Текст книги "Перед тобой земля"
Автор книги: Вера Лукницкая
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Лукницкая Вера
Перед тобой земля
Вера Лукницкая
Перед тобой земля
Вера Константиновна Лукницкая – автор книг "Исполнение мечты", "Пусть будет Земля", "Цвет Земли", "Из двух тысяч встреч", сценариев документальных и художественных фильмов "Истории неумолимый ход", "Наш земляк Лукницкий", "Юности первое утро", автор многочисленных очерков, рассказов. В последние годы много работает над материалами из истории русской литературы.
Данную книгу писательница и журналистка создала на биографии мужа Павла Николаевича Лукницкого-поэта, воина, путешественника. Тысячи километров преодолел этот неутомимый исследователь Памира. В годы Великой Отечественной войны он был корреспондентом ТАСС по Ленинградскому и Волховскому фронтам, а затем 2-го и 3-го Украинских фронтов. Архив П.Н. Лукницкого также содержит уникальный материал о многолетней дружбе с А. А. Ахматовой; о встречах с нею и с ее окружением; о жизни и творчестве Н. С. Гумилева.
Книга иллюстрирована фотографиями, сделанными преимущественно самим П. Н. Лукницким, многие из которых публикуются впервые.
Человек
сохраняет свое достоинство тогда,
когда душа его напряжена и взволнована.
Человеку
надо быть беспокойным
и требовательным к себе самому
и к окружающим.
А. Блок
Павел Николаевич Лукницкий. О нем помнят люди разных поколений, профессий, национальностей. Геологи, землепроходцы знают его как путешественника, исследователя, члена Географического общества СССР. Фронтовики помнят его как храброго воина, блокадники – как летописца беспримерной ленинградской эпопеи. Югославы чтят Лукницкого как партизана-освободителя славной земли сербско-хорватской от фашистов. Таджики – как русского брата, посланца Советской власти на Памире, замечательного знатока их республики. Литературоведам известен Лукницкий – собиратель литературных документов начала века. Пограничникам он дорог как участник борьбы с басмачеством и первый автор повестей и рассказов об их героическом труде. Читатели нескольких поколений знают писателя Павла Лукницкого автора трех десятков книг, в частности романа "Ниссо", ставшего классическим произведением о советском Востоке, переведенного на десятки языков мира.
Не много встречается людей с такой индивидуальностью, широтой жизненного спектра, такой многогранностью интересов. Уже это дает основание для появления книги о Лукницком.
Но есть еще одна область, в которой он вне конкуренции. Будучи горячим патриотом, человеком, превыше всего ставящим чувство гражданского долга, он выражал свою любовь к Родине не только тем, что защищал ее и честно трудился в ее славу, но и тем, что не поленился записывать изо дня в день все, что происходило с ним и вокруг него. Он записывал безыскусно, не строя никаких концепций, не выпячивая себя, испытывая лишь неистребимую потребность, обязательность фиксировать время на страницах своих дневников и записных книжек.
Александр Блок говорил, что романтизм есть жадное стремление жить удесятеренной жизнью. Это как бы шестое чувство... То, чем владел Павел Лукницкий. Он был великим романтиком.
И тем не менее книга о нем – не романтизированная история, а документ времени. И объективный, и субъективный одновременно, поскольку отношение к событиям самого Павла Лукницкого читатель всегда почувствует.
Люди, привыкшие записывать, как правило, стремятся осветить важные события и моменты, опуская мелочи, детали, нюансы, полагая, что для истории необходимо сохранить только главное. Как ни странно, такие записи дублируют друг друга. Для Лукницкого не существовало м е л о ч е й. Он скрупулезно записывал в с е! Если кто-то, скажем, протоколирует температуру и влажность погоды день за днем в течение всей жизни, то потом оказывается, что даже такие записи имеют огромную ценность для науки. А Лукницкий оставил целый срез своей эпохи – бесценный материал. Лукницкий – в своем роде Нестор нашего времени.
Это вынуждает строить книгу двумя пластами.
