Текст книги "Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II"
Автор книги: Вера Проскурина
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
И.Г. Георги, описывая в 1794 году обстановку различных комнат и галерей Эрмитажа, не без удивления писал об обилии изображений и бюстов французского писателя в помещениях царицы: «В одной из оных (комнат. – В. П.) есть Волтеров бюст в натуральную величину из красноватого состава, на столбе из тесаного дикого камня. Волтеров бюст, в натуральной или уменьшенной величине, находится во многих комнатах, равно как и изображение Волтера, сидящего в креслах в халате, лепной работы или из фарфора, составов, мрамора или бронзы, по Гудонову оригинальному изображению, находящемуся в Царском Селе»{681}. Придворная культура екатерининского времени уже сама была пропитана «духом Вольтера».
Майский обыск в типографии «Крылова с товарищи» не прервал печатания «Зрителя». У Крылова отобрали рукопись «Моих горячек», но он ответил помещением в третьей части журнала своей новой повести «Каиб». Жанр «восточной повести» был освящен именем Вольтера («Белый бык», «Принцесса Вавилонская») и всегда ориентировался на традиционную просветительскую сюжетную парадигму: плохие визири, скрывающие истинное положение дел от хорошего, но одураченного царя. Крылов также мечет стрелы в трех визирей – Дурсана, Грабилея и Ослошида. Однако, нет оснований рассматривать эти сатирические выпады как нечто экстраординарное. Басня и сказка XVIII века предлагала куда более острые зарисовки неумелых или вороватых сановников. «Визири» описаны Крыловым в традиционном стиле – кроме одного Дурсана. Историки литературы искали политические аллюзии – и находили их. Так, например, М. и Я. Гордины с уверенностью обнаружили «прозрачные» параллели: в «Каибе» высмеивались «Потемкин под именем Дурсана, Безбородко под именем Грабилея и генерал-прокурор Вяземский пол именем Ослошида»{682}. Обнаруженные «применения» сделаны с большой натяжкой, а стиль и язык описания Дурсана вообше носит несколько иной характер:
«Первый был Дурсан, человек больших достоинств: главное из них было то. что борода его доставала до колен и важностию походила на бунчук. Калиф сам хотя не имел большой бороды, но он знал, что такие осанистые бороды придают важность дивану, и потому-то возвышал Дурсана по мере, как вырастала его борода; а когда, наконец, достала она до пояса, тогда допустил он его в свой диван. Дурсан, с своей стороны, не был беспечен: видя, что судьба назначила его служить отечеству бородою, ходил он за нею более, нежели садовник за огурцами, и до последнего волоска держал на счету. Впрочем, делал он много важных услуг отечеству: когда бывал при дворе праздник, тогда наряжался он пышнее всех женщин; и когда у калифа случалась бессонница, тогда сказывал он ему сказки» (I, 355).
Весь этот пассаж имеет отчетливо эротические коннотации и метит в Зубова, а не в Потемкина. Именно Зубов мог быть назван «Дурсаном», то есть «дураком». Все мемуаристы были едины в описании интеллектуальной слабости последнего фаворита, а А.В. Храповицкий просто называл его «дуралеюшка Зубов»{683}. Кроме того, Потемкин, умерший в 1791 году, уже давно утратил благорасположение государыни. Дурсан, как изложено в этом фрагменте, обладал лишь одной выдающейся деталью личного облика – «бородою», определенно отсылающей к тому же фаллосу. Потемкин же, даже по признанию недоброжелателей, был выдающийся политик, его репутация не укладывалась в рамки обладателя одной лишь мужской силы. В отличие от Потемкина Платон Зубов, как свидетельствуют его современники, был абсолютно ничтожной личностью, любил пышные наряды («наряжался он пышнее всех женщин») и действительно «служил отечеству» исключительно своими мужскими достоинствами{684}.[120]120
По словам Массона, если Потемкин «почти всем своим величием был обязан самому себе, Зубов – слабости Екатерины» (Masson Ch. Mémoires secrets sur la Russie. P. 276).
[Закрыть]
Эротическая семантика «бороды» была связана не только с французской (как, например, в стихотворении «Мощь бороды» д’Оффервиля{685}), но и с русской традицией. Уже ломоносовский «Гимн бороде» (1756–1757) содержал не только антиклерикальный, но и эротический подтекст:
О прикраса золотая,
О прикраса даровая…
...
