Текст книги "Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II"
Автор книги: Вера Проскурина
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Екатерина как Дидона
Исследователи уже связывали успех прославления Екатерины в «Енее» с идентификацией русской царицы с Дидоной: женщина-монарх, чужеземка, приведшая свой народ в Карфаген, утвердившая страну с помощью завоеваний и просвещения народа{97}. Екатерина будет изображена в виде Дидоны в росписях «потемкинского» сервиза (1778, Берлинский завод, ныне хранится в Эрмитаже){98}.
Действительно, все описания Дидоны, лишь по внушению Венеры забывшей своего погибшего мужа и воспылавшей страстью к Энею, даны Петровым в чрезвычайно позитивном ключе. Более того, Петров так умело расставил акценты в жизнеописании Дидоны, что судьба карфагенской царицы зазвучала для русского читателя чрезвычайно аллюзионно. Так, например, Дидона осторожно объясняет пришельцам свою повышенную заботу об «обороноспособности» Карфагена поселением в чужой земле и неустойчивостью своего недавнего и стремительного воцарения:
Колеблющийся трон и нужда мне велит
Оберегательный в пределах ставить щит{99}.
Венера дополняет историю рассказом о прошлых бедствиях Дидоны: сначала имело место злополучное престолонаследие (после смерти отца Дидоны Вила престол перешел к ее непросвещенному, тираническому и обремененному всеми пороками брату Пигмалиону, отличавшемуся также и презрением к существующим религиозным обрядам).
Петров описывает Пигмалиона в канонах классицистического антигероя:
Верховный в Тирянах Пигмалион правитель
Предерзостный святых законов нарушитель…{100}
Пигмалион убивает мужа Дидоны Сихея во храме у алтаря, во время жертвоприношения, а затем не хоронит свою жертву. Варварски воспитанный и не уважающий ни закона, ни религиозных обычаев своей страны, гонитель Дидоны ставится в очевидную для русского читателя параллель с Петром III.
У современников еще свежи были в памяти формулировки первых манифестов по поводу восшествия на престол Екатерины II, в которых личность Петра III обрисовывалась в знакомых формулах классицистического тирана: «Но самовластие, необузданное добрыми и человеколюбивыми качествами, в Государе, владеющем самодержавно, есть такое зло, которое многим пагубным следствием непосредственною бывает причиною. Чего ради, вскоре по вступлении на Всероссийский престол бывшего сего Императора, отечество наше вострепетало, видя над собою Государя и властителя, который всем своим страстям прежде повиновение рабское учинил и с такими качествами воцарился, нежели о благе вверенного себе государства помышлять начал»{101}. Вспоминались также и пассажи манифеста о неуважении Петра III к погребению умершей Елизаветы: «…Отзывался притом неблагодарными к телу Ее словами: и ежели бы не Наше к крови Ее присвоенное сродство и истинное к Ней усердие <…>, то бы и достодолжного такой великой и великодушной Монархини погребения телу Ее не отправлено было…»{102} Этот второй манифест сообщал и об угрозе для жизни самой Екатерины.
Показательна была еще одна деталь петровского «Енея», акцентирующая внимание на тайном побеге Дидоны, спасающейся от «лютости» брата, из Тира:
Ты зришь селение и град Финикиян.
Воздвигнутый среди Ливийских диких стран.
Дидона скиптра честь имеет и порфиру,
От братней лютости бежавшая из Тиру{103}.
Побег из Тира и воцарение на новом месте описаны также применимой и к Екатерине фразой – в терминах оды и с явной «интерпретацией» латинского оригинала:
Жена предводит в том своих в побеге бодра{104}.
Вообще же, Петров в «Энеиде» нашел чрезвычайно удобный материал для развертывания уже опробированных и заведомо обреченных на благосклонность Екатерины «амазонских» метафор. Первая песнь «Енея» содержала изображение трех воинственных дев (в том числе и Пентесилеи), описанных в поэтических формулах «Оды на великолепный карусель». Так, Венера, переодетая Дианой, первой появляется перед Енеем и его спутниками:
Венера им в пути среди сгущенных древ
Срелась, во образе Спартанских храбрых дев,
Или в подобии царицы Амазонской,
Что вихри быстротой предупреждает конской.
Лук на плечах у ней ловитвенный лежал.
Распушены власы ветр тонкий пожевал{105}.
«Спартанские храбрые девы» в «Енее» соотносились с формулой «Оды на карусель» 1766 года: «Не храбрыя ль Спартански девы»{106}. «Ветр тонкий» в «Енее» также соответствовал описанию ранней оды, где амазонка окружена «тонким» ветром («И ветра глас движеньем тонка…»){107}.
В «Енее» Петров усиливает эффект женского «мужества», многократно повторяя описание амазонок и используя при этом свои старые клише (соотнесенные с формулами Ломоносова и Сумарокова, «приложенными» к другой императрице – Елизавете Петровне). В «Енее» Венера, в образе амазонки, описывает «подругу» в формулах охотниц за вепрями прежних од:
«Не сретили ль одну вы из моих подруг
Калчаном полным стрел и луком воруженну,
Ловицу кожею звериной покровенну?
Не гнала ль где она за вепрем с криком вслед,
Что пышет бегучи и зевом пену льет?»{108}
Фокусируя читательское внимание на амазонках, Петров ловко им манипулировал: карфагенская правительница Дидона (названная «царицей»), мужественно возглавившая войско, и мужедевы всех мастей сливались в один целостный образ. Направление же аллюзионных стрел в сторону русского императорского дома было откровенно указано как в посвящении, так и в вензеле Екатерины на заставке.
Амазонка на троне: взгляд со стороны
Екатерина на протяжении всего царствования будет постоянно играть муже-женскими элементами своего облика. Мужской костюм сделается на первые годы ее «официальной» одеждой для встреч с народом или армией. 8 апреля 1865 года, на Святой неделе, Екатерина посещает народное представление; С.А. Порошин записывает в дневнике: «Государыня севодни на публичной комедии быть изволила, верхом в мундире конной гвардии. Пожаловала денег»{109}.[18]18
П. Бартенев делал комментарий к этим выездам: «В этом виде, отменно прекрасном, по свидетельству современников. Екатерина показывалась простому народу» (Там же).
[Закрыть] В наряде другого военного подразделения императрица появится на следующий день: «Государыня севодни в мундире пешей гвардии верхом ездила до Трех Рук и там кушала»{110}. Она снова появится «верьхом же, в мундире мужском конной гвардии» во время учений войск летом (июнь) 1765 года в Красном Селе{111}.
Казанова, представитель ярко выраженного «маскулинного» сознания, наблюдавший воочию взлет амазонской мифологии в русской политике, с горечью и раздражением констатировал: «Единственно, чего России не хватает, – это чтобы какая-нибудь великая женщина командовала войском»{112}. Отголосок тех же разговоров звучал и в мемуарах Шарля Массона, вспоминавшего о том, как Дашкова, совершенно маскулинизированная в своих привычках и поведении, просила Екатерину назначить ее полковником гвардейских войск. В рукописях Державина 1790 года сохранилось сатирическое двустишие, посвященное портрету Дашковой и озаглавленное «К портрету Гермафродита»:
Се лик:
И баба и мужик{113}.
Автор «Секретных записок о России» Массон назвал Россию XVIII века «гинекократией» (посвятив этому явлению целую главу своей книги) и предвещал полную реставрацию царства амазонок, если деспотическое правление женщин продлится еще одно поколение{114}.
Казанова не нашел своего места при дворе «царь-бабы»[19]19
Согласно анекдоту, Екатерина говаривала: «Как царь-баба, часто даю цаловать руку и нахожу непристойным всех душить табаком» (Исторические рассказы и анекдоты, записанные П.О. Карабановым. СПб.. 1872. С. 55).
[Закрыть], которая и в своих альковных делах следовала не случайным увлечениям, а спланированной стратегии. Екатерина перевернула традиционный институт фаворитизма, в центре которого стоял мужчина-король, выбиравший себе любовниц.
Князь де Линь, напротив, восторгался гениальностью «мужчины» в Екатерине Великом и надеялся, что «Европа утвердит это наименование, мною ей данное»{115}. В своих воспоминаниях он противопоставлял Екатерину «посредственным мужчинам» Анне Иоанновне и Елизавете Петровне: «Если бы пол Екатерины Великого дозволил ей проявить деятельность мужчины, который может все видеть сам, всюду являться, входить во все подробности, в ее империи не было бы ни одного злоупотребления. За исключением этих мелочей, она была, без сомнения, более великою, чем Петр I, и никогда не заключила бы позорную прутскую капитуляцию. Императрицы же Анна и Елизавета, напротив, были бы посредственными мужчинами, а как женщины царствовали не без славы»{116}.
Екатерина знала об этом прозвище, вошедшем в обиход русских и европейских корреспондентов. В письме к Гримму 22 февраля 1788 года императрица не без кокетства открещивалась от этого титула: «Прошу вас не называть меня более Екатерина Великий; во-первых, потому что я не люблю прозвищ; во-вторых, мое имя Екатерина Вторая; в-третьих, я не желаю, чтобы про меня кто-нибудь сказал, как про Людовика XV, что прозвище не соответствует лицу; в-четвертых, я не велика и не мала ростом»{117}.
Французский посланник Сегюр, подхватывая метафоры де Линя, писал в надписи к портрету (овальная копия верхней части большого портрета Левицкого):
Чудесну силу здесь магнита,
Влекущу к Северной стране,
Героя, мужа именита,
Познай в премудрой сей жене.
Дает уставы, чистит нравы.
Искусна царствовать, писать.
Полна вселенна Ея славы.
Велела зависти молчать.
Когда б судьба определила.
Ей быть без скипетра в руках.
Умом бы, кротостью пленила,
Свой трон воздвигла бы в сердцах{118}.
В последние годы своего царствования, словно устав от политического использования амазонской метафорики, Екатерина неожиданно возвращается к своему раннему опыту – вспоминает знаменитые маскарады Елизаветы Петровны с «гендерным» переодеванием. В конце 1780-х Екатерина особенно сильно увлечена театром и историей, она не только сочиняет в жанре «исторических представлений» («Историческое представление из жизни Рюрика», 1786, «Начальное управление Олега», 1786), но и активно занимается постановочной деятельностью. Для театра «Эрмитаж» поклонник Екатерины и ее близкий друг, остроумный граф де Сегюр сочиняет французскую комедию на модный в то время сюжет «перемены пола» – «Криспин-Дуэнья» («Crispin Duègne»). Слуга Криспин, по заданию своего господина, переодевается в женщину и ловко разыгрывает роль дуэньи у Генриетты, возлюбленной этого господина{119}. Пьеса имела большой успех у зрителей.
Неожиданно в 1790 году Екатерина сама организовывает маскарад-представление с использованием старого приема. 25 октября 1790 года А.В. Храповицкий заносит в свои «Памятные записки»: «Сказано по секрету, что намерены в Эрмитаже сделать сюрприз: переодеть мужчин в женское, а женщин в мужское платье»{120}. Эпоха Елизаветы становится уже далекой и безопасной историей, красочным зрелищем, которое тоже можно разыграть «в лицах».