Главный пласт – большие цитаты из самого Лукницкого. Его невозможно лишить авторства. Никакая Биография, никакой творческий портрет не в состоянии воссоздать движения души человека, его раздумья, метания, поиски. Судьба была необычайно щедра к нему, наверное потому, что он с а м выбирал ее и с а м был щедр к ней. В Лукницком жила такая неиссякаемая любовь к жизни, что сделанного им, у виденного и пережитого хватило бы на десяток биографий.
Когда-нибудь хроника Лукницкого станет доступной читателю том за томом – все триста книжек. Читатель получит возможность погрузиться в то время. А пока, чтобы ощутить хотя бы запах времени в единственном небольшом томе, чтобы отрывки воспринимались современным читателем адекватно, приходится иногда объединять записи Лукницкого с документами и кратким рассказом о нем самом.
Это – второй пласт книги. И это очень непросто сделать. Как рассказать о летописце (нельзя забывать, что он был литератором, а не просто "записывателем"), чья жизнь прошла через яркие сломы нашей истории, связанные с Октябрьской революцией, с гражданской войной и Отечественной, с событиями послевоенных лет? Как рассказать, используя лишь часть его архива, в котором не менее десяти тысяч писем, более девяноста тысяч страниц дневников и около ста тысяч фотокадров? Что выбирать? Как рассказать, чтобы читатель рассмотрел героя книги в кульминационные и будничные моменты его жизни и еще раз через призму записок этого необычного, талантливого человека ощутил связь времен, отраженную в судьбе страны и великой ее культуре?
Павел Николаевич Лукницкий – носитель советской культуры, носитель русской культуры. Это – от предков. Было время, когда Пролеткульт предлагал отречься от всего старого. Лукницкий не отрекся, он изучал, постигал русскую культуру. Он любил ее.
Тщательно собирал и хранил документы писателей и о писателях двадцатых годов. Уже тогда интуиция говорила ему, что они обретут высокую оценку в истории советской литературы.
По тропам дикого Памира и Сибири, по дорогам Великой Отечественной он нес в себе неугасающий эстафетный факел культуры. Наверное, потому в дневниках и даже в семейных письмах Павел Николаевич откровенно и для того времени бесстрашно записывал свои размышления в надежде, что по семейным традициям и дневники, и письма будут храниться и наступит час – эстафета будет подхвачена...
В Памирской гряде гор Лукницкий открыл несколько пиков. Самый высокий он назвал пиком поэта, пиком Маяковского – символа революции, глашатая нового времени. Сейчас не только географы и альпинисты знают его. Пик нанесен на все географические карты мира.
Но вряд ли многим известно, что в том же 1932 году, недалеко от пика Маяковского, появились еще названия, данные тогда Лукницким: пик Ак-мо и массив Шатер. "Ак-мо" – это "Acumiana" Лукницкого, его Ахматова. "Шатер" название сборника африканских стихов Гумилева.
В этих названиях он как бы сохранял для себя живыми любимых русских поэтов, которые, он верил, войдут в историю советской культуры, и важно то, что в суровое время Лукницкий еще раз бесстрашно подчеркнул целостность нашей национальной культуры, значимость всех ее разновеликих достижений, важность подлинного уважения к прошлому.
Мы прожили вместе двадцать пять счастливых лет из его семидесяти, теперь у меня его гигантский архив – и прочла я еще не все, а если честно, то далеко не все, и потому, наверное, не имею права судить о нем как о писателе. И главным образом потому, что мне посчастливилось дожить до сегодняшнего дня. Павел Николаевич часто говорил, особенно в последнее время, после вспышки "свободы шестидесятых": "Как первопроходец я состоялся, как защитник Родины состоялся, а как писатель – не реализовался". Да и в 1973 году записал, что страдает от ненаписанных книг, а не от приблизившейся смерти. Но, может быть, правильнее не досадовать на то, чему не суждено было случиться, а радоваться тому, как много доброго сделал, написал и оставил людям Лукницкий? В этом, наверное, состоит мой долг и моя благодарность ему...
Люблю в соленой плескаться волне
Прислушиваться к крикам ястребиным
Люблю на необъезженном коне
Нестись по лугу, пахнущему тмином
И женщину люблю, когда глаза
Ее потупленные я целую,
Я пьянею, будто близится гроза,
Иль будто пью я воду ключевую
Н. Гумилев
ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
14.03.1943,
обращение к телу
Ты!.. Два года подряд я от тебя требовал много больше, чем от тебя потребовал бы кто-либо другой. Ты повиновалось мне, как могло, как бы трудно тебе ни приходилось...