Корень действий невозможных…{686}
Не случайно в защиту «Гимна бороде» выступил И. Барков, в стихотворении которого «Пронесся слух: хотят кого-то сжечь» разгневанные «бородачи» наделены «яростью»{687}. «Ярость» (со всеми производными – «яриться», «ярый» и т.д.) в поэзии Баркова всегда обозначает эрекцию.
«Борода» у героя Крылова похожа на «бунчук» (как известно, бунчук – древко с конским хвостом на конце), он за ней ухаживает, как «садовник за огурцами». «Бунчук» и «огурец» также адресуют к тому же семантическому полю. Сентенция о том, что герой, благодаря длинной «бороде», был допущен калифом «в диван», звучит также двусмысленно. Крылов иронически сталкивает здесь два значения слова «диван» – «государственный совет» у восточных правителей (Зубов обладал невероятной властью) и род ложа. В это же время И.И. Дмитриев обыгрывал появление диванных комнат – столичной новинки – в «Модной жене» (1792):
Диван для городской вострушки,
Когда на нем она сам-друг,
Опаснее, чем для пастушки
Средь рощицы зеленый луг.
И эта выдумка диванов,
По чести, месть нам от султанов!{688}
Исследователи настойчиво пытались найти в «Каибе» «голос автора», объяснить суть этой повести и как самую смелую сатиру XVIII века на государственную власть и монарха{689}, и как пародию на самый жанр «восточной» повести с ее позитивной, просветительской программой{690}. При всем разнообразии интерпретаций все исследователи приходили к общему мнению о какой-то внутренней дерзости повести, связывая ее по большей части с обобщенной дискредитацией власти. Между тем Крылов отнюдь не стремился подорвать идею власти: его калиф вовсе не так глуп и наивен, в финале он вообще выводится из пространства «ориентальной» повести, служащей «уроком царю», в сентименталистский ландшафт. «Бедная» Роксана, одинокая хижина, благородный старик отец, любовь – все это были атрибуты жанра сентиментальной повести, умело травестированные Крыловым, придавшим трагически-слезному нарративу сказочный happy end.
«Каиб» был калейдоскопом колкостей, повесть била сразу по всем актуальным для писателя мишеням – литературным и общественным. Это была журнальная проза (высокого класса) со множеством сиюминутных задач. Одописцы, авторы преромантических идиллий и эклог, сентименталистская проза – все наиболее актуальные литературные явления по мере развертывания кумулятивного сюжета, поочередно подвергались осмеянию. Однако, как кажется, вся пикантность «Каиба», его внутренний семантический центр были связаны с «бородою», то есть с Зубовым. Крылов акцентировал эту деталь, вернувшись к ней в новом пассаже. Дурсан предлагает калифу:
«“Что ж до правления дел, то можешь ты, до возвращения своего, поручить их тому, кому более всего доверяешь; и не излишнее бы было, если б выбор твой, в таком важном случае, пал на человека достойного, с почтенною бородою, коея длина была бы мерою его глубокомыслия и опытности. Ибо, великий государь, непокорнейшие сердца смотрят на длинную бороду как на хороший аттестат, данный природою”. …После сего Дурсан замолчал и начал разглаживать длинную свою бороду» (1, 357).
Обсуждение длины «бороды» как меры «глубокомыслия» также носит крайне неприличный характер. Кажущееся стилистическим промахом выражение «сердца смотрят на длинную бороду как на хороший аттестат, данный природою» на самом деле имеет порнографическую семантику. Дело в том, что во французском арго (и во французской эротической литературе) «сердце» («le cœur») имело значение женского полового органа{691}. Программное стихотворение «Сердце» («Le cœur», 1763), написанное известным французским поэтом де Буффлером, вызвало ответное послание Вольтера и два грациозно-скабрезных пародических стихотворения Шарля Бови{692}.[121]121
Возможна была, как видно из последнего текста, и интерпретация «сердца» как фаллоса. В трагедии «Дурносов и Фарное» (приписывается И. Баркову) есть такие строки:
…Что разлучать тебя с любезною дерзает,
С той, от кого твое в штанах все сердце тает…
(Девичья игрушка, или Сочинения господина Баркова. М.: Ладомир, 1992. С. 285).
