355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Каверин » Олег Даль: Дневники. Письма. Воспоминания » Текст книги (страница 23)
Олег Даль: Дневники. Письма. Воспоминания
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:37

Текст книги "Олег Даль: Дневники. Письма. Воспоминания"


Автор книги: Вениамин Каверин


Соавторы: Эдвард Радзинский,Виктор Конецкий,Василий Аксенов,Людмила Гурченко,Михаил Анчаров,Валентин Гафт,Виктор Шкловский,Михаил Козаков,Татьяна Лутохина,Григорий Козинцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

МАТЕРИАЛЫ ИЗ АРХИВА


Стихотворения

Все архивные материалы публикуются с сохранением особенностей написания оригинала


 
ТЕАТР
 
 
Там за окном я видел купол и крест.
Две нити перекрестия – под ним лежал поэт,
А по пригорку разбежались липки,
Похожие на маленьких девчонок,
Отрезавших косу, и потому
Напуганных своей незащищенной новизной.
Хромой милиционер нес на плече гитару.
За ним бежала, улыбаясь,
Лохматая и грязная дворняжка.
 
 
Я был один. Я думал, мне казалось.
И мысль моя была как малая и чистая песчинка.
Она не отнимала много сил,
И ветер чувств по собственному
Произволу ее то наземь опускал,
То в небо возносил. Соединял
С другой песчинкой, с третьей, с миллионной.
И создавал бархан из ощущений.
И разрушал, и вновь выстраивал.
И так до бесконечности.
 
 
О ветры, переменные, капризные,
Строители и разрушители безумные!
Кто вас посеял, кто пожнет вас?
 
 
Лежи, поэт, – ты умер, я устал.
Я видеть сны хочу.
Ведь сны излечивают душу.
 

 
ПРОГУЛКИ С ЧЕРНЫМ КОТОМ
       В. Ю. Ник. На день рождения.
       Июль 1980 г.
 
 
Смотри, смотри, пришла луна,
Какая красная, ущербная.
Душа – усталая струна
И тихая, как воскресенье Вербное.
Там силуэтом мягкий зверь
На подоконнике иконовом,
А позади закрыта дверь,
И тишиной весь мир окован.
И только мерное тик-так,
И мягкие удары ночи.
А на полу лежит пятак
Тяжелой точкой в многоточии.
Смотри, смотри, ушла луна,
Такая светлая и тонкая,
Как набежавшая волна
На одинокий берег звонкий.
 

 
* * *
                        В. Высоцкому. Брату
 
 
Сейчас я вспоминаю…
Мы прощались… Навсегда.
Сейчас я понял… Понимаю…
Разорванность следа…
Начало мая…
Спотыкаюсь…
Слова, слова, слова.
Сорока бьет хвостом.
Снег опадает, обнажая
Нагую холодность ветвей.
И вот последняя глава
Пахнула розовым кустом,
Тоску и лживость обещая,
И умерла в груди моей.
Покой-покой…
И одиночество, и злоба,
И плачу я во сне, и просыпаюсь…
Обида – серебристый месяц.
Клейменость – горя проба.
И снова каюсь. Каюсь. Каюсь,
Держа в руках разорванное сердце…
 
Монино. Январь. 1981 г.

 
НОЧНОЙ ПУТЬ
 
 
Дорога Дорога
Обочина Ночь
Стеклянный туман
Звенящий бетон
Скрипящий уклон и
Деревья Деревья
Летящие прочь
Непрочность колес
И воздуха стон
Вверху одиноко
Повисла звезда
Внизу у дороги
Кошачьи глаза
 

 
* * *
 
 
Мне снилось…
Поле. И овраг. И пересохшая трава.
Шуршанье ветра. И опять овраг.
И далеко
Летела лошадь. Горизонт рвала
Осипшим ржаньем…
Одиноко…
Солнце уходило. Все стало красным.
Только тень моя чернела.
И жаркий ветер стих, а воздух стал тяжел.
 
 
А лошадь?
Как будет жить одна? Без седока?
И крик ее в моей душе навеки
Поселился…
И мечется. И бьется, и хрипит,
И вырваться не может.
 
 
Так жизнь промчится
Одиноким зверем. Нигде свой путь
Не отмечая вехой,
Питая душу призрачною верой,
Что память о тебе
Останется в степи безмолвной
Гулким эхом…
 
Январь. Монино. 1981 г.

 
ПРОГУЛКИ С КОТОМ [5]5
  Под этим названием О. Даль объединил четыре стихотворения, подписанные: «Зима. Монино. 1981 г.»