Сегодня утром еще не греющее весеннее солнце, сквозь стекло окна, положило на тебя сноп своих ярких лучей. Ты, тело, лежало в постели сначала, по привычке к тьме, закуталось с головой в одеяло. Потом я вспомнил, что ты любило солнечный свет, любило нежиться в нем, лежать без движения, принимая в себя живительную теплоту солнца. Я велел тебе сбросить одеяло, подставить солнцу лицо, – ты зажмурило глаза, и хотя теплота этого раннего солнца еще только скорее угадывалась, чем ощущалась тобою, – ты наслаждалось. Впервые за эти два года. Яркий солнечный свет сквозь зажмуренные веки напомнил тебе о счастливом прошлом, о радости слияния с природой, о мире. Можно было никуда не спешить – тоже впервые за войну. Я ничего не требовал от тебя, кроме того, чтоб под этими радостными лучами ты задремало... Но ты не задремало, не заснуло, – я не мог дать тебе спокойствия бездумья. Я думал, и это – мешало тебе...
Я требовал от тебя много больше, чем от тебя потребовал бы кто-либо другой. Когда ты тайно сжималось от приближения смертельной опасности, я не позволял тебе повернуться вспять, склониться или упасть. "Вперед!" – говорил я тебе, и, повинуясь мне, ты шло вперед спокойным, прогулочным шагом... Когда ноги твои от усталости подгибались и ты просило меня об отдыхе, я не позволял тебе отдыхать. Ты перебарывало усталость и не останавливалось.
Тебе хотелось есть, – вначале еще было много еды, и я мог бы позволить тебе насытиться. Но мне слишком часто бывало некогда, и, глотая слюну, ты проходило мимо тех, кто плотно и сытно обедал.
Ты хотело спать, но у меня было слишком много мыслей, которые мне надо было запечатлеть. Я не допускал к себе сон и заставлял тебя напрягать зрение в лунном полумраке, и рука твоя, по моей воле, исписывала карандашом за страницей страницу. Бывало так до утра, – утром ты завидовало всем другим, чья отравленная за день работы кровь бывала очищена к утру живительным сном. Но я приказывал тебе забыть эту зависть и быть бодрым и сильным, как если бы поспало не меньше других... Ты не спорило, ты отдавало мне запасы сил, предназначенные совсем для другого...
Этим другим могла быть женщина, с которой тебе хотелось бы понежиться, погордиться собой. Я сказал тебе: "обойдемся без женщины, я не хочу отвлекаться, не хочу иметь повода упрекнуть себя в том, что отдал войне не всего себя целиком". Было перед войной мирное время, – помнишь, – мы с тобой отдавали себя полностью, безраздельно – женщине, и ты, и я, и порой ничего иного в мире для нас не существовало. Об этом времени я заставил себя забыть, я потребовал от тебя, чтоб и ты, тело, также забыло. Ты подчинилось моему требованию.
Потом пришел голод. Тебе полагались такие же крохи, какие полагались и очень многим другим. Ты было приучено мною к нетребовательности, и тебе бы хватило их. Но я повелел тебе делиться положенными тебе крохами с теми, кто получал их меньше или был слабей нас с тобой. Ты выполнило и это мое повеление. Я знал, что ты постепенно слабеешь, но я верил в твою выносливость. Я не уменьшил круга твоих обязанностей – по-прежнему заставлял тебя много ходить и писать по ночам, когда спят другие; щурить глаза, напрягая зрение под горошинной каплей коптилочного света; не сжиматься при свисте летящих бомб – ты делало все, как я тебе приказывал... Тебе было холодно, ты замерзало, но я не мог найти способов согреть тебя. Когда света не стало вовсе, я научил тебя повадкам слепцов, ты действовало наугад, по моим указующим воспоминаниям, которыми я заменял тебе отсутствующий свет...