[Закрыть] О том, что русские были хорошо осведомлены о таком значении слова «сердце», свидетельствует один придворный инцидент. Отставной фаворит Потемкин ввел в покои императрицы красавца А.М. Дмитриева-Мамонова. Назначенный флигель-адъютантом (и ставший официальным фаворитом Екатерины), остроумный Мамонов преподнес в подарок Потемкину золотой чайник с надписью: «Plus unis par le cœur que par le sang» («Соединены более узами сердца, нежели крови»){693}. Галантный девиз обыгрывал и высокую идею дружбы, и гривуазную идею «породнения» через лоно государыни.
О связи «сердца» и фаллоса знал и Державин, который применил эротическую метафору в своем стихотворении «Открытие», тесно (до откровенных повторов) связанном с притчей барковских сборников «Пожар».{694} В своем стихотворении (около 1776 года) Державин писал:
Какой-то бешеный по улице бежал,
И мочи что в нем есть: горит, горит! кричал.
Тут выбежал старик с прекрасною женою:
«Где, что», кричал, «горит? что сделалось со мною?»
Тут бешеный такой сказал ему ответ:
Ах нет!
Не твой пылает дом, – сердечушко во мне
По душечке горит, – твоей горит жене!{695}
В «Пожаре» барковской притчи этой эвфемистической «замены» фаллоса на сердце нет, здесь все названо своими именами. Детина в ответ на вопрос попа (старик у Державина) произносит: «Не видишь, – отвечал, – горит моя шматина, / А также у твоей у матушки в пизде»{696}.
Видимо, и Крылов, уснащая тексты более замысловатыми и литературно препарированными порнографическими вкраплениями, был уверен, что у него есть адекватный читатель.
Поэтическим пером
Пристрастие Крылова к эротико-порнографическим темам, «примененным» к обстоятельствам государственной жизни, сказалось не только в прозе, не только в драматургии, но и в его поэтических опытах. В 1789 году Крылов напечатал в журнале «Утренние часы» стихотворение под названием «Ода Утро. Подражание французскому». Эту странную на первый взгляд «оду» он позднее перепечатал (с небольшой стилистической правкой) уже в собственном журнале «Зритель» в мае 1792 года. Интерпретация утра оказывалась, видимо, созвучной стратегии и стилю его журнала. Стихотворение это также можно отнести к числу «неприличных», написанных действительно в «подражание французскому», то есть французской эротической поэзии.
Стихотворение Крылова соотносится также со стихотворением Княжнина «Утро» (1779), перепечатанным затем, с поправками и с раскрытием имени автора, в «Собеседнике» (и вошедшим в «Собрание сочинений» писателя 1787 года){697}. Текст Княжнина содержал жесткий выпад против картежных игроков (страстным игроком был и Крылов, который мог воспринять строки на свой счет):
Для должности и славы мертвы.
Какие тени там сидят?
Своей прегнусной страсти жертвы
В порочном бденьи дни губят{698}.
«Утро» Крылова построено на игровом столкновении двух планов: жизнеутверждающей вакханалии любовных наслаждений и ужасов и пороков цивилизованного мира, делающегося еще ужасней при восходе Авроры. Пасторальные любовные картинки первой части насыщены традиционными персонажами: Зевс стремит свой «взор» в поля, где горлица и Филомела «любви желанье повторяют» (III, 226). Пастух, едва проснувшись, бежит к своей пастушке:
Пастух в кустах ее встречает;
Он розу в дар подносит ей;
Пастушка розой украшает
Пучок трепещущих лилей… (III, 227)
Крылов, однако, не удерживается в рамках эротической символики поэзии рококо и привносит в свой текст более грубый эстетический материал. Сразу за описанием пастушеских забав Крылов вводит контрастную фигуру «рыбака». Этот «друг нежных роз, любовник Флоры» занят «уженьем» рыбы:
Против стремленья быстрых вод
В жилище рыбы уду мещет:
Она дрожит, рыбак трепещет
И добычь к берегу ведет (III, 227).
Занятие «рыболова» очевидно соотнесено с эротикой. «Жилище рыбы», как и просто «воды», соотносятся с женским половым органом, тогда как «уда» коррелирует со славянизмом «уд» (фаллос). Отсюда не случайно вторжение таких оборотов, как «она дрожит» и «рыбак трепещет». Крылов вводит в текст барковский модус, дополняя свое «Утро» порнографическими коннотациями стихотворения Баркова «Описание утренней зари», где «фаллосы» уподобляются кораблям, штурмующим «волны»:
Напрягши жилы все свои.