[Закрыть]

 
 
И ломать меня ломали,
И терзать меня терзали,
Гнули, гнули до земли,
А я выпрямился…
 
 
Я не клялся, не божился,
Я легко на свете жил.
Хоть в четыре стенки бился,
Волком на луну не выл…
 
 
Можно плюнуть с горки в реку,
Поднатужиться, напрячься
И подпрыгнуть на вершок.
Можно душу человеку
Измолоть на порошок…
 
 
Ах, ломать меня ломать…
Ах, терзать меня терзать!..
 

 
* * *
 
 
Почему я люблю вот эти
Затворенные дворы…
Там теперь не играют дети
И не точатся топоры.
 
 
Не метет метель спозаранку,
Не кружит на снегу трико,
Не хрипит по утрам шарманка,
И не пахнет прокисшим вином.
 
 
Это было давно и недавно…
Скрип саней, хрип коней,
Серых стен полотно,
А на них, как в японском театрике,
Одинокие тени людей.
 
 
Почему же мне так хорошо
Упираться взглядом в стену?
 
 
Может, время мое пришло?
А сейчас моя память в плену?!
Недовыстроенный витраж…
Так похожий на пелену…
Настоящее что, мираж?..
 
 
Там я жил, умирал и страдал,
Забираясь на свой этаж.
 

 
* * *
 
 
Я плыву на пароходе —
Пароходик – пароход…
В Гибралтаровом проливе
Перейду на тихий ход!
 
 
И услышу эхо дятла,
Чистый снег в ладонь возьму,
Черность сосен, словно клятву,
Тихим словом оборву.
 
 
Снег падет, и ветка стынет,
Дятел песню оборвет,
Гибралтар меня покинет —
Пароходик – пароход…
 
 
Море, море, горе, грезы
И лазурь твоя краса.
Память шепотом березы
Развевает паруса…
 
 
То ли тучки пробегают,
То ль березы вдаль бегут…
Вечер синевою тает,
И собаки тихо лают,
Словно вечность берегут…
 

 
* * *
 
 
Ночь весенняя лунная лунная
Никого
И холодная тишина
А под арками семиструнными
Шепот
Шепот и запах вина
Вот и черный забор
Извернулся змеей
Притаился как вор
Как туман над землей
А напротив
В далеком доме
На решетчато-лунном балконе
Девушка танцевала
В красной как краска
Блузке
Ах как ей узко узко
Словно в железной
Маске
Я музыку смутно гадал
Ту что ее кружила
И страшно и страшно
Я вдруг увидал
На плечиках блузка сушилась
И ветер ее трепал.
 
Зима. Монино. 1981 г.

 
* * *
 
 
Помоги и спаси,
О Господи.
Сбереги и укрой,
О Господи.
Мягким снегом меня занеси, Господи.
И глаза свои не закрой, Господи.
Погляди на меня,
О Господи.
Вот я весь пред тобой,
О Господи.
Я живу не клянясь,
О Господи.
Подари мне покой,
О Господи…
 
Зима. Монино. 1981 г.
Рассказы. Эссе
ЗАПИСКИ ИЗ ДНЕВНИКА КРЕТИНА

Утро.

Когда я просыпаюсь и сталкиваюсь со своим телом, я думаю о том, что я очень и очень худой.

Во сне старик сказал:

– Ах, сынок! Раньше!.. Раньше этот город был как симфония… А теперь… Так… Одна тональность осталась…

Мне снилось море…

С  31 на 32 XII.

Я кретин. И этим все сказано.

Утро.

Прошлое живет своей отдельной жизнью – словно дикий орешник.

Вечер.

Проснулся поздно. Стал умываться. Случайно взглянул на себя в зеркало. Долго с ненавистью тер лицо.

День.

Нас познакомили. Какие неприятные руки у этого человека.

День.

Думал ровно семьсот шагов. Думал о руках этого человека. Наверное, у Гидры были такие.

Я стоял в тамбуре центрального вокзала между прозрачными дверьми, подставив лицо и руки под струю горячего воздуха, со свистом бьющую из обогревателя.

На улице был солнечный морозный февраль.

Вокруг меня скользили люди. Я их не слышал из-за шума упругого воздуха, бьющего мне в лицо, и мне казалось, что я сижу в центре какого-то страшного огромного аквариума. Создавалось ощущение полного одиночества. Я и мир.

Так бывает, когда стоишь в августе ночью на берегу моря. Отчего-то хочется плакать. По щекам у меня текли слезы. Наверное, оттого, что я очень замерз, а струя была такая упругая и горячая.

Я вспомнил, как называется эта печка. Калорифер. Странное слово, похожее на человека в красном плаще с козлиной бородкой и крючковатым носом.

