Текст книги "Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II"
Автор книги: Вера Проскурина
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Жалеем мы, что ты блаженства лишь начало
Воспел, что при тебе нам воссияло.
Великий наш пиит оставил рано свет;
Не стало здесь тебя, и Пиндара уж нет.
Хоть после многие и сочиняли оды,
Но те же самые их вывели из моды.
Теперь-то бы тебе меж нами и пожить,
Чтоб россов счастие вселенной возвестить.
Ты восхищался бы великою душою,
Которая творит нам счастие собою{474}.
Дважды повторенное в последних трех строках ключевое слово «счастие» снова обращало читателя к главному лейтмотиву всего журнала – к оде Державина «Фелица», главному поэтическому тексту эпохи, обозначившему параметры нового стиля.
Державин-политик и Екатерина-писательница: взаимный обмен опытом
Когда Екатерина сочиняла свою «Сказку о царевиче Хлоре»(1781–1782), она, возможно, не предполагала, что этой прозаической аллегории уготована роль катализатора нового поэтического стиля. Сочинение, с одной стороны, демонстрировало нравоучительные наставления и неуклюже эксплуатировало излюбленные масонские символы розы, горы, пути. Екатерина была достаточно осведомлена в масонской символике и обрядности – в 1780 году был издан се антимасонский памфлет «Тайна противо-нелепого общества (Antiabsurde), открытая непричастным оному». «Сказка о царевиче Хлоре» имела целью перехватить инициативу учительства, направить морально-этическую символику не в мистическую, но в практическую сферу. «Добродетель» в ее сказке постигается разумным поведением в жизни, приводящим героя к осознанию ценностей простого счастья, олицетворенного Фелицей. В отличие от космополитизма и интернационализма масонства «Сказка» была окрашена в национальные тона. Созданию этого couleur local служил «киргизский» элемент, не только отсылающий к жанру ориентальной повести, но и – одновременно – сигнализирующий о величии империи и успехах ее восточной политики. В начале 1780-х годов, в условиях апогея власти, двор начинает искать новую форму литературной инаугурации. Взамен мифологии культивируется литературная сказка (или притча, аллегория), чрезвычайно популярная во французском салоне конца XVII века и приобретшая к середине XVIII века черты философской притчи под пером Вольтера. Сказка знаменовала разрыв с «древними» и установку на «новых» – ориентацию на создание национальной литературы, обращенной к современности.
С другой стороны, важным оказывался сам игровой пласт сочинения, предназначенный для разгадывания аллюзий, намеков, остроумных словесных импровизаций, запрятанных в текст. «Сказка» для Хлора, маленького Александра Павловича, содержала шутливые намеки на ближайшее окружение: в Лентяге-мурзе легко узнавался Г.А. Потемкин, а в Брюзге – генерал-прокурор, князь А.А. Вяземский. Читателю не составляло труда разгадать, кто стоял за аллегорической фигурой мудрой Фелицы, киргизской царевны, матери Рассудка. Власть изволила не только поучать, но и шутить – имперский смех должен был сигнализировать о новых тенденциях в ее репрезентации.
Этот сигнал был сразу же услышан Державиным, подыгравшим императрице[82]82
Уже о эскизе ранней оды к Екатерине, задуманной Державиным в 1770-е годы, речь идет о когорте одописцев, «которые недостойною жертвою оскверняют твои (Екатерины. – В. П.) алтари; которые в сем поле, куда их корысть заводит, без сил и духа смеют петь твое имя и которые всякой день безобразным голосом наводят тебе скуку, рассказывая тебе о собственных твоих делах» (Сочинения Державина с объяснительными примечаниями Я. Грота. T. 1.С. 103).
[Закрыть]. В конце 1782 года он сочиняет «Оду к премудрой Киргиз-кайсаикой Царевне Фелице, писанную Татарским Мурзою, издавна поселившимся в Москве, а живущим по делам своим в Санкт-Петербурге». Говоря об интенциях сочинения, Державин пояснял: «Оде сей <…> поводом была сочиненная императрицею сказка Хлора, и как сия государыня любила забавные шутки, то во вкусе ея и писана на счет ее ближних, хотя без всякого злоречия, но с довольною издевкою и шалостью»{475}.
Державин уверенно пишет о любви императрицы к «забавным шуткам» и подчеркивает зависимость своей оды от установки на близкую Екатерине «шутливость» слога. Показательны также объяснения Державина, сделанные им в связи с историей публикации оды «Фелица». Державин подчеркивает два момента – смену придворного вкуса и чрезвычайно характерологическую реакцию Екатерины по прочтении оды.
Державин повествует о том, как в светском и придворном кругу (И.И. Шувалов, А.П. Шувалов, А.А. Безбородко с П.В. Завадовским) сетовали на отсутствие в России «легкого и приятного стихотворства»{476}. Ода была, как сам Державин пишет, прочитана как доказательство его наличия. Даже непозволительные в старом каноне шутки в адрес Потемкина показались уместными. Более того, Дашкова опубликовала оду Державина на первой странице первого номера «Собеседника», немедленно поднесенного Екатерине. «Фелица» сразу же сделалась манифестом и новой идеологии, и нового стиля.
Державин в «Объяснениях», ссылаясь на свидетельство Дашковой, дает описание реакции Екатерины по прочтении оды – так происходит конструирование нового культурного мифа. Поэт пишет: «В понедельник поутру рано присылает Императрица к ней (Дашковой. – В. П.) и зовет ее к себе. Княгиня приходит, видит ее стоящую, расплаканную, держащую в руках тот журнал; Императрица спрашивает ее, откуда взяла сие сочинение и кто его писал. Княгиня сначала испугалась, не знала, что отвечать; Императрица ее ободрила, сказав: Не опасайтесь; я только вас спрашиваю о том, кто бы меня так коротко знал, который умел так приятно описать, что, ты видишь, я как дура плачу»{477}.
Имперское удовлетворение текстом («умел так приятно описать») было выражено прежде всего в игровом сценарии, который Державин подробно пересказывает: «Несколько дней спустя (после прочтения Екатериной «Фелицы». – В. П.), когда Автор обедал у начальника своего, князя Вяземского, скоро после обеда, сказывают ему, что почтальон принес ему конверт; он принимает, видит надпись: Из Оренбурга от Киргизской Царевны к Мурзе. Он догадывается, развертывает конверт и находит в нем золотую табакерку, осыпанную бриллиантами, и в ней 500 червонных»{478}. Державин был приглашен во дворец и представлен Екатерине. «Узнав» себя в Фелице, Екатерина немедленно подстраивает собственную политику к предложенному Державиным идеальному образу: ода послужила поводом «к сепаратному указу, посланному в Тамбов, которым колодников, содержавшихся там за оскорбление величества, запрещено было отправлять в тайную, а велено кончить дело обыкновенным порядком уголовных дел»{479}.
Выразительный жест литературной интимности, возникший между «киргизской Царевной» и «татарским Мурзой», выдвинул Державина в лидеры складывающегося нового поэтического канона воспевания власти. Как тонко заметил В.Ф. Ходасевич, Державин с его «Фелицей» получил статус поэта, в компании с которым императрица изволила шутить{480}.
Власть очевидно ищет новых форм собственной литературной идентификации, опирающейся не на классические модели (боги и герои классической мифологии и истории), а на куртуазные, салонные маски. Высокие образцы древности утрачивают прежнюю магическую силу сакрализации, а идентифицированная с ними императрица вынуждена отказываться от всякого мифологического уподобления, действуя во все более секуляризованном пространстве реальной политики. Уже в 1765 году в письме к Вольтеру Екатерина иронически открещивалась от сравнения с Церерой: «…не более могу быть и Церерой, потому что жатва в России сего году весьма дурна была»{481}. Игровая деструкция традиционных, неоклассических уподоблений (то, что было уместно в переписке с просвещенным адресатом в 1760-е годы) сделается востребованной в русской поэзии 1780-х годов.
Местом организации и демонстрации новой литературной (и общекультурной) стратегии должен был быть столичный двор, который необходимо было привести в надлежащий вид. Показательно было возвращение Дашковой из-за границы в 1782 году – прежняя соучастница триумфального восхождения Екатерины к власти снова после долгих лет полуопалы оказалась нужна при дворе. В 1777 году Екатерина тепло встретила, наградила орденами и продвинула по службе (пожаловав чин обер-камергера) жившего 14 лет во Франции и Италии И.И. Шувалова{482},[83]83
Несмотря на теплую встречу И.И. Шувалова, Екатерина продолжала подозревать его в политических интригах. Так, она была убеждена, что знаменитые «Вопросы», напечатанные в «Собеседнике» (автором их был Д.И. Фонвизин), принадлежат Шувалову, «мстящему» за сатирические выпады в его адрес, сделанные Екатериной в «Былях и небылицах» (см: Грот Я.К. Сотрудничество Екатерины II в Собеседнике княгини Дашковой. С. 533).
[Закрыть] своего прежнего врага и любимца Елизаветы. Просвещенный царедворец, покровитель искусств и наук, должен был придать большей куртуазности и галантности русскому двору. Характерно, что именно Дашкова и Шувалов оказались причастны к «истории» с Державиным и его «Фелицей». Державин вспоминал, как его «покровитель» И.И. Шувалов вызвал к себе автора «Фелицы» и – якобы – беспокоился о том, стоит ли оду посылать Потемкину[84]84
Державин вспоминал: «Несколько дней спустя И.И. Шувалов, покровитель автора, у которого он был под начальством во время его учения в казанской гимназии, присылает к нему человека просить его убедительно к себе за крайнею нуждою. Автор не мог отговориться, едет к нему, находит сего почтенного человека в крайней тревоге, который его с прискорбным видом спрашивает, что ему делать: отсылать ли ему стихи его кн. Потемкину, который тогда был в чрезвычайной силе во дворе и их просит» (Сочинения Державина с объяснительными примечаниями Я. Грота. Т. 3. С. 483). См. об этом эпизоде: Бартенев П.И. Биография И.И. Шувалова. СПб., 1857. С. 71).
[Закрыть]. Ода, наполненная намеками на всесильных придворных, сделалась своего рода пробным камнем для оценки их куртуазности: толерантность восприятия «намеков» свидетельствовала о достаточном «остроумии» участников новой придворной игры. Показательно, что сама императрица в упоении рассылала текст «Фелицы» задетым одой придворным, педантично подчеркивая места, к ним относящиеся.
Характерно также, что все мемуаристы, повествующие о рецепции «Фелицы», предлагают один и тот же сценарий. Редактор «Собеседника» и советник Дашковой О.П. Козодавлев оказался одним из участников новой литературно-политической игры; он не преминет указать, что его тонкое литературное чутье, позволившее разглядеть в рукописном тексте Державина параметры нового канона, связано с близостью ко двору и учением в Европе.
История «Фелицы» подробно изложена им в пространной статье «Историческия, философическия и критическия Рассуждения о причинах возвышения и упадка книги, во всех концах Российския Империи в 1783 году славившейся, и по столичным, губернским, областным и уездным городам той Империи до сего дня читаемой, но не столько, как прежде покупаемой, а именно Собеседника Любителей Российскаго слова». Нарисованная Козодавлевым картина позволяет точнее реконструировать екатерининский взгляд на историю русской литературы в общем, как и на перемену литературной стратегии власти в частности.
Козодавлев писал: «Оды, наполненныя именами баснословных Богов, начали на читателей наводить скуку, <…> Татарский Мурза сочинил оду в исходе 1782 года. Сие сочинение, как всем известно, писано совсем иным слогом, как прежде такого рода стихотворения писывались»{483}. Здесь же автор статьи рассказывал, как Державин прочел оду «молодому Россиянину» (самому Козодавлеву), который «служа при ея (императрицы. – В. П.) дворе с осьми лет своего возраста, приобрел некоторыя человеку нужныя знания, ибо Фелица посылала его учиться за тридевять земель»{484}. Он же сообщал о том, что показал сочинение Державина «начальнице Парнасса» (Дашковой), «которая красоты и истинны находящиеся в сей оде почувствовав, решилася приказать ее напечатать; а дабы чрез то подать случай и другим сочинителям изощрять свои дарования, вздумала она издавать книгу, под заглавием: Собеседник любителей Российскаго Слова{485}. Козодавлев писал о громадном успехе оды «Фелица»: «Болтливая Богиня Слава вытвердила ее наизусть и распространила по всему городу»{486}.
В рассказе Козодавлева отношения Державина и Екатерины подвергаются сознательной мифологизации. Державин не был придворным, его личное общение с Екатериной указанного периода (до его назначения стас-секретарем вместо А.В. Храповицкого в 1791 году) было эпизодическим. Тем не менее тот же Козодавлев в стихотворном «Письме к Ломоносову 1784 года», изображая (и деформируя) взаимоотношения Ломоносова и Елизаветы, имеет в виду Державина и Екатерину. История отношений Поэта с Властью (одновременно Ломоносова/Елизаветы и Державина/Екатерины II) перерабатывается им в соответствии с культивируемой моделью литературного патронажа. Говоря о Ломоносове, Козодавлев пишет:
Елисавета лишь стихи твои прочла,
То слава всюду их с восторгом разнесла.
Придворные узнать лишь только то успели.
Читать стихи твои уж наизусть умели,
И всякий их таскал с собою во дворец.
Кто лишь писать умел, тот сделался творец{487}.
Приближенный к власти поэт, восторженные придворные, читающая царица, санкционирующая культ поэта во дворце, уравненном с салоном, – такова идеальная модель организации культуры, какой она виделась Екатерине в начале 1780-х годов. Маска Фелицы, как и обыгрывание Державиным мотивов ее собственной сказки, – все это чрезвычайно понравилось императрице.
Примечательно, что Екатерина была в высшей степени удовлетворена начертанной Державиным картиной – ода «Фелица» воодушевила ее на новый литературно-политический проект. Со второго номера «Собеседник» наполняется ее собственными шуточными заметками под названием «Были и небылицы», очевидно отсылающим к оде Державина:
Неслыханное также дело.
Достойное тебя одной.
Что будто ты народу смело
О всем, и въявь и под рукой,
И знать и мыслить позволяешь
И о себе не запрещаешь
И быль и небыль говорить{488}.
Воспользовавшись формулой Державина, Екатерина взялась за шуточное обозрение окружающей ее жизни: полгода (с июня 1783 года) просвещенный читатель не выпускал из рук номера журнала, имевшего большой успех{489}. «Были и небылицы» были первым н России опытом сочинения, написанного в стернианской манере. Не оформленная единым сюжетом прозаическая материя отражала установку на игровое отношение с читателем: автор сам не знал порою, о чем будет писать, бесконечно «отступал» в сторону, болтал с читателем о своем насморке и собачке, шутил и забавлялся собственным остроумием. В кратком «Предисловии» высокородный автор беззастенчиво указывает на собственную графоманию как на главный импульс к написанию текста: «Великое благополучие! открывается поле для меня и моих товарищей, зараженных болячкою бумагу марать пером обмакнутым в чернила. Печатается Собеседник – лишь пиши, да пошли, напечатано будет. От сердца я тому рад. Уверяю, что хотя ни единого языка я правильно не знаю, Грамматике и никакой науке не учился, но не пропущу сего удобного случая издать Были и небылицы,; хочу иметь удовольствие видеть их напечатанными» («Собеседник». 1783. Ч. 2){490}.
Словоохотливый автор (иногда прячущийся за фигурами вымышленных «повествователей») рассказывает о своих «знакомых», закодированных под масками и аббревиатурами. В некоторых из них узнаются семейство статс-дамы М.С. Чоглоковой и ее «самолюбивого» мужа H. Н. Чоглокова, «нерешительный» И.И. Шувалов, чрезвычайный посланник во Франкфурте-на-Майне гр. Н.П. Румянцов, обер-шталмейстер Л.А. Нарышкин, Дашкова{491}, князь А.Б. Куракин, масон и приятель Павла Петровича («А.А.А.»){492}. В предисловии к изданию «Былей и Небылиц» 1832 года С. Глинка фиксировал острейший интерес современников к этой хронике придворной жизни: «Екатерина Вторая употребляла сие последние оружие (сатиру. – В. П.). Желая предупреждать преступления, она остроумными намеками извещала, что видит увертки пороков и страстей, какою бы не облекались оне личиною. Вот основание сочинения Ея, известного под заглавием: Былей и небылиц, которые отчасти можно назвать: Историею Ея времени и указкою на различныя лица»{493}.
«Собеседник» претендовал не только и не столько на «исправление нравов», но в первую очередь на установление при дворе атмосферы просвещенной, галантной игры: стиль и манера в данном случае были важнее содержания сатирической колкости. Государыня вводила галантный смех, остроумие и «забавный слог» в арсенал своей культурной политики, призванной оттенять процветание и успех во всех остальных сферах. Екатерина подчеркнуто демонстрировала свое «удовольствие» от текста и от журнала в целом.
Императрица неизменно указывает на шутливый характер «Собеседника» («читатель помирает со смеху»), называет содержание своих сочинений в нем «галиматьей», не без имперского самомнения заявляет, что журнал (ее материалы) «составлял счастье города и двора»{494}.
Завершая сотрудничество в «Собеседнике», Екатерина составила свое «Завещание», своего рода литературный манифест, нацеленный на «веселость» и «забавность». «Веселое, – твердил автор “Былей и небылиц”, – всего лучше; улыбательное же предпочесть плачевным действиям»{495}. Придворная идеология félicitas сделалась обязательным компонентом литературы.
«Забавный слог»: что и как
Державин до конца своих дней будет носить почетный мундир избранного собеседника царицы, ведущего с ней разговор «в забавном русском слоге», допущенного в число тех, кому позволено «с улыбкой» открывать власти «истину». В прославленном «Памятнике», написанном в год смерти Екатерины, в 1796-м, поэт, в ретроспекции, подводя итоги своим стихотворным опытам Екатерининской эпохи, заявит с почти терминологической ясностью:
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить{496}.
Комментируя эти строки, Л.В. Пумпянский справедливо указал на важность двух рядов слов: «что» и «как»{497}. Между тем Державин дал достаточно серьезное объяснение своим стихам; за кажущейся нетерминологичностью дефиниций стояла выверенная политическая и литературная установка: «Автор из всех российских писателей был первый, который в простом забавном легком слоге писал лирическия песни и шутя прославлял императрицу, чем и стал известен»{498}.
«Что» в его одах 1780-х годов всегда было сфокусировано на Екатерине. При этом отношения «поэт – царь» заменяются условной корреляцией «татарский Мурза» – «киргиз-кайсацкая Царица». Державин продолжил развивать тот же сюжет в последующих своих сочинениях. «Татарский Мурза» превращается в своего рода «сказовую» маску, а реальный сюжет отношений с императрицей смешивается с выдуманным. «Быль» и «небыль» соединяются в сюжете, циклизующем сочинения поэта этого периода. Мурза подчеркивает интимность своих отношений с Фелицей, которая является к нему в дом, «тайно» шлет подарки, а он, в свою очередь, поет ей свои «татарски песни», преодолевая козни и наветы недоброжелателей – «из-под спуду» («Видение Мурзы»), Такой подход к изображению императрицы осмысляется как нелицемерный, а стиль описания – как «простой». В «Благодарности Фелице» 1783 года Державин заметит:
Когда тебе в нелицемерном
Угодна слоге простота,
Внемли…{499}
Дело было не только в игровом развертывании образовавшегося сюжета, но и в подчеркивании «окраинных» ассоциаций, сигнализировавших об имперском контексте разговора с царем{500}. С другой стороны, значимой была и постоянная апелляция Державина к татарским корням: в посвятительном стихотворении «Монархиня!», поднесенном Екатерине вместе с рукописью тома стихов 6 ноября 1795 года, поэт доведет свою генеалогию до славного Багрима, родоначальника нескольких дворянских фамилий, приехавшего из Золотой Орды служить великому князю Василию Темному («Забудется во мне последний род Багрима»{501}). Генеалогия повышала статус диалога, позволяла «татарскому Мурзе» говорить с царем от лица «представителя дворянства», издавна привыкшего служить власти. За похвалами Фелице вставала, таким образом, санкция дворянского класса.
Дифирамбы императрице преподносятся Державиным как слова «истины», «правды», о которой он «дерзает» говорить – вопреки подозрениям в лести и со стороны вельмож, и со стороны самого объекта прославления. Поэт берет на себя смелость «прочитывать» в логике политических деяний императрицы стратегию блага и счастья. Это почти «тайное» знание он адресует не современникам, а потомкам. Не случайно между «Фелицей» и «Памятником» было написано «Видение Мурзы»(напечатанное лишь в 1791 году, но активно читавшееся в литературных кругах), где поэт декларировал:
Но, венценосна добродетель!
Не лесть я пел и не мечты,
А то, чему весь мир свидетель:
Твой дела суть красоты.
Я пел, пою и петь их буду,
И в шутках правду возвещу;
Татарски песни из-под спуду,
Как луч, потомству сообщу{502}.
Новый подход Державина, определившего «истину» как «заслуги» императрицы, был подхвачен авторами «Собеседника». Таково было стихотворное послание М.В. Сушковой, озаглавленное в подражание Державину «Письмо китайца к Татарскому Мурзе, живущему по делам своим в Петербурге». «М.С.», «покорная услужница». живущая в Москве, одновременно подражала самой Екатерине и игривой анонимностью тона, и созданием литературной маски (в предисловии «М. С.» сообщает, что «была в Китае, нашла эту бумагу»:
С конца земли, в другом творимое мы знаем;
В Пекине, о Мурза, стихи твои читаем,
И истину любя, согласно говорим:
На троне Северном Конфуция мы зрим.
Уже лет с двадесят гласит повсюду слава,
Величество души, премудрость, кротость нрава,
Благотворительны законы и дела,
Которыми себя толико вознесла,
Пример земных Владык, полночных стран Царица,
И днесь тобой, Мурза, воспетая Фелица{503}.
«Собеседник» культивирует подобный тип «эпистолярной оды», содержащей отсылки к «Фелице» Державина. Анонимный автор пишет в своем послании «К другу моему ***»:
Мурза в стихах своих к Фелице
Одну лишь истинну писал,
Не льстя премудрой сей Царице,
Что сделала она, сказал —
И звуки правды раздалися,
И нежны слезы полилися
У всех из радостных очей.
...
Желал бы я Мурзе подобно
Дела Фелицы описать
И так, как он, в стихах свободно
Мои все чувствия сказать…{504}
Когда Державин писал о своих заслугах в «Памятнике» («И истину царям с улыбкой говорить»), он опирался на созданную им самим и одобренную в кругу «Собеседника» традицию. В данном случае «истина» отнюдь не значила «горькую истину», которую поэт осмеливался высказывать власти (как многократно интерпретировалась эта сентенция в критике). Это был риторический ход, в котором «истина» означала «высокую оценку деятельности» («что»), а дефиниция «с улыбкой» определяла «как», то есть «забавно», «шутливо», в новом духе, пришедшем на смену старой, «лобовой», серьезно-велеречивой комплиментарности (Петров, Рубан).
В позднейшем «Разсуждении о лирической поэзии, или Ободе» Державин дал своего рода ключ к пониманию своей одической стратегии, проиллюстрировав фрагментом из «Фелицы» описание того типа оды, который он определял как «смешенной». Державин писал: «В ней одной Стихотворец может говорить обо всем. – Похваляя героя, прославлять Бога; описывая природу, проповедывать нравоучение и проч. Разность предметов производит разнообразие и рождает изобилие, оказывает остроту ума как молнию, от одного края неба до другого мгновенно устремляющуюся, что возбуждает удивление; но только тут весьма нужно здравомыслие, или логика. Поелику ж в таковых смешенных одах удобно помещаются похвалы иносказательные и намеками, которыя, подобно тонкому благоуханию или тихой гармонии, издалече со стороны приносимый, увеселяют более сердца чувствительныя и благородныя, нежели близкое и грубое громогласие, или густый фимиама дым, прямо в лице куримый, то они и нравятся лучше людям, вкус имеющим. Внезапное же совокупление всех далеких и близких лучей, или околичностей, к одной точке есть верх искусства. Оно-то, потрясая душу, называется изящным или высоким»{505}.
Этот ретроспективный взгляд на собственную оду высвечивает поэтическую стратегию Державина и позволяет корректнее ответить на вопросы, поставленные Пумпянским, – прежде всего на вопрос «как». Поэт говорит об ориентации «Фелицы» на людей «со вкусом», которые в намеках и иносказаниях расшифруют объект «похвалы», а изощренный – аллегорический – тип повествования, соединяющий разнородные предметы, «увеселяет» и показывает «остроту» автора. Умение «забавно» курить фимиам – таково достоинство оды, по определению поэта. Именно так поняли смысл и содержание оды «Фелица» современники Державина.
Рождение нового канона не прошло незамеченным для современников. Практически каждый номер «Собеседника» содержал отсылки к знаменитой оде[85]85
Лишь один критический отзыв на «Фелицу» был помешен на страницах «Собеседника» под заголовком «Сумнительныя предложения господам издателям Собеседника от одного Невежды, желающаго приобресть просвещение» за подписью «Июня 12 дня 1783, Шлиссельбург». «Несправедливыми» и даже «непристойными» анонимный автор называет некоторые метафоры Державина. «Невежда» также порицает поэта за «помешательство» от похвал (цит. по изд.: Сочинения Державина. Т. 7. С. 522). Рукопись этой критики была передана Державину, который поместил ее вместе со своим ответом в 4-й части «Собеседника» за 1783 год. Отвечая на критику сравнения поэзии с лимонадом, Державин замечал: «…B шуточном слоге удовольствие, происходящее от нее (поэзии. – В. П.), не непристойно сравнено с тем. которое получается летнею порою от лимонада» (Там же).
[Закрыть]. Автор восьми похвальных од Екатерине Ермил Костров выступил на страницах «Собеседника» с пространным посланием к Державину, своего рода номинацией поэта па первое место в русской поэзии. В «Письме к творцу оды, сочиненной в похвалу Фелицы, царевне киргиз-кайсаикой» Костров декларировал:
Ты, видно, Пинда на вершине
И в злачной чистых муз долине
Дорожки все насквозь и улицы прошел;
И чтоб царевну столь прославить.
Утешить, веселить, забавить,
Путь непротоптанный и новый ты обрел{506}.