Во влажну хлябь вступать дерзают…{699}
«Барковский» модус позволяет преломить серьезное сочинение Княжнина пародийно-непристойными коннотациями. Это была очередная литературная игра Крылова с множественными референциями. Читатель мог рассматривать текст «Утра» Крылова в ряду обличительных сатирических стихотворений, направленных против известного набора современных «пороков». Однако знающий Баркова читатель (на него и ориентировался Крылов) видел в том же тексте совсем иной – непристойный – пласт. «Утро» Крылова, посвященное пробуждению любовных желаний и овеянное барковскими «утренними» вакханалиями, помещенное в контекст «Зрителя» с «Ночами» и «Каибом», приобретало новые коннотации. В контексте «Утренних часов» это стихотворение имело отвлеченно-дидактическое звучание: природа торжествовала восход зари, тогда как мир цивилизации оставался поглощен своими пороками и ложными страстями. В контексте журнала, фокусирующегося на описании «Венериных жриц», в том же тексте смещались акценты. Соотношение природы и цивилизации заменялось характерным для Крылова соотношением невинной молодости и порочной старости.
Любопытен был финал этих стихотворений. Княжнин изображал увядающую «жену», губящую «юношество» (в контексте его описания современных городских пороков эта «жена», по всей видимости, относится к числу проституток):
Зараз своих увялость видя.
Жена, привыкшая прельщать.
Дневного света ненавидя,
Не может горести вмещать.
Бодрит свое уныло чувство.
Рукою хитрости искусство
Ей пишет на лице красы,
Бесчиньем взор ее пылает
И юношество привлекает
Губить дражайшие часы{700}.[122]122
У Баркова среди «ярого боя» совокуплений в стихотворении «Описание утренней зари» внезапно появляется старик, немощный муж с «полмертвой» «плотью».
[Закрыть]
У Крылова тоже появляется некая жена, предающаяся «сладостным забавам», несмотря на свой преклонный возраст. Описание ее утреннего туалета построено по тем же мотивам, оно очень близко к тексту Княжнина – однако престарелая краса не проститутка, а просто развратная светская дама; Крылов редуцирует «социальный» пафос стихотворения Княжнина:
Власы рассеянны сбирает,
Обман ей краски выбирает.
Чтоб ими прелесть заменять.
Она своим горящим взором
И сладострастным разговором
Еще старается пленять (III, 228–229).
Текст Княжнина был не случайно напечатан в «Собеседнике» Екатерины и Дашковой, он вполне вписывался в официальную (и санкционированную императрицей) программу обличения женского кокетства. Сама Екатерина не любила женщин: ее сочинения наполнены колкими выпадами против модниц и жеманниц, бессмысленно проводящих время. Она не только поощряла, но, по сути, инициировала обличение женских новомодных пороков в русской литературе. Даже в программном сочинении, открывающем журнал «Собеседник», императрица бросает сатирические стрелы в адрес женщин, которые воспринимаются как самый трудный для просвещения матерьял: «Нечувствительно число читателей так умножится, что и женщины, вместо того чтобы в карты загадывать или по рядам без нужды ходить, за чтение Собеседника примутся»{701}. Екатерине вторила Дашкова, описывавшая в статье «Вечеринка» («Собеседник». 1783. Ч. 9) целительное воздействие «Собеседника» на светскую скучающую даму: «На стоящем подле нее (хозяйки дома. – В. П.) столике лежала книга; я ее развернул и, увидев, что то был Собеседник, отыскал в нем Были и Небылицы и начал читать вслух. Прочитав три строки, унял я у почтенной хозяйки зевоту; на седьмой строке сорвал я с нее улыбку, а на десятой начали мы оба смеяться; и так истерика и зевание миновались»{702}.
В том же журнале были напечатаны сказка А.Ф. Лабзина «Французская лавка» (главная героиня которой носит «говорящее» имя – Разврата{703}) и сказка Княжнина «Исповедание Жеманихи». Последнее сочинение имело подзаголовок, адресованный Екатерине, – «Послание к сочинителю “Былей и небылиц”». Княжнин откровенно манифестировал ориентацию своей сказки на выпады против «жеманих» в сочинении Екатерины «Были и небылицы»:
О ты, писатель былей, небылиц.