Твои ребра выступили наружу. Твои ноги сделались ватными. Твои руки поднимались только после долгой твоей борьбы с цепенящим тебя бессилием... Уже многие другие не выдержали, умерли. Ты – признаюсь тебе – выдерживало это испытание с честью, ты не взывало ни к жалости, ни к состраданию, не молило о помощи. Ты уменьшалось в объеме и в весе, но по-прежнему было мне покорным .
Я потребовал от тебя, чтобы ты спасало других, – ты собрало все свои последние силы, ты совершило чудовищные по своему напряжению переходы, ты не подвело меня ни в одном моем начинании, – и те, о ком заботился я, твоими и моими усилиями были спасены, покинули город смерти. Я знал, что сделать это было выше твоих опустошенных сил, – не верил уже, что смогу тебя довести до дома, до постели. Но ты все-таки добрело. И тут ты впервые призналось мне, что ни в чем повиноваться мне больше не можешь.
Я это предвидел давно. Я не мог с тобой спорить, – мне нечем было помочь тебе. В холоде, во мраке, в страшной тишине, в пустоте, подобной пустоте склепа, ты лежало недвижимо. Я понял, что ты умираешь, но я не поверил, что где-либо в твоих никаких еще не извлеченных тобою сил. Ты не могло их собрать несколько суток, – я спорил тайниках нет с тобой, доказывая тебе, что ты еще не всего лишилось. Ты не хотело даже слушать меня. Тут впервые я почувствовал себя в твоей власти, потому что твоя смерть была бы моей смертью, ты хотело умереть, потому что для тебя это был бы единственный путь к покою. А я не хотел умирать, потому что моя жизненная задача еще не была выполнена.
Я спорил с тобой четверо суток – это был хитроумный, отчаянный, дьявольский спор, происходивший у нас с тобою наедине, без свидетелей, в мрачном, беззвучном, холодном "склепе".
Помнишь, как трудно мне было победить тебя в этом споре? Но кому ты скажешь спасибо за эту победу мою теперь? А я говорю спасибо тебе за то, что и в тот раз ты нашло в себе мужество выполнить мое приказание – встать и пойти, действовать, отогнать от нас цепкие руки смерти.
Помнишь, тело мое, как это было? За это я никогда не перестану тебя уважать и любить.
Счастье, которое приходит только к сильным, пришло к нам тогда потому, что мы оба оказались сильными. Мы с тобой оказались там, где не было голода, где было тепло и светло. За эту услугу я тебя ублажал семь дней – ты ело и пило вволю, страх разбирал меня, когда со стороны я наблюдал за твоей неукротимой ненасытностью. От нее одной ты могло погибнуть тогда, но ты выдержало и это испытание – испытание излишеством... Медленно, очень медленно, ты восстанавливалось, но я и тут не давал тебе передышки – я гнал тебя моими приказами в опасности и труды, я только давал тебе спать, я только стал более внимательным к твоим минимальным потребностям.
И наконец, все пошло, как прежде, – ты снова стало слушаться меня во всем и всегда, а я не изменился ни в чем, только стал еще суровее и уже не требовал от тебя ни беспечного смеха, ни лишней улыбки.
Так прошел еще год... И только когда я забывал, что ты уже не то, каким было до этой войны, и требовал от тебя больше, чем было в твоих возможностях, ты изрядно начинало упрямиться, раза два вновь объявляло мне забастовку. Я, в конце концов, понимал тебя, но дав тебе короткую передышку, все-таки ничуть не снижал моих требований к тебе.
Теперь ты все чаще вступало в пререкания со мною. Я злился на тебя, от этих споров с тобою я постепенно ожесточился. Ты стало меня подводить, из-за тебя я уже не всегда мог выполнить все то, что задумал, чего хотел.
И вот настал день, когда я вынужден был признать, что от такого, каким стало ты, я не могу уже требовать всего, чего требовал прежде. Ты, я видел это, хотело по-прежнему быть мне верным и покорным слугой, но тебя не хватало. Ты стало мне жаловаться на свою судьбу, и я понял, что ты у меня одно, что никто мне тебя не заменит, когда ты потеряешь работоспособность.
Что ж, признаю: мне пришлось быть к тебе снисходительнее, и – видишь я наконец согласился дать тебе полный отпуск. Он длится уже три недели. В первый раз за время войны не ты мне, а я подчинился тебе. Все мои желания я припрятал на это время "в шкатулку". Я сам стал твои покорным слугой, все, чего ты ни желаешь, я стараюсь предоставить тебе. Ты требуешь пищи – я даю ее тебе, столько, сколько тебе захочется. Ты хочешь быть дома, не хочешь никуда идти – я тебя не гоню – лежи, отдыхай. Ты не хочешь записывать мои мысли – я молчу, делаю вид, что у меня и нет никаких мыслей, которые я хотел бы занести на бумагу. Тебе хочется нежиться в ванне?.. Я не жалею денег, только б ты могло дважды в сутки лежать в теплой воде. Мне смешно, когда в ванне ты делаешь плавательные движения, но я к тебе снисходителен, я понимаю: тебе хочется вспомнить то золотое время, когда ты сильным плечом, могучим ударом руки рассекало морскую волну.
Еще недавно у тебя было отвращение к каждому шагу, который по моему приказанию ты должно было сделать. Я разрешил тебе не двигаться, не ходить, и пренебрег всеми своими делами. Тебе хотелось после ночного сна поспать еще днем – я позволил тебе и это, как бы ни ценил время.
Твой отпуск близится к концу. Я вижу – отвращение твое к движению постепенно проходит. Ты уже с удовольствием иной раз, просто прогуливаешься по улице, – хорошо, скоро я тебя вновь погоню выполнять мои поручения. Медленно и постепенно я вновь забираю власть над тобой, потому что, видя, как прибавляются в тебе силы, я не могу позволить тебе – сильному – быть надо мною хозяином. Я уважил тебя, но ты должно всегда уважать меня. Мне нечего от тебя таиться, – пока длится твой отпуск, я не могу позволить тебе многое, чего ты могло б захотеть и чего я не позволял тебе в продолжение всей войны. Например, если бы ты захотело женщину... Я знаю, уже сейчас ты хочешь ее, но пока еще для тебя это не обязательно. И если б я не знал, что ты и я не умеем делиться, – я бы, пожалуй, сказал тебе: "Действуй как знаешь!" Но я все-таки не позволю тебе иметь женщину! Потому что я никогда не разрешал тебе иметь ту женщину, в которой не заинтересован я сам. Все, все во мне должно сконцентрироваться на ней прежде, чем я разрешил бы тебе коснуться ее. Потому что я твой хозяин, потому что сначала я ее буду любить, а потом можешь ее полюбить и ты... Ты же знаешь меня: в женщине мне драгоценна сначала сущность моя, а уж потом – твоя... А я – не хочу женщины. Потому что сейчас война, которой я отдал себя целиком.
Пока длится война – я отдал себя войне. Обо всем ином мы поговорим с тобою потом, когда война кончится. Я хочу уважать себя не только теперь, но всегда...
Пора!.. Заканчивается твой отпуск. Собирайся в дорогу. Снова будь мне покорным слугой. Может быть, я – Дон-Кихот. Но ты в этом случае – Санчо.
Мы едины с тобой, и сущность у нас одна:
Ты – мое тело. Я – твой хозяин, – душа!
Меня можно назвать и иначе, – есть много слов для обозначения меня. Самое точное и правильное из них – слово "Я!"...
Эта книга документальна. Записи делались Лукницким далеко не всегда в спокойной домашней обстановке. Гораздо чаще он писал прямо на ходу, в дороге, в вагоне поезда, в тяжелейших условиях передовой. Писал всегда, когда удавалось. Поэтому его манера записывать часто тороплива. Например, числительные он всего записывал цифрами, имена сокращал, ставя лишь инициалы. В какой-то степени эту манеру я сочла возможным сохранить, чтобы передать точность и стремительность его записей. По этой же причине во многих случаях сохранены стиль, орфография и пунктуация документов, приводимых в тексте, – тогда так писали.
Часть первая
ПОИСКИ СЕБЯ
И нету праздного досуга...
ИЗ ДНЕВНИКА ОДИННАДЦАТИЛЕТНЕГО ПАВЛИКА
16 (29) июня 1914
Мы поехали осмотреть Эйфелеву башню. Она поразила меня своими громадными размерами: саженей 50 (квадратных). В ней есть лифт, который поднимается на предпоследнюю площадку башни. На самом верху телеграфная станция, маяк для аэропланов и что-то вроде каютки...