Сохранилось распоряжение об этом придворном маскараде, набросанное самой Екатериной. По-хозяйски деловое, со сметой количества платьев, оно обрисовывает главный сюжет предприятия: «Мне пришла очень забавная мысль. Нужно устроить в Эрмитаже бал, как вчерашний, но чтобы общество было меньше и более избранное. <…> Дамам нужно приказать быть в домашних платьях, без фижм и без большого убора на головах. <…> После нескольких танцев, гофмаршал возьмет за руку великую княгиню, скрипач пойдет перед ними, и он пройдет по всем комнатам до той, которая находится перед театром. В этой зале все занавеси на окнах будут спущены, в особенности те, которые выходят в переднюю, чтоб не видали там происходящего. В зале этой будут с одной стороны четыре лавки маскарадных одежд; с одной стороны для мужчин, с другой для дам. Французские актеры будут изображать торговцев и торговок; они в долг отпустят мужчинам женское, а дамам мужское платье. На лавках с мужским платьем нужно приделать наверху вывеску: “лавка дамского платья”; а на лавках с дамским платьем, нужно наверху приделать вывеску: “лавка мужского платья”. Перед залой поместите объявление: “Здесь даровой маскарад, и маскарадные одежды в кредит; по правую руку для дам, по левую для мужчин”»{121}.
В маскараде участвовали 94 человека (судя по заготовленным платьям в стиле «des premiers ministres de l’Egypte» – для быстроты переодевания){122}. Сама императрица примеряла костюм – и одобрила его. Вероятно, маскарадные одежды не уродовали участников – театральность представления исключала садистический подтекст «гендерного» маскарада времен Елизаветы. Храповицкий описывает события: «В Эрмитаже бал и ужин, потом открылись наши лавки, надели платье и начался маскарад; все были очень веселы»{123}.
Маскарад с переодеванием был разыгран как театральное представление – приглашены были помимо придворного окружения императрицы настоящие актеры, все участники должны были действовать «по сценарию». Показательно было и то, что переодевание происходило в комнате, «которая находится перед театром». Императрица выступала в роли театрального постановщика, своей властью она превращала играющих приближенных (в числе участников был и великий принц Павел Петрович) в послушных актеров, осуществляющих нужное ей представление[20]20
В тексте «распоряжения» участники обозначены инициалами. Одним из первых идет «В. К.» – великий князь (Записки Императрицы Екатерины Второй. С. 669).
[Закрыть].
Однако политическое содержание этого «гендерного» маскарада оказывалось начисто вытеснено зрелищностью. Маскарад должен был отсылать и к не стершейся еще в памяти эпохе Елизаветы, и к временам далеким – египетским. Родившаяся в маскарадных забавах политическая стратегия теперь превращалась в анахронистическое «историческое представление», одну из пьес, разыгранных на подмостках имперского театра.
Глава вторая.
МИФ ОБ АСТРЕЕ И РУССКИЙ ПРЕСТОЛ
Между стихами Од нет лучше да Поем,
За тем, что род сей полн гадательных Емблем…
В. Петров. К Великой Государыне Екатерине Второй. Самодержице Всероссийской
Астрея во странах Российских водворилась…
А.П. Сумароков. Хор ко Златому веку
Мифология и история
В отличие от легко поддающихся расшифровке и наиболее распространенных титулов Екатерины – «Минерва», «Паллада», «Семирамида» – титул «Астреи» нуждается как в дополнительных разъяснениях его общей семантики, так и в исследовании политико-идеологических контекстов, вызванных его употреблением. Уподобление русской царицы Астрее казалось очередной комплиментарной аллегорией, воспринималось в одном ряду с упомянутыми выше риторическим клише и не привлекало особого внимания ученых{124}. Показательно, что знаток литературы XVIII века (и в первую очередь ее знаковой стороны) Ю.М. Лотман лишь мимоходом упомянул это имя-символ в ряду других. Говоря о правительственной идеологии Екатерины и отмечая ее двойственный характер, Лотман замечал: «С одной стороны, она “Минерва”, “Астрея”, “богоподобная царица”, с другой – человек на престоле»{125}. Между тем титул Астреи занимал особое место в системе аллегорий власти и обладал взрывным политическим содержанием, отнюдь не сводившимся к шаблонной аллегорике. В отличие, скажем, от «богини мудрости» Минервы, отсылка к Астрее всегда влекла за собой контекст мифа в целом, весь набор его мотивов, плотно скрепленных между собой. Имя-титул и в последующей своей истории не утратило связи с мифом, а потому оказалось способным не просто механически воспроизводиться, но и воздействовать на тот культурный контекст, в котором оно возникало.
Определяющей в интерпретации Астреи оказалась четвертая эклога Вергилия{126}. После Вергилия классическое предание о Деве Астрее сделалось неотъемлемым элементом имперской символики, обнаруживая себя в поэзии, в искусстве, даже в сценариях и оформлении торжественных королевских выездов{127}.
Среди прославивших Вергилия «Буколик» (39–41 гг. до н.э.) особенно знаменательной была четвертая эклога, трактующая предсказания сивиллы о скором конце старого времени, о грядущем царстве Сатурна, о наступлении золотого века. Картина, нарисованная четвертой эклогой, позднее сделается архетипической для изображения золотого века как в поэзии, так и в живописи. С наступлением новых времен воцарится, по мысли поэта, новое «племя» людей, связанных с поэзией («Уже Аполлон твой над миром владыка»{128}). Невозделанная земля станет приносить колосья, лозы – виноград, а дуб засочится медом. Людской труд будет не нужен, ибо «все всюду земля обеспечит»{129}. Люди познают, что та кое добродетель и справедливость: идея суда и законности повсеместно присутствует в тексте эклоги. Сохранятся и войны, но они будут успешны и великолепны – заданная здесь милитаристская парадигма также окажется актуальна в дальнейшей исторической перспективе.
Вергилий, описывая грядущее наступление золотого века, связывал его приход с появлением Девы (Астреи) и рождением младенца – божественного отрока{130}:
Круг последний настал по вещанью пророчииы Кумской,
Сызнова ныне времен зачинается строй величавый,
Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство.
Снова с высоких небес посылается новое племя.
К новорожденному будь благосклонна, с которым на смену
Роду железному род золотой по земле расселится{131}.
Сыну Девы предлагается серьезная программа воспитания – от познания мира и «деяний отцов» до культивирования в нем тонких идей и чувствований. Финал эклоги, повествующий о матери, лелеющей ребенка, предвосхищал христианскую традицию изображения Богоматери с младенцем Христом; однако, в соответствии со своим временем, Вергилий поместил идиллическую картину в эпикурейский контекст:
Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться, —
Десять месяцев ей принесли страданий немало.
Мальчик, того, кто не знал родительской нежной улыбки.
Трапезой бог не почтит, не допустит на ложе богиня{132}.
Профетические строки Вергилия о некоторых глобальных симптомах пришествия Сатурнова времени – о погибели Змеи, о стадах, пасущихся в безопасности ото львов, о разлитии правды по всему миру – позднее легко интерпретировались в свете актуальных политических или военных задач европейских монархов. Политический мистицизм, однако, не был исключительно позднейшим «привнесением» в эту буколическую аллегорию. Непосредственным поводом к написанию Вергилием четвертой эклоги послужили два политических бракосочетания (брак Антония с сестрой императора Октавиана и самого Октавиана со Скрибонией). От этих двух союзов ожидались сыновья, которые должны были укрепить мир после едва подавленного мятежа против Октавиана, организованного братом Антония{133}.
О сущности самого женского образа известно довольно мало. Общей для всех версий мифа об Астрее является парадигма вознесения девы в небеса вследствие зол и несправедливостей, воцарившихся на земле с наступлением железного века. Астрею часто определяют как дочь Зевса и Фемиды и даже отождествляют ее с последней в качестве богини справедливости.
Согласно мифам, но время войны Титанов Астрея была союзницей Зевса: она часто идентифицировалась с богиней Никой и изображалась крылатой девой с молниями в руках. Зевс в знак благодарности поместил ее на небо – теперь она сияет в небесах как созвездие Девы. Греческий поэт Аратос (около 310–240 гг. до н.э.) использовал этот миф о деве Астрее для астрономических толкований шестого знака зодиака – Девы. Согласно Аратосу, Дева покинула землю с наступлением железного века. Теперь она, полагал поэт, покоится в небе, в руке у нее колосья пшеницы – символ унесенного с грешной земли процветания{134}. Латинские поэты многократно воспроизводили образ крылатой Девы с тремя пшеничными колосьями{135}.