Который милым, легким слогом
Кружишь моих по моде мне сестриц!{704}
Сама императрица санкционировала сатирический памфлет Княжнина, сделав вводное примечание к публикации текста в журнале: «Сочинитель “Былей и небылиц”, получа сие исповедание, нашел оное яко сущую быль и небылицу и помещает здесь»{705}. Ветреность и неверность женского характера – излюбленная тема стихотворной сказки – обретает на страницах «Собеседника» высокое покровительство. Екатерина, сама читавшая все материалы журнала, присылаемые через Дашкову, культивирует этот жанр на страницах своего журнала, не смущаясь нимало эротическими намеками, в них присутствующими. Фривольность в это время воспринимается как знак галантной культуры, пропагандировать которую должен был «Собеседник». Так, например, первый, программный, номер журнала открывался «Фелицей» Державина, а заканчивался подбором стихотворных сказок Княжнина. Одна из них – «Феридина ошибка» – была целиком основана на фривольной игре с семантикой носа. Герой сказки в сражениях теряет нос («Среди военных страшных гроз / за общество утратил вправду нос»{706}); он возвращается к возлюбленной, особенно ценившей его душу, в надежде на ее любовь:
«Ведь нос не для любви, для табаку пригож…»{707}
Однако ветреная возлюбленная по-своему оценивает ситуацию (комизм усугубляется использованием в ее речи традиционных для стихотворных трагедий шестистопного ямба, самой стилистики трагических монологов):
«О! ты, который был мне прежде столько мил!
Ах! можно ли, чтоб нос так душу повредил!»{708}
Крылов, без сомнения, знал о пристрастном отношении Екатерины к «женской» теме – и повернул ее против самой императрицы.
На оппозиции «молодости» и «старости» будут построены все стихи Крылова «анютиного» цикла, опубликованные в «Санкт-Петербургском Меркурии». Крылов даже вынужден давать ироническое объяснение своим сатирам на престарелых кокеток в послании «Мое оправдание, к Анюте», помещенном в июньской книжке «Санкт-Петербургского Меркурия». В этом стихотворении, адресованном условному поэтическому корреспонденту «Анюте», Крылов опять описывает порочную и старую ветреницу:
Так тебе то не приятно.
Что на женщин я пишу,
Их причуды поношу…
...
Пусть Венера во сто лет,
Колотя в поддельны зубы
И надув увядши губы.
Мне проклятие дает
За вину, что слишком строго
Заглянул к ней в туалет… (III, 241)
Однако в шутливых на первый взгляд стихах (как и в прозаических сатирах на разврат и кокетство) содержалась немалая доля самых серьезных – и даже политических – подтекстов. Не случайно в «Моем оправдании» появляются диссонирующие ноты:
Но когда здесь все не впрок,
Может быть, закон природы
И моей уже свободы
Назначает близкий срок.
Скоро, скоро, может статься.
Заплачу большой ценой
За вину, что воружаться
Смел на пол я нежный твой… (III, 240)
Крылов маскирует все эти «недобрые» предчувствия под возможную перспективу для его героя самому стать жертвой любовного увлечения. Однако языковые клише, используемые в этом послании, сигнализируют не о любовных неудачах. Такие слова-сигналы, как «вихри лютые», «гроза», «беда», осторожно вплетенные в текст, привносят второй (и основной) план – политическую семантику – в шутливые и на поверхности невинные стихи:
Зла тоскою не избудешь,
Грустью тучи не принудишь
Грозу мимо пронести (III. 240).
Крыловское «Мое оправдание», как и другие послания Крылова той поры, были, по сути, сатирами под маской дружеского или любовного послания. Традиционный мотив обличения развратных кокеток в контексте исторической реальности неизбежно приобретал злободневное политическое содержание. Он не мог не связываться с одним из главных политических сюжетов эпохи крыловских журналов. Таким сюжетом для Крылова стала сама престарелая императрица Екатерина и ее отношения с последним фаворитом П.А. Зубовым.