17 (30) июня 1914
Катались на подземной железной дороге. Метрополитен заменяет в Париже трамваи; уличное движение в 3 раза больше, чем петербургское...
18 июня (1 июля) 1914
Музей "Grevin" – это музей восковых фигур. Все эти фигуры замечательно сделаны. Например, сидит в салоне на диване солдат и курит папиросу. Мы проходим мимо, думая, что он настоящий. А два других солдата, сидящих напротив него, смотрят на нас, на него и смеются. Тогда мы подходим к первому, хорошенько вглядываемся и видим, что он из воска. После этого случая мы уже внимательнее. Когда разглядываем кого-нибудь, то думаем: "А вдруг он живой! Что тогда?"
Там были сцены из французской революции, жизни Наполеона на острове Св. Елены и, кроме того, из жизни христианских мучеников.
1914 год и июнь месяц – даты не произвольные: именно с этого времени, с этой "французской" тетрадки он решил вести дневник.
Тоже в июне, но не 1914 года, а через шестьдесят лет, и не в Париже, а в кунцевской больнице, тот же человек, уже не Павлик, а Павел Николаевич, умирал от инфаркта.
Он попросил привезти газеты, журнал "Знамя" – тот, в котором печаталась "Блокада" А. Чаковского, и свою последнюю записную книжку. В ней он написал:
Лежу, отдыхаю от дел на земле,
Хоть дел остается немало...
А сердце швырками выносит во мгле
Частицы змеиного жала.
................................................
Осколочки жала грызут, как металл,
Траншеи сосудов кровавя,
Но тот, кто и в этом бою не устал,
Кто каждой секунде дыханье давал,
Тот жить победителем вправе!
Заполнив странички адресами, телефонами, словами благодарности, мнением о "Блокаде" и многим другим, о чем думал он в час своей смерти, 22 июня 1973 года, он положил книжку на тумбочку и тихо скончался.
Последнее, записанное им:
"... Температура 35,5, пульс 40 ударов, два медленных, очень сильных, за ними мелкие, едва уловимые, такие, что кажется, вот замрут совсем... давление продолжает падать... дышать трудно. Жизнь, кажется, висит на волоске. А если так, то вот и конец моим неосуществленным мечтам. Книга об отце и его пути; Гумилев, который нужен русской, советской культуре; Ахматова, о которой только я могу написать правду благородной женщины-патриотки и прекрасного поэта; роман о русской интеллигенции, – все как есть. А сколько можно почерпнуть для этого в моих дневниках! Ведь целый шкаф стоит. Правду! Только правду! Боже мой! Передать сокровища политиканам, которые не понимают всего вклада в нашу культуру, который я должен был бы внести, – преступление. Все мои друзья перемерли или мне изменили, дойдя до постов и полного равнодушия... Не сомневаюсь: объявится немало друзей среди читателей, с которыми я незнаком. Верю в бывших фронтовиков, блокадников Ленинграда. Они-то знают, что настоящий коммунист – я, а не те, примазавшиеся к партии, которые только прикрываются партийными билетами. Да что они могут, блокадники мои...
...Меня мутит, тошнит, боли резкие, я весь в поту. Ощущение, что смерть близка. Я ее не боюсь. Обидно, что не написал лучших своих книг.
...Прочел газеты – все о визите Брежнева в США и речи его и Никсона.
Ну что ж, попробуем,
Огромный, неуклюжий.
Скрипучий поворот руля!
Земля плывет...
Мужайтесь, мужи!
Эти слова, пожалуй, годятся для поворота в отношениях между США и СССР, от которого во многом зависит судьба нашего шарика, именуемого планетой Земля".
Много было патриотов на русской земле во все века, патриотов, которые проявляли себя в различных ситуациях. Но нечасто в невоенной, мирной, больничной обстановке человек, умирая, болеет не за себя, а за судьбу Родины, Земли. Размышляет о мире, о культуре, надеется на человеческий разум...
