всего лишь уродливую и развратную старость, маскирующуюся под юную красоту. Власти и царице предлагалась тонкая игра: ответить репрессиями означало поставить свою подпись под нарисованным портретом.

Однако Екатерина не спешила: литературное вольтерьянство не только ничем не грозило ее власти, но вполне отвечало ее вкусам. Воспитанная на французской традиции и прекрасно владеющая острым письменным французским языком, императрица культивировала либертинство в собственной среде. Не случайно ей так весело было в компании с французским посланником графом Сегюром – несмотря на отвратительные отношения с самим французским двором. Узнав о смерти Вольтера, Екатерина писала Гримму 1 октября 1778 года, подводя итоги своих старых отношений с философом: «Ему (Вольтеру. – В. П.) или, вернее, его сочинениям я обязана образованием моего ума и головы. Я вам несколько раз говорила, что я его ученица. Будучи моложе, я любила ему нравиться. Сделав что-нибудь, я тогда только была довольна, когда сделанное стоило, чтоб о нем сообщить ему…»{679}

Покровительница энциклопедистов и многолетняя корреспондентка Вольтера, Екатерина сама воспринималась современниками по канонам либертинства. Выразительная характеристика князя М.М. Щербатова рисует русскую императрицу в соответствии со всеми атрибутами либертинажа: «Но несть, упоена безразмысленным чтением новых писателей, закон христианский (хотя довольно набожной быть притворяется) ни за что почитает. Коль ни скрывает своих мыслей, но оное многажды в беседах ея открываются; а деяния иначе доказуют, многие книги Вольтеровы, разрушающия закон, по ея велению были переведены, яко: Кандид, Принцесса вавилонская и прочия, и Белизер Мармонтелев, неполагающий никакой разности между добродетели язычников и добродетели христианской, не токмо обществом, по ея велениям был переведен, но и сама участницею перевода онаго была; и терпение, или лучше сказать, позволение противных закону браков, яко Князей Орлова и Голицына на двоюродных их сестрах, и Генерала Баура на его падчерице, наиболее сие доказуют»{680}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю