Текст книги "Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II"
Автор книги: Вера Проскурина
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Выбор роли
Грандиозный праздник-турнир устраивался в стратегически точно рассчитанный момент. Именно тогда, после первых четырех лет царствования, Екатерина почувствовала относительную прочность своего трона, оценила первые плоды правления[5]5
В заметке, написанной около 1767 года, Екатерина, желая подчеркнуть успехи своего правления, сопоставляет июль 1762 года (плачевное состояние страны на момент ее прихода к власти) и 1765 год, когда в казне «оказалось в остатке 5 500,000 рублей: долги царствований Петра I, императрицы Анны и три четверти долга за царствование императрицы Елисаветы – уплачены» (Записки императрицы Екатерины Второй. СПб.: Изд. А.С. Суворина, 1907. С. 584).
[Закрыть] и одновременно осознала острую необходимость создания и утверждения собственного императорского облика. Она, как никто до нее, прекрасно понимала все сложности ее статуса и все выгоды правильно выбранной мифологии.
Утверждение трона проходило под знаком следующих компонентов имперского облика: воспитанная в протестантстве немецкая принцесса София Фредерика Августа Ангальт-Цербстская должна была продемонстрировать – в особенности на фоне недавно свергнутого и убитого супруга Петра III, – что она в полной мере «легитимна», что она как никто более «русская» и что она абсолютно и безоговорочно «православная». Отчасти эти статусные «неувязки» были с блеском преодолены еще молодой великой княгиней Екатериной Алексеевной (это имя она приняла в день православного крещения 28 июня 1744 года). Войдя в образ, Екатерина Алексеевна быстро выучила разговорный язык, великолепно освоилась в обрядах «русской веры», демонстративно и педантично блюла не только внешнюю сторону обрядности, но и искусно имитировала «русские» качества своей души. Неутешная скорбь Екатерины перед гробом нещадно унижавшей ее царицы Елизаветы Петровны врезалась в память всем мемуаристам и послужила сюжетом для нескольких картин.
К.К. Рюльер зафиксирован общественное мнение, снабдив его проницательным комментарием о театральности выказываемой «скорби»: «Во время похорон покойной императрицы она (Екатерина. – В.П.) приобрела любовь народа примерною набожностью и ревностным хранением обрядов греческой церкви, более наружных, нежели нравственных»{23}. Игра в «более русскую» и «более православную» была нетрудна на фоне голштинских замашек Петра (II и его одиозного поклонения прусскому императору Фридриху II.
Екатерина взошла на престол под знаком защиты «древнего в России православия»{24}. Известно, что, став императором, Петр III приказывал «чрез призвание к себе первенствующего у нас тогда архиерея Дмитрия Сечинова» вынести из церквей все образа (кроме Христа и Богородицы), всем попам бороды обрить, не носить своих длинных ряс, а носить платье, как у «иностранных пасторов»; смущенные священники были уверены, что «государь не иное что имел тогда в намерении своем, как применение религии во всем государстве и введение лютеранского закона»{25}.[6]6
Характерно также, что, опасаясь скомпрометировать свой русско-православный облик. Екатерина временно приостановила указ Петра III о секуляризации церковных владений.
[Закрыть] В первом же «Манифесте» по восшествии Екатерина заявляла, что ее приход к власти был во многом обусловлен реальной угрозой «перемены древнего в России православия и принятия иноверного закона»{26}.
В стихотворной надписи А.П. Сумарокова к портрету Екатерины (работа Г. Ротари, гравер – Евграф Чемесов), сделанной по заказу в 1762 году, еще яснее декларировались как идея спасения России от иноземного порабощения, так и религиозная миссия новой царицы:
Сия избавила от уз Российску славу,
И православие в империи спасла.
Дала премудрости Российскую державу,
И истинну на трон Российский вознесла{27}.
Позднее в течение многих лет своего правления Екатерина демонстрировала озабоченность гак называемым «греческим проектом» (в том числе и идеей «спасения» христианских народов из-под власти турок) – центральной мифологемы русской имперской политики того времени{28}.
Сложнее было с демонстрацией собственной легитимности, так как юридических прав на русский престол у нее не было. Еще в 1762 году главный диссидент первых лет царствования митрополит Ростовский Арсений Мацеевич, чье дело внимательно изучалось самой Екатериной, в высшей степени точно очертил все неувязки со статусом новой царицы: «Государыня наша не природная и не тверда в законе нашем, и не надлежало ей престола принимать»{29}.[7]7
Сама Екатерина подтверждала свидетельства донесений: «Сии слова Арсений говорил и в 1763 году капитану Николаю Дурново, когда сей последний его приезжал брать и Синод…» (Там же. С. 269).
[Закрыть] Арсений также «ложно толковал житие Кирилла, что в России будут царствовать двое юношей, чем старался поколебать в других верность к самодержице…»{30}. Арсений считал, что престолом владеть «следовало Ивану Антоновичу, или лучше бы было, кабы ее величество за него вступила в супружество»{31}.
Последнее предложение – стать супругой умственно отсталого узника елизаветинского царствования – было особенно выразительно. Если Екатерина могла успешно преодолеть барьер национальности и конфессиональности, то преодолеть барьер сексуальной принадлежности, то есть стать законным русским императором – подобием Петра I, было абсолютно необходимо.
В имперской мифологии принято было различать монарха как частного человека и как священную персону, представляющую собой инкарнацию «тела» государства. Уходящее корнями в Средневековье представление о двуприродном «теле» короля, сочетающем Божественное начало и земную ипостась, было понято Эрнстом Канторовичем как транспозиция на священную особу короля христианского представления о двуединой «природе» Христа{32}. Смертному телу короля противостояло бессмертие священной королевской сути, которая «никогда не умирает».
Старое средневековое представление продолжало быть актуальным в европейской политической теории Нового времени{33}. Особым образом оно преломилось на русской почве XVIII века: тело императора оказывалось напрямую связано с русским государством, с его двуединой сакрально-секулярной природой. Так, М.В. Ломоносов в «Оде надень тезоименитства его императорского высочества великого князя Петра Федоровича 1743 года» устами Марса и Минервы прокламировал эту непреложную двуединую сущность императора Петра I:
«Он Бог, он Бог твой был, Россия,
Он члены взял в тебе плотския,
Сошед к тебе от горьних мест…»{34}
Петр I, согласно Ломоносову, – это Бог, обретший свои «плотские» «члены» на российской земле. Средневековая христианская теология «земной» ипостаси заменяется политической доктриной «тела государства». Петр – это русский Бог, телесная инкарнация «идеи» Русского государства.
В то же время традиционным для русского сознания было отнесение мира мужского к миру сакральному, а мира женского – к миру профанного, греховного. Женское начало всегда ассоциировалось с «земным», «материальным», а сам женский мир воспринимался как второстепенный и зависимый от мужского. Священная природа царя однозначно связывалась с мужским началом. Феофан Прокопович в «Слове на погребение <…> Петра Великаго» (1725) декларировал, обращаясь к его вдове, императрице Екатерине I: «Мир весь свидетель есть, что женская плоть не мешает тебе быти подобной Петру Великому»{35}. Искусная риторика, имевшая целью легитимизировать право супруги Петра на власть, оправдывала наличие «женской плоти» как не самой лучшей, но все же «не мешающей» инкарнации священного «тела» власти.
Показательным и важным было то, что сакральное не умерло, но перешло в другую, хотя и женскую, плоть. Своеобразным изобретением XVIII века была подмена Божественного субстрата приравненным к Богу Петром I. Первый русский император наделяется атрибутами русского Бога (в оппозиционной власти литературе Петр, напротив, приравнивается к Антихристу), и уже его бессмертный дух переходит к новой правительнице. Так – символически – утверждалась идея перманентности власти и харизмы в переменчивом мире дворцовых переворотов «осьмнадцатого столетия».
Внешняя ориентация политической стратегии Екатерины на Петра I должна была подтвердить ее идейную наследственность: не по родству, а по духу и идеологической мощи преобразований она является законной наследницей. Василий Петров в послании «Галактиону Ивановичу Силову» (1772) кратко, но исключительно выразительно резюмировал «родственно-наследственные» права Екатерины:
В Екатерининой там плоти дух Петров{36}.
«Дух Петров» здесь замещает элемент Божественного. Через этот «дух Петров» Екатерина (не имея никаких иных оснований) приобщается к сакральной императорской сущности. Такова была блистательно осуществленная усердной читательницей Монтескье и Дидро «просветительская» стратегема имперского правления в феодально-аристократической политической структуре[8]8
Екатерина не могла не помнить фрагмент «Персидских писем» Монтескье, где речь идет о женской власти в государстве: «У самых цивилизованных народов жены всегда имели влияние на своих мужей; у египтян это было установлено законом в честь Изиды, у вавилонян – в честь Семирамиды. О римлянах говорили, что они повелевают всеми народами, но повинуются своим женам» (гл. XXXVIII).
[Закрыть].
Показательна в этом плане система политических знаков, расставленная в двух поздних одах М.В. Ломоносова – «Оде императрице Екатерине Алексеевне на ее восшествие на престол июня 28 дня 1762 года» и «Оде императрице Екатерине Алексеевне в новый 1764 год». В первой оде (написанной буквально в первые дни переворота) Ломоносов, еще не сориентировавшийся в новых веяниях политики, пытается представить Екатерину всего лишь возродившейся Елизаветой:
Внемлите все пределы света
И ведайте, что может Бог!
Воскресла нам Елисавета:
Ликует церковь и чертог{37}.
Метафорика явно не понравилась Екатерине, пытавшейся сломать стереотип безвольной («кроткая» – основной эпитет Ломоносова применительно к Елизавете) государыни на троне{38}. Екатерина хотела не царствовать, но полновластно управлять – не как «кроткая» и женственная Елизавета, а как сильный император. Ее моделью на тот момент делается Петр I, а не капризная женщина-императрица, передающая реальную политику в руки приближенного министра. Ломоносов, на личном опыте прочувствовавший стремительность государственной деятельности новой царицы (в мае 1763 года Екатерина подписала приказ о его отставке, но, правда, через несколько дней забрала его обратно), во второй оде решительно отказался от сравнений ее с Елизаветой. Более того, Екатерина получает одическую легитимацию в качестве… «внуки» Петра I. Ломоносов пишет:
Практически исчезает навязчивая преамбула первой оды, толкующей о достижениях предшествующих «женских» правлений (Екатерины I, Елизаветы) как фундаменте для деятельности нынешней правительницы. Кратко, но политически изящно Ломоносов санкционирует Божественной волей восшествие на трон новой царицы:
О скиптр, венец, о трон, чертог,
Сужденны вновь Екатерине,
Красуйтесь о второй богине!
Той Петр вручил, сей вверил Бог!{40}
Показательно и то, что, сильно редуцировав весь «женский» ряд для сравнений, Ломоносов ввел «мужской», к тому же беспроигрышно освященный библейским колоритом:
Премудрый глас сей Соломонов,
Монархиня, сей глас есть твой.
Пребудет твердь твоих законов,
Ограда истины святой{41}.
Констатация «тверди» не женского, но мужского правления соответствовала политической стратегии новой императрицы, произведшей неувядающего одописца в статские советники.
Великая княжна Екатерина Алексеевна: портрет юного принца
XVIII век был по преимуществу женским царством в России. Однако, чтобы овладеть престолом, претендентши так или иначе должны были разыгрывать мужское поведение{42}. Стратегия этого политического маскарада на протяжении всего XVIII века составляла основной вариант дворцового переворота в России.
Принцесса курляндская Анна Иоанновна (дочь сводного брата Петра I), призванная в 1730 году на российское царствование «верховниками», начала самодержавное управление (свой переворот, закончившийся разрывом «Кондиций») с условной перемены пола. Она призвала к себе гвардейцев Преображенского полка и объявила себя их «полковником». После этого на нее был возложен орден Святого Андрея – мужской орден, полагавшийся высшим лицам государства. Для особ женского пола имелся «женский» орден – Святой Екатерины. Половое разделение в системе этих орденов просуществовало вплоть до конца XVIII века – до Павла I, отменившего эту систему дистрибуций.
Императрица Елизавета Петровна осуществила свой переворот по сходному сценарию. Свержение малолетнего Иоанна Антоновича и регентши, его матери, Анны Леопольдовны, принцессы Брауншвейг-Бевернской, на год захвативших российский престол, тихо и бескровно произошло в одну ночь 25 ноября 1741 года. Елизавета также совершила ряд ритуальных жестов трансверсивного характера.
Перед отправкой в казармы поддерживавших ее полков она демонстративно надела кирасу на свое обыкновенное платье{43}*. Дело было не в физической защите от возможных телесных повреждений – переодевание носило лишь символический характер: весь переворот заключался в подходе войск к Зимнему дворцу, внесении гренадерами Елисаветы на руках во дворец и вынесении оттуда спящих членов «семейства Брауншвейгского». Кираса, род металлического панциря (рудимент старинных лат), была атрибутом военного костюма, а среди поддержавших военных был и кирасирский полк. По окончании переворота Елизавета надела андреевскую ленту (атрибут «мужского» ордена Святого Андрея) и объявила себя полковником сразу трех пехотных гвардейских полков, а также конной гвардии и кирасирского полка.
Изнеженная, ненавидящая всякий труд (в особенности государственные дела), любящая роскошь и развлечения, легкомысленная – такой рисуют Елизавету ее современники{44}. Игра «в мужчину» также составляла одно из ее развлечений. Царица любила переодеваться в мужской военный костюм, который подчеркивал ее редкую стройность. Екатерина II внимательно изучала маскарадный опыт своей предшественницы: «Императрице (Елизавете. – В.П.) вздумалось в 1744 г. в Москве заставлять всех мужчин являться на придворные маскарады в женском платье, а всех женщин – в мужском, без масок па лице, это был собственно куртаг навыворот. Мужчины были в больших юбках на китовом усе, в женских платьях и с такими прическами, какие дамы носили на куртагах, а дамы в таких платьях, в каких мужчины появлялись в этих случаях. Мужчины не очень любили эти дни превращений; большинство были в самом дурном расположении духа, потому что они чувствовали, что они были безобразны в своих нарядах; женщины большею частью казались маленькими, невзрачными мальчишками, а у самых старых были толстая и коротким ноги, что не очень-то их красило. Действительно и безусловно хороша в мужском наряде была только сама императрица, так как она была очень высока и немного полна; мужской костюм ей чудесно шел; вся нога у нея была такая красивая, какой я никогда не видала ни у одного мужчины, и удивительно красивая ножка. Она танцевала в совершенстве и отличалась особой грацией во всем, что делала, одинаково в мужском и в женском наряде»{45}.[10]10
Своеобразной низовой параллелью имперской трансверсии служит история «рабы Божией» Ксении, вдовы придворного певчего Андрея Федоровича, ставшей самой знаменитой юродивой времен Елизаветы Петровны и Екатерины II. После смерти мужа, где-то в конце 1740-х годов, молодая женщина отдает все свое имущество церкви, надевает мундир умершего и начинает скитальческую жизнь, объявив, что умерла Ксения, а она сама – это и есть Андрей Федорович. Само переодевание этой святой юродивой – жест, имевший символическое значение, тем более что юродство всегда осмыслялось на Руси как своего рода низовая политическая институция, выражающая не только «Божью волю», но и «глас народа». Юродивый всегда находится рядом с властью. Не случайно в декабре 1761 года Ксения в истлевающем от ветхости военном мундире публично предсказывает смерть императрицы Елизаветы (см.: О. Дмитрий Булгаковский. Раба Божия Ксения. СПб., 1895. С. 10).
[Закрыть]
Екатерина, проведшая при дворе «веселой царицы» Елизаветы всю свою молодость (без малого 18 лет – с 3 февраля 1744 года до 25 декабря 1761 года), была в прямом смысле продуктом Елизаветиного царствования. Юная принцесса из заштатного немецкого города Штеттина неожиданно оказалась свидетелем и соучастником несколько экзальтированного «повреждения нравов в России», как назвал эту эпоху князь Михаил Щербатов[11]11
Среди бумаг Екатерины сохранился набросок, посвященный ее собственному описанию одного маскарада, устроенного еще явно по образцам и вкусам Елизаветы. Екатерина пишет: «После коронации в 1763 году были маскарады как при дворе, так и у Локатели. В один ис сих надела я офицерский мундир и сверх онаго розовую домину и, пришед в залу, стала в круг, где танцуют». Екатерина в мужском наряде и в маске начинает преследовать княжну Долгорукову своими ухаживаниями: «Она подняла меня танцовать, и во время танцу я пожала ей руку, говоря: “Как я щастлив, что вы удостоили мне дать руку; я от удовольствия вне себя”. Я, оттанцовав, наклонилась так низко, что поцаловала у нея руку. Она покраснела и пошла от меня. Я опять обошла залу и встретилась с нею; она отвернулась, будто не видит. Я пошла за ней». Куртуазный разговор продолжается, княжна требует у незнакомца назвать имя: «Я вас люблю, обожаю; будьте ко мне склонны, я скажу, кто я таков”. – “О, много требуешь; я тебя, друг мой, не знаю”» (Записки Императрицы Екатерины Второй. С. 589–590). Безусловно, трудно заподозрить Екатерину в лесбиянских пристрастиях. Однако маскарадная поэтика вводила элемент сексуальной перверсии, и новоиспеченная русская императрица действовала по шаблонам, усвоенным при дворе.
[Закрыть]. Быстро сменяющиеся фавориты (разнообразившие будто бы существовавший морганатический брак Елизаветы с А.Г. Разумовским{46}), ночной образ жизни императрицы, маниакально боявшейся заговора, столь быстро и успешно проведенного ночью ею самой, – все это создавало душную атмосферу двора последней (если не считать нескольких неустойчивых месяцев царствования Петра III) правящей представительницы семейства Петра Великого.
«Последней» – поскольку, судя по многочисленным свидетельствам, супруг Екатерины и племянник Елизаветы, будущий царь Петр III, не мог иметь потомства по физиологическим причинам. Неспособность великого князя к деторождению привела к тому, что в течение нескольких лет Екатерина оставалась супругой-девственницей. В 1752 году Елизавета, поставленная в известность о «сложностях» в отношениях супругов, приказала Екатерине выбрать себе любовника среди двух кандидатов{47}. Екатерина предпочла Льву Нарышкину Сергея Салтыкова. Петр III никогда не признавал (и, видимо, имел на это основания) новорожденного принца (будущего императора Павла I) своим сыном. Позднее, придя к власти, он не упомянет о «престолонаследнике» ни в одном из своих манифестов.
Уже в эти первые и весьма тяжелые годы Екатерина вырабатывает свою стратегию. Первоначальным импульсом послужило то обстоятельство, что главным ее назначением, согласно обычаям всех императорских домов, было произвести отпрыска мужского пола – наследника престола. Однако амбиции Екатерины простирались далеко за пределы предписанного. Екатерина хотела быть не женой и не матерью императора, а самим императором – Екатериной «Le Grand», как называл ее впоследствии принц де Линь[12]12
Австрийский посланник де Линь и в мемуарах, и в письмах именовал таким образом Екатерину (Линь К.И. Портрет Екатерины // Екатерина II и ее окружение. М.: Пресса, 1996. С. 386). В письмах к маркизе ле Куани, написанных во время путешествия в Крым в 1787 году, он не перестает восхищаться «Catherine le Grand»: «La simplicité confiante et séduisante de Catherine Le Grand m’enchante, et c’est son génie enchanteur qui m’a conduit dans ce séjour enchanté» (Prince de Ligne. Lettres à la Marquise de Coigny. Paris, 1914. P. 53). См. также свидетельство Сегюра, который по приезде в Россию в марте 1785 года торопится «увидеть эту необыкновенную женщину – знаменитую Екатерину, которую князь де Линь оригинально и остроумно называл Екатериной Великим» (Сегюр Л.-Ф. Записки о пребывании в России в царствование Екатерины II // Россия XVIII в. глазами иностранцев. С. 315).
[Закрыть].
В своих «Записках» Екатерина мастерски вырисовывает собственный ретроспективный портрет, в котором демонстрирует мужские черты своего облика. Задним числом она подгоняет бледные еще очертания молодой принцессы под необходимые нынешней Екатерине стереотипы мужского поведения.
Так, с первых строк начинает развиваться миф о «чудесном ребенке». Судя по ее записям, родители «желали сына» и были не рады ее появлению{48}. С юных лет ее главной радостью были книги, при этом определенной – политической, то есть, по канонам того времени, «маскулинной», – направленности: «Жизнь знаменитых мужей» Плутарха, «Жизнь Цицерона» и «Причины величия и упадка Римской республики» Монтескье{49}. Для просвещенного племянника шведского министра иностранных дел графа Гюлленборга, высоко оценившего интеллектуальные способности принцессы, назвавшего ее «философом», пишется сочинение под названием «Набросок начерно характера философа в пятнадцать лет». Когда же Гюлленборг ознакомился с сочинением, он, как сообщает Екатерина, оставил замечания, предостерегающие ее от «пустоты» и «мелочности» придворной жизни и закончил беседу словами: «Как жаль, что вы выходите замуж»{50}.
Екатерина постоянно подчеркивает свой «мужской» ум – в противовес и легкомыслию Елизаветы[13]13
Помимо «Записок» см. также пародийное описание Елизаветы Петровны в прозаическом сочинении Екатерины «Чесменский дворец», представляющий собой разговор портретов и медальонов императоров и императриц XVIII века (Записки Императрицы Екатерины Второй. С. 600).
[Закрыть], и глупости собственного супруга. «Я осмелюсь утверждать относительно себя, – писала императрица, – если только мне будет позволено употребить это выражение, что я была честным и благородным рыцарем, с умом несравненно более мужским, нежели женским»{51}. Ей удалось внушить современникам то, что впоследствии озвучил Сегюр в своих записках: «Этот брак (Екатерины и Петра III. – В. П.) был несчастлив: природа, скупая на свои дары молодому князю, осыпала ими Екатерину. Казалось, судьба по странному капризу хотела дать супругу малодушие, непоследовательность, бесталанность человека подначального, а его супруге – ум, мужество и твердость мужчины, рожденного для трона»{52}.
Вторым по значимости увлечением Екатерины-«философа» была верховая езда. Если Елизавета переодевалась в мужской костюм и гарцевала на лошади для демонстрации своей красоты{53}, то Екатерина делала то же самое, но с другой целью. Она должна была доказать свою «уникальность», быть чем-то более значительным, чем жена потенциального императора и мать наследника. Мужской стиль поведения юной принцессы, возможно, имитировал поведение известной либертинки (и, как полагают, любовницы Вольтера) графини Шарлотты-Марии фон Бентинк. Екатерина посвятила несколько страниц своих «Записок» описанию знакомства с нею. Свободная, разведенная со своим мужем, воспитывавшая внебрачного ребенка, графиня сильнейшим образом привязала к себе тринадцатилетнюю девочку, которая – вопреки воле родителей – проводила дни в ее обществе, получая первые уроки эмансипации. Фон Бентинк («наружностью она походила на мужчину», «ездила, как берейтор»{54}) приохотила будущую императрицу к верховой езде.
Великолепная наездница, Екатерина, как сообщают ее «Записки», могла проводить целые дни в седле. При этом она подчеркивает свое одиночество, свою незаслуженную «униженность» капризной и подозрительной Елизаветой, явно опасающейся возрастающей популярности великой княгини. Екатерина разыгрывает роль «оскорбленного принца»: она ездит верхом в одиночестве и читает книги: «По правде сказать, я была очень равнодушна к охоте, но страстно любила верховую езду; чем это упражнение было вольнее, тем оно было мне милее… В это время у меня также всегда была с собою в кармане книга, и если я находила свободную минутку, я употребляла ее на чтение»{55}.
Показателен один придворный эпизод. Елизавета запретила Екатерине пользоваться мужским седлом. Екатерина пишет: «В это время я придумала себе седла, на которых можно было сидеть как угодно; они были с английским крючком и можно было перекидывать ногу, чтобы сидеть по-мужски; кроме того, крючок отвинчивался и другое стремя спускалось и поднималось, как угодно и смотря по тому, что я находила нужным. Когда спрашивали у берейторов, как я езжу, они отвечали: “на дамском седле, согласно с волей императрицы”; они не лгали; я перекидывала ногу только тогда, когда была уверена, что меня не выдадут…»{56}
Игра в «амазонку» получила политическое значение во время переворота 1762 года. Екатерина II довела елизаветинскую игру в переодевание до логического завершения, превратив придворный маскарад в политическую стратегию.