ИЗ ПРЕДСМЕРТНОГО ДНЕВНИКА
...За окном туман, белое молоко, не понимаю, где я, кажется – там ворочается океан, а я на огромном корабле все плыву в фантастическом мире, какого описать не могу, потому что этот и тот одновременно в сознании существовать не могут. И, войдя в этот, я немедленно теряю другой, оставив себе в воспоминание только призрачно-расплывчатые и тающие образы его, неизъяснимые и не имеющие названий и соответствий в этом. А как этот? Как хочется, чтобы он тоже был прекрасным... "Окружающая среда" так безнадежно испорчена, что прекрасное в нем за семью замками, недоступно для малых теперь сил моих...
Читателю может показаться невероятным тот факт, что умирающий записывает процесс своего умирания, свое состояние, даже свое настроение. Он ведь не медик. Но тем не менее – факт действительный, и трудно понять, если не знать этого человека, что и этим фактом он давал людям возможность еще хоть немного пополнить Знание...Таким вот именно он и был, Павел Николаевич Лукницкий...
Но все же главное значение приведенных записей, двух "точек", заключается в том, что было между ними. А между ними пролегла прямая через главную точку – "точку отсчета" – Октябрьскую революцию. Прямая в 60 лет, то есть в 22 000 дней. И ни один из них не остался не зафиксированным писателем – либо дневниковой записью, либо фотографией, письмом, документом.
Лукницкий был воспитан в той интеллигентной среде, где умели ценить труд и были преданы всей душой своей Родине, а потому революцию приняли как волю народа, которая для них была высшим законом. Патриотизм представителей нескольких поколений семьи проявлялся не только в бескорыстном служении делу, но и глубоком понимании ценности истории как коллективной памяти, помогающей им осознать себя единым целым с народом. Эти традиции были усвоены или, лучше сказать, впитаны Лукницким. Им он следовал, следовал убежденно всю свою жизнь.
Летописец своего времени.
Д. Гранин в своей повести о Любищеве говорит, что он не встречал в жизни, чтобы кто-нибудь так же, как его герой, распоряжался своим временем, чтобы отчитывался на бумаге перед самим собой за каждый прожитый день, за каждый час, чтобы расчерчивал схемы и фиксировал даже израсходованные минуты.
А я не встречала в жизни подобного тому, что делал в этом плане Лукницкий.
Не могу не привести наглядного примера. Две разные выписки из дневника Лукницкого, который он вел по-разному, в зависимости от обстоятельств. Первая запись сделана точно по времени и действию, сжато, для быстроты, чтобы только не забыть, потом дома расшифровать и записать в другую книжку подробнее и яснее. В данном отрывке много сокращений, имен, скрытых ситуаций, которые требуют пояснения.
АА – так помечал Лукницкий в своих записях имя Анны Ахматовой; Н. Г. Николая Гумилева. Но чаще называл его Николаем Степановичем.
Остальные нужные комментарии по этому материалу я позволю себе привести в третьей части книги, целиком посвященной А. Ахматовой, ее жизни и окружению.
ПРИМЕР ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО 1970 г.
Перепечатал из листка "Записи времени с 10 по 23 июня 1928 г." – записи "клеточки", которые я вел три года без перерыва в годы 1925 – 1928.
Выписываю относящееся к А. А. Ахматовой.
10 июня 1928. 11.20. – 15.40. Дома. Работа по Н. Г. (редактировал стихи и пр.), переписывал на машинке и делал биографическую канву "1917 – 1918".
19.20 – 21.30. У Н. Тихонова. У них С. Колбасьев, О.Н. Олаф, В. Эрлих и др. Я делаю работу по Н. Г. – выписки из "Аполлона" за 1914 – 1917 годы.
22.30 – 1.15. В Шер. Доме. АА нет (она у Рыковых). Ждем ее, пьем чай. Здесь Пунины и Ник. Конст. В 11.30 АА пришла. Сидим в столовой, говорим о недостатках продуктов (нет хлеба). Говорим о Нобиле и пр. У АА днем была А. И. Ходасевич (и принесла ей книжку Г. Чулкова о Тютчеве).