Почти одновременно с Вергилием о деве Астрее заговорил и Овидий. В первой книге «Метаморфоз» Овидий дает выразительное описание четырех космических циклов, регрессивно сменяющих друг друга. Первый – золотой век Сатурна, ознаменованный торжеством и блаженством человека, наслаждающегося вечной весной, миром, отсутствием труда. Затем следует постепенный упадок, представленный следующими друг за другом серебряным (человек познает в нем смену времен года, а труд становится неизбежностью) и медным веками. Наконец, железный век описан как царство зла, несправедливости, войн и пороков. Человек занят только убийствами и наживой, как результат – дева Астрея, последняя из «бессмертных», покидает залитую кровью землю{136}.
Политика и мифология особенно тесно переплетались в римской поэзии времен Августа, в первую очередь – у Вергилия. Процветание и спокойствие золотого века позволили поэту разработать политико-мифологическую концепцию смены времен (то есть политических эпох) без metacosmesis, то есть без катастрофического слома. Стоическое, астрологическое и гностическое предсказания «конца» уступали место вере в «вечность» Рима (urbs aeterna) и нерушимость империи. Рим с его «вечным миром» (pax aeterna) превращался в универсальную модель для разработки последующих имперских мифологий.
В европейской истории самым решительным поворотом к политической символике четвертой эклоги стали творения Данте, подхватившего прозрения римского предшественника. В своем трактате «О монархии» Данте истолковал парадигмы четвертой эклоги Вергилия в связи с собственной программой, основанной на идее великого императора и его абсолютной власти, подчинившей себе и власть церковную – власть Папы (концепция соединения imperium и sacerdotium). Под Девой, полагал Данте, имеется в виду Дева Астрея, или Справедивость, покинувшая землю во время «железного века»; под «веком Сатурна» подразумевается «золотой век», или лучшие, счастливые времена монархии{137}. Астрея все более теряла приметы астрологического знака, приобретая взамен большую ясность политической символики. Ариосто отдал дань той же метафорике, воспев в «Неистовом Роланде» (1516) короля Карла V в качестве будущего властелина мира, который поспособствует возвращению Астреи на землю и установит золотой век{138}.
Наивысшего расцвета символика Астреи достигла в английской поэзии XVI века времен королевы Елизаветы. В гимнах Дэвиса и поэмах Спенсера, обращенных к Елизавете, на первый план выдвигалась идея золотого века для Англии: политическая теология, облеченная в поэтический миф, развивала концепцию национального империализма (идеи государства-мира), религиозной независимости от папского Рима (в том числе и превосходство протестантской Англии) и в конечном итоге прославляла наличие самых справедливых законов{139}. Символику Астреи как политического предсказания использовали позднее Мэри Сидней («Диалог между пастухами во славу Астреи», 1590) и Джон Драйден («Astraea Redux», 1660).
В ближайшее к Екатерине II время символизм Астреи играл существенную роль при восшествии на престол французских императоров. В XVII–XVIII веках во французской традиции возникновение «цикличной» метафорики Астреи служило знаком непрерывности – вечности – королевской власти, воскресающей, как Феникс из пепла, со смертью старого короля и появлением нового. В 1632 году выходит роман Оноре Дюрфе (Honoré d’Urfé) «Астрея». В начале 1640-х годов Сальватор Роза пишет по заказу королевской семьи картину «Возвращение Астреи», восхваляющую окончание Тридцати летней войны и наступление золотого века при малолетнем Людовике XIV и его временно правящей матери Анне Австрийской[21]21
Хранится в Венском музее истории искусств.
[Закрыть]. В 1722 году церемония прихода к трону Людовика XV была декорирована девизами и надписями, взятыми из четвертой эклоги Вергилия: Астрея спустилась с небес, чтобы прославить могущество и новый расцвет нации под эгидой нового короля{140}.