Само название «сказки» – «Умирающая кокетка» – в 1793 году звучало аллюзионно. В этом году Екатерина II много болела (через три года она умрет), она фактически утратила работоспособность (хотя изо всех сил старалась выглядеть бодрой и моложавой[123]123
Портрет Екатерины II того времени дан графом Штернбергом: «Следы глубокой старости скрываются от глаз искусно придуманным и блестящим нарядом. Полные щеки покрыты пылью искусственного румянца. На голове старинный убор со множеством драгоценных камней» (Русский двор в 1792-1793 годах. Заметки графа Штернберга. С. 263). М.М. Щербатов дал ядовитую характеристику Екатерины того же периода: «Хотя при поздых летах ее возрасту, хотя седины покрывают уже ее голову, и время нерушимыми чертами означило старость на челе ее, но еще не уменьшается в ней любострастие. Уже чувствует она, что тех приятностей, каковыя младость имеет, любовники в ней находить не могут, и что ни награждения, ни сила, ни корысть не может заменить в них того действия, которое младость может над любовником произвести» (Щербатое М., князь. О повреждении нравов в России. С. 85–86).
[Закрыть]), ее смертельно напугали следующие одна за другой насильственные смерти трех монархов: австрийского императора Леопольда, шведского короля Густава III, наконец, в начале 1793 года, казнь Людовика XVI.
Видимо, в начале 1790-х годов Екатерина под влиянием тревожных обстоятельств составляет записку о процедуре собственного погребения – на случай внезапной смерти. Текст этого так называемого «Странного завещания Екатерины», ставшего известным ее статс-секретарю А.В. Храповицкому[124]124
А.В. Храповицкий сообщает 28 апреля 1792 года о виденной им на столике в спальне императрицы бумаге с этим текстом (Памятные записки А.В. Храповицкого. С. 265).
[Закрыть], оговаривал возможные места захоронения, а также характер поведения подданных до и после похорон: «Носить гроб кавалергардам, а не иному кому. Положить тело мое в белой одежде, на голове венец золотой, на котором означать имя мое. Носить траур пол года, а не более, а что менее того, то луче. После первых шесть недель раскрыть паки все народные увеселение. По погребении разрешить венчание, – брак и музыку»{709}.[125]125
Еще в 1774 году Екатерина обсуждала с Гриммом свой по-либертински обставленный конец: «Я хочу, чтоб в эти минуты вокруг меня были люди закаленного сердца, либо завзятые смехотворы» (Русский архив. 1778. Кн. 3. С. 7).
[Закрыть] Завещание – смелый жест просвещенного и даже либертински настроенного частного человека, в нем много отступлений от обычного погребального обряда русских царей. Оно соответствовало лишь духу самой царицы, желавшей и post mortem оставаться самой собой – одетой в свой любимый цвет, окруженной не лицемерно скорбящим сыном и невесткой, но бравыми кавалергардами.
С другой стороны, передача «Санкт-Петербургского Меркурия» под начало И.И. Мартынова, фактическое устранение писателя с арены журнальной борьбы провоцировали Крылова-писателя на ответ. Возможно, таким ответом и явилась «Умирающая кокетка», опубликованная анонимно и замаскированная под сатиру «на порок». Сама тема, лексический диапазон стихотворения (включающий и такие слова-сигналы, как «проказы», «чудесница», «сбрели с ума»[126]126
Слово «проказы» (как и всевозможные однокоренные слова) относится к числу излюбленных слов лексикона Крылова. «Чудо» и «чудеса» (вместе со всеми производными) очень часто у Крылова означают «странность», «нелепость», «абсурд». См.: Крылов И.А. Басни. Словарь языка басен Крылова / Вступ. статья, сост. и коммент. Р.С. Кимягаровой. М., 1996. С. 442, 605.
[Закрыть], связанные с парадигмой любовных «горячек» или «бешенств»), как и момент публикации (последний колкий «памфлет», брошенный «под занавес» вослед оскорбившей писателя стороне), позволяют предположить авторство Крылова. Колкий пуант стихотворения («Когда уж мертвая понравиться желала, // Так какова в живых покойница бывала?»), намекающий на гипертрофированную страсть героини «нравиться» «мущинам», вписывается в контекст крыловских антиекатерининских выпадов. Именно так, и по тому же клише (описание туалета престарелой кокетки) строил свои памфлетные вкрапления Крылов-сатирик. Виртуозно использовав либертинский памфлетерский метод «сказать все и не попасть в Бастилию», Крылов соединил неприличные и дерзкие намеки на старость и на разврат царицы, которой уже, по логике стихотворения, «умирать пора», с откровенно пародийным философствованием о женщинах как о необходимом в природе «зле».