Костров, как он сам пишет, выражает мнение утонченных читателей, с наслаждением принимающих новые конфигурации оды и не могущих остановиться от ее многократного перечитывания —
Чтоб вновь забавным в ней игрушкам не внимать{507}.
На страницах «Собеседника» Козодавлев, выражая мнение своих высоких патронов, призывал Державина повторить опыт удачного прославления Екатерины. В том же журнале он печатает «Письмо к татарскому Мурзе, сочинившему “Оду к премудрой Фелице”», где настойчиво призывает поэта:
К забаве добрых душ стихами ты пиши
Дела преславныя и мудрым царицы.
Которую мы чтим под именем Фелицы{508}.
В письме к Гримму от 16 августа 1783 года Екатерина описывала литературные установки журнала «Собеседника», также используя модное словечко «забавный» («amusant»): «Что касается NB и примечаний, надо вам знать, что четыре месяца тому назад в Петербурге стал выходить журнал, в котором встречаются уморительные NB и примечания; вообще этот журнал ералаш из презабавных вещей. Я его снабдила также описанием первоначальной истории России; журналом достаточно довольны. NB это я говорю из скромности, поскольку он, как кажется, имеет полный успех»{509}.
Слово «забавы» становится синонимом литературного творчества нового направления. Позднее, в 1786 году, в связи с появлением комедий Екатерины Богданович будет уже уверенно декларировать принципы новой литературной стратегии, находя их образец в сочинениях самой монархини. В «Стихах к сочинителю новых русских комедий» он напишет:
Отечество любя,
Являть ему пути спокойства, щастья, славы;
Смягчая грозные и грубые уставы,
Приятность с пользою мешать в свои забавы,
Забавами желать людские править нравы,
Другим желанием людей не оскорбя,
Не суть ли то дела достойные Тебя?{510}
Через несколько лет, в поэме «Добромысл» Богданович будет указывать на «забавнейших творцов» как на целую плеяду поэтов; обращаясь к Екатерине, он будет писать:
Желаешь, наконец, чтоб «Душеньки» писатель,
Старинных вымыслов простой повествователь.
Вступил в широкий путь забавнейших творцов…{511}
«Забавные игрушки», «забавный слог» означали тем не менее более, нежели отказ от одического «парения» или умения давать шутливые характеристики вельможам, хотя этим в первую очередь и понравился Державин.
Что же такое «забавный слог» Державина? Прежде всего это была стилистическая революция но отношению к теории «трех штилей»: Державин осмелился писать оду «средним» стилем, допускающим смешение всех речевых пластов и обыгрывающим само это смешение («макаронический» стиль, по определению Б.А. Успенского{512}). Важно было и то, что в таком «макароническом» стиле не соблюдалась корреляция между «высоким» (трон) и «низким» (курение табака сонным вельможей) объектами описания. Понижение стиля на один этаж в высоком жанре было колоссальным сдвигом в форме, взаимосвязанным со сдвигом в содержании. Космология оды была разрушена, и вместо макрокосмического пространства русский император оказался в пространстве микрокосмическом – за письменным столом, за стаканом лимонада, за простым обедом.
С другой стороны, «низкий» быт переставал восприниматься как низкий и недостойный высокого жанра. Происходило возвышение объекта описания, осознание обычных мирских занятий как достойных высокого жанра оды. Эта двойная деструкция одического канона отнюдь не десакрализировала власть. Напротив, система одической сакрализации засветилась обновленными семантическими планами.
Как тонко подметил В.Ф. Ходасевич, Екатерина в «Фелице» увидела себя «прекрасной, добродетельной, мудрой» не в идеализированной, высокой одической традиции – такой она себя уже не воспринимала, но «и прекрасной, и мудрой, и добродетельной в пределах, человеку доступных»{513}. Державин идентифицировал императрицу с тем идеально просвещенным человеком эпохи, которого хотела культивировать (в том числе и посредством «Собеседника») сама власть.