11 июня. Понедельник. 15.45 – 16.45. У АА. В Шер. Доме. Обед. Говорим на разные темы. (Позже был у Б. Лавренева, с 10 веч. До 3 ночи у меня была Ольга Берггольц, читал ей "Гондлу", потом пережидала грозу – все записано подробней.) Между 17 и 18 часами заходил на двадцать минут к Анне Ник. Энгельгардт, а потом звонил по этому поводу АА. Она сказала, что Пунин получил письмо от Нат. Гончаровой, которая обещает прислать фотографию триптиха Н. Г.
12 июня. Вторник. 9.20 – 10.45. У меня Н. Тихонов, рассматривал сделанную мною "канву" (биографии Гумилева. – В. Л.), а в 10. 25 ко мне пришел В. Каверин. С ними вышел (по предотъездным "кавказским" делам). Вечером я был у АА.
13 июня. Среда. 12.40 – до 15.40 гулял с АА и детьми (Мариной и Ирой). Встретили Вал. Срезневскую с люлькой. Были в Летнем саду и на Марсовом поле. Разговоры на общие темы. В 15. 40 на полчаса зашел с АА к ней, в Шер. Дом. Вечером – дома, работа по Н. Г.
14 июня. Четверг. С часа дня несколько часов гулял с АА – до 7.20 вечера. Потом зашли на полчаса в ШД и вышли вдвоем опять, – пешком, вдоль канала, по Миллионной (ныне Халтурина) – на Дворцовую площадь, тут сели в автобус No 7 и поехали через Царскосельский (ныне Витебский) вокзал на Николаевский (ныне Московский) вокзал. Отсюда в трамвае к Садовой. Зашли в магазин Елисеева, купили к чаю икры, шоколада, вина и пришли ко мне в квартиру на углу Садовой и Инженерной. С 10 вечера до 12. 30 АА была у меня. Много и хорошо говорили – об Н. Г., обо мне, обо всем, что меня волнует. Я прочел стихотворение "26 мая 1928". Говорили на многие темы. Пили чай. АА звонила Пунину. К часу ночи проводил АА в Шереметьевский Дом. Говорили о Пунине. Дружественный разговор, искренний и теплый...В час ночи отправился к Н. Рыковой, – здесь Тотя Шейдт и вся компания, пьют вино, Тотя ведет со мной длинные психологические разговоры об ее интимных делах. Домой вернулся в пятом часу утра.
15 июня. От 7 до 10 вечера дома, работа по Н. Г. – корректирую переписанное на машинке (отрывок "Дракона", "Карты" – др.). С 10 веч. Я у АА в ШД. Дома Пунины и Н. К. (который принес вино). Пунин злится на меня за то, что я говорил вчера АА о Тоте Шейдт. В 11.40 я сходил в магазин, потом пьем вино – я, Пунины и Н. К. (АА не пьет и ушла к себе в комнату в половине второго ночи, но не спала. Я пою "Валиньку" и др.). Придя домой в половине четвертого, взял велосипед и до 6 утра катался: смотрел, как разводят мосты, поехал на Острова, на Стрелку. Обратно ехал – от Новой Деревни, прицепившись к автомобилю, – к Литейному мосту, по Бассейной (ныне Некрасова) и домой.
16 июня 1928. Суббота. Днем у меня Ирина Стуккей, рассказывала о своих неладах с Всеволодом Рождественским. Позже я был у Тихоновых. В 8. 20 зашел к АА в ШД и через полчаса пошел проводить ее к Рыковым. С 11. 30 веч. я – в ШД, вернулась АА, усталая. Говорили о Рыковых, до часа ночи пили чай. Сегодня днем у Пунина в ШД в гостях была Елизавета Петровна Невгина.
17 июня. Воскресенье. В половине шестого зашел к АА, но она спала, пошел к М. А. Кузмину, – здесь О. Арбенина и Юркун. Болтали. К 7 часам опять в Шер. Дом, до 10. 20 у АА. У нее – на полчаса – Л. Н. Замятина (дал ей 3 рубля), а позже, с разговором о Лермонтове, зашел на час В. Мануйлов ("ветрогон"), заранее договорившийся быть принятым и заговоривший о Волошине... От АА около 11 веч. пришел к Нине Шишкиной на квартиру ее подруги (Кирочная, ныне Салтыкова-Щедрина, 32). Здесь с нею и ее подруга болтал.