День.

Снег белый до черноты.

Вечер.

А потом я увидел себя со стороны.

Ночь с 31 на 32 XIII.

Устал я прежде времени.

Вообще.

Преждевременно уставший человек. Зачем? Отчего?

Утро. 21.1.

Теперь уже можно сказать – была.

Она была вся как комод с полками и полочками, с темными закутками и выдвижными досками. Было ощущение, что она как бы размножалась и ее было много.

И это множество существовало в различных отделениях этого комода.

Он был. Теперь-то уж точно можно сказать, что был, потому что он хотел понять ее, то есть свою жену, как говорится, свою половину и заблудился в поисках ее сути, или, лучше, сущности, в дебрях ее внутренности, вернее, в лабиринте полок и полочек, закутков и темных уголков.


СОБАЧИЙ ВАЛЬС I

«Да разве можно что-нибудь понимать или, вернее, нужно ли?

Может быть, чувствовать и тогда знать.

Говорят, философия – ступенька к познанию смерти. Живут люди по-разному, а родятся и умирают одинаково.

А чем занимаются в промежутке? Кто чем хочет? Или кто чем может?»

На этом запись обрывалась.

Клочок бумажки выпал из кармана высокого худого человека, шедшего впереди меня, когда он полез за сигаретами. Я его часто видел здесь.

Я живу наверху, а он ходит в подвал или живет там.

Через какое-то время он вернулся. Я сидел на скамейке. Он подошел к своей двери, вынул спички и стал зажигать одну за другой, что-то ища на земле. Пламя спички выхватывало из темноты худое небритое лицо с возбужденными глазами. Я подошел к нему, протянул бумажку и спросил:

– Вы не это ищете?

Он выпрямился, тяжело дыша. Пахнуло спиртным. Он взял бумажку и зажег спичку. Посмотрел на меня.

– Да. Это. А вообще все это чепуха. Скучно. Если пьете, пойдемте ко мне, а то одному нехорошо.

В темноте он привычно сунул в дверь ключ и отворил дверь.

Так же привычно он щелкнул выключателем, и мертвенно бледный свет залил огромную комнату.

Я вздрогнул. На заляпанном красками огромном столе стоял новенький, покрытый лаком, желтый гроб.

Справа, в углу, капала из крана вода на сваленную грудой в раковине посуду. Рядом стояла двухкомфорная газовая плитка. Горел газ. По всей видимости, это был единственный источник тепла в этом огромном и высоченном помещении. Под самым потолком три маленьких окошка, замазанных мелом. Под ними, на грубо сколоченных стеллажах, валялись гипсовые маски. Куски проволоки, жести, картон, плоскогубцы, молотки различной величины, обрубки дерева и шматы засохшей глины. Внизу на полу валялись два или три бумажных мешка с известью.

В углу стояла чистенькая с рыжим отливом пианола с двумя огромными педалями. На ней стоял красный и очень современный телефонный аппарат, а перед ним – сломанный табурет без сиденья.

Противоположная стена была тоже закрыта стеллажом и завалена хламом.

– Знаете, когда я просыпаюсь и сталкиваюсь со своим телом, я понимаю, что очень и очень его ненавижу. Мое тело мне мешает.

Рядом с гробом лежала колбаса, белый хлеб и сыр. Уже стояли две бутылки водки и бутылка портвейна.

Большие серые глаза он все время щурил, будто плохо видел или присматривался.

Длинные светлые волосы открывали светлый лоб.

Пальто он, видимо, носил давно. Под пальто был виден толстый черный свитер.

Дополняли его костюм вельветовые штаны и ботинки на толстой подошве.

– Не раздевайтесь, пока не согреемся.

Он пошел к раковине и вынул из груды посуды два стакана. Долго полоскал их под струей воды. Брызги летели ему на пальто. Но он как будто не замечал этого. Он поставил стаканы на бумагу и вытер руки о пальто.

Налил водки в мокрые стаканы, взял свой, зачем-то посмотрел его на свет и тихо сказал:

– Сегодня мне снилось море…

Он медленно выпил, отщипнул кусочек хлеба и медленно стал жевать, прищурившись и в упор глядя на меня.

Мне показалось, что он улыбается.

Я выпил тоже.

Он вынул из кармана пальто мятую красную пачку «Примы» и бросил ее на бумагу. Подошел к пианоле, снял телефонную трубку, набрал номер и долго слушал сигналы.

Он тихо положил трубку, подошел к столу, достал сигарету, закурил.

– Вы здесь живете, я вас часто видел. У вас красивая кошка. Вы любите кошек?

– Да, – ответил я, не зная, то ли надо объяснять эту мою любовь, то ли не надо.

Он вдруг засмеялся. У него был хороший чистый мальчишеский смех.

– Прошлое, – вдруг сказал он, – прошлое… Давайте выпьем за прошлое.

И он налил еще полстакана.

Он поднял стакан и, взглянув сквозь жидкость на меня, тихо сказал:

– Прошлое живет своей тихой и отдельной жизнью. Оно похоже на дикий куст орешника на склоне глубокого оврага, по дну которого течет холодный прозрачный ручей. А под ним зеленая прохладная глина. Мои пальцы помнят ее до сих пор, хотя прошло лет двадцать и тогда я был мальчишкой. И овраг мне тогда казался таинственной пещерой.

Он выпил медленно и снова отщипнул кусочек белого хлеба, но не стал его есть, а машинально стал мять пальцами.

За окном еле-еле шумел город.

Он вынул из пачки сигарету, достал из кармана коробок, но тот оказался пустым. Растерянно улыбнувшись, он пошел к плите и прикурил от газа.

Зазвенел телефон. Он вздрогнул и резко выпрямился. Звонки были резкими и неприятными. Мне очень хотелось подбежать и снять трубку. А он не двигался, и, склонив голову, слушал звонки, и, казалось, считал их. Потом он пожал плечами, как бы удивляясь их беспрерывности, медленно пошел и снял трубку.

– Да, – сказал он глухим голосом.

Он повернулся ко мне и снова прищурился.

– Ничего поживаю.

Он сморщился и отодвинул трубку от уха. Снова взглянул на меня и виновато улыбнулся.

– Не кричи, я великолепно тебя слышу.

Он облокотился локтями на крышку пианолы.

– Одну секунду! – сказал он тихо. Вынул сигарету изо рта, и пепел упал на крышку. Он наклонился и сдул его на пол. На губах у него остались кусочки бумаги. Он их отдирал зубами, а сплевывал перед собой. Трубка лежала на желтой доске. Он удивленно смотрел на нее.

Потом пошел к раковине и бросил сигарету в грязную чашку.

– Я пойду, пожалуй, – то ли спросил, то ли утвердил я.

Он развел руками. Я ушел.

Долгое время я его не видел.

Признаться, он был мне неприятен. Вернее, я не понимал его, и, наверное, это было мне неприятно.

Однажды, в начале декабря, поздно вечером, я прогуливал кошку.

Погода была мерзкая. Шел дождь, дул ветер, а у меня целый день болела голова.

Моя кошка, перепутав времена года, выла по ночам и худела прямо на глазах.

Во двор въехала «скорая помощь», и молодая врачиха пошла в подвал к нему. В руках в полиэтиленовом мешке она несла домашние туфли.

Очень быстро она оттуда выскочила, хлопнув дверью и громко сказав: «Сумасшедший», подбежала к машине. Открыла дверцу. Внутри вспыхнул свет. Лицо у нее было красное. Тапочек в руках не было. Она захлопнула дверцу. Стало темно.

Он лежал в гробу, оперевшись локтем в подушку. Другой рукой он вертел спичечный коробок. Во рту у него торчала незажженная сигарета. Жутко звонил телефон. Он смотрел на аппарат прищурившись. Как бы ожидая от него чего-то еще, кроме умения издавать столь пронзительные звуки.

Телефон утомился.

Он улыбнулся. Отвернулся и увидел меня. Его небритое лицо осветилось мальчишеской улыбкой.

– А. Вот и вы. Давненько не были. Все небось дела. Заходите – проходите – посидите. То есть в символическом смысле. У меня не засидишься. Ну хотя бы постойте немножечко.

Я осмотрелся. Все было так же. Время здесь не обитало. Ему здесь не было места. Оно шлепалось редкими каплями из испорченного крана на груду грязной посуды.

Я прислонился к стене.

– Вам было плохо?

– Почему вы так решили?

– Только что уехала «скорая помощь».

– А-а-а. Нет, мне не было плохо. Наоборот.

Он чиркнул спичкой и откинулся на подушку, затянулся сигаретой.

– Вы знаете. Я ненавижу людей в униформе. Ненавижу проводниц, стюардесс, швейцаров, официантов, милиционеров и прочая. Особенно ненавижу врачей. Меня тошнит от их белых халатов, холодных рук и безразличных глаз. Единственное, на что они способны, – это ненависть.

Он вдруг засмеялся.

– Знаете, что нас спасет? Униформа. Надо всех обрядить в форму. И нацепить знаки различия. И тогда наступит желанная гармония. И не надо будет говорить по душам, чтобы выяснить, каков ты есть. Посмотрел на погоны – и готово. Все ясно. Чего достиг и какова перспектива.

Он сел и, прицелившись, выстрелил окурком в раковину.

– Нет, мне не было плохо, что касается врачихи, то это была моя жена.


СОБАЧИЙ ВАЛЬС II

И только теперь, по истечении сорока лет, он понял, что человек, которого он наблюдал все это время, с которым он делился самым сокровенным, что рождалось в нем, был он сам.

Он понял это в тот момент, когда ему хотелось вздохнуть с облегчением и отвернуться, вяло махнув на прощанье рукой, чтобы он не увидел слез, набежавших на глаза, с порывом одиночества, так похожего на тусклую лампочку в подворотне.

Это был он сам, проживший в одиночестве сорок долгих лет, и только теперь, со стороны, ощутивший почти физически жизнь, как если бы он коснулся рукой знакомого предмета и вместо ожидаемого ощущения тепла отдернул бы руку от резкого удара холода.

Комната плавала в зимних сумерках, и предметы начинали новое существование.

Отражение в зеркале было чуть-чуть размытое, но еще четкое, физически ощутимое, как бывает ощутимой тихая и прекрасная музыка, доносимая порывами теплого ветра с уплывающего парохода.

Наверное, нужно разговаривать, но так не хочется. Собственно, о чем разговаривать теперь, когда так тихо. И стоит ли нарушать эту прекрасную синюю тишину, пахнущую брусничным мороженым.

«Я давно не ел мороженого», – подумал он. Ему вспомнилось детство, такие же зимние сумерки. И синий снег, и пожар на пятом этаже, и блестящая каска пожарника. И его усы, и размытое лицо, и черные фигурки людей, стоящих внизу, и вдруг – яркая вспышка, и летящая комета, перечеркнувшая черноту и с шипом ударившаяся о белизну снега, пробившая его толщу, и оттуда, из пушистой белизны, вытекало пламя, раздавалось бульканье, и черное пятно разливалось вокруг.

Он подбежал к этому страшному чуду. Это был утюг. Простой чугунный утюг, набитый углями. И шесть отверстий краснело на боках, и ему подумалось о пароходе, плывущем в ночи с горящими иллюминаторами.

Люди готовятся ко сну, тихо переговариваются. Слушают музыку и совсем не думают о бесконечности над ними и под ними, пронизавшей их по вертикали, у которой нет ни конца, ни начала.

«Все мы нанизаны на эту невидимую вертикаль», – подумал он.

Невидимую. Но иногда до боли ощутимую. И есть одно движение: вверх и вниз.

Говорят, философия – ступенька к познанию смерти.

Может быть, чувствовать – это знать? Живут люди по-разному, а родятся и умирают одинаково. Нет. Не одинаково. И в этом своя прелесть новизны. Из тьмы в свет, из света в тьму, из тьмы в тьму.

А понимать? Что это? Нужно ли? Где промежуток? Что это?

– Мы часто видимся.

– Да, часто. Знаете, когда я просыпаюсь и сталкиваюсь со своим телом, я вдруг понимаю, что ненавижу его. Мое тело мне мешает.

Я смотрю на его худое лицо, прищуренные глаза, и мне кажется, он улыбается или видит что-то такое, что кажется ему немножко смешным.

– Сегодня мне снилось море.

– Вы здесь живете?

Он рассмеялся. У него была хорошая, светлая улыбка.

– Вы ведь тоже здесь живете. У вас красивая кошка… Вы любите кошек?

– Да…

Стало опять тихо. Жизнь утекала по вертикали. Вдруг раздался жалобный и нежданный уползающий звон. Это упал забытый и засохший цветок на дно пустой высокой и пыльной вазы.

– Прошлое живет своей тихой и отдельной жизнью. Оно похоже на куст дикого орешника, выросшего на склоне глубокого тенистого оврага, по дну которого течет холодный прозрачный ручей.

Кошка двигалась бесшумно. Оставляя шуршащий звук в тиши комнаты.

– По берегам ручья под огромными листьями папоротника таились куски изумрудной глины. Она была прохладной, и когда мои пальцы погружались в нее, то по спине у меня бежали мурашки и уши почему-то становились горячими. Мне было стыдно, словно я прикасался к чему-то запретному. Мои пальцы помнят ее до сих пор, хотя прошло лет двадцать, и я тогда был мальчишкой. Это был таинственный мир. Но он был, а мне туда больше никогда не вернуться, а может быть, он и сейчас существует. Я почему-то любил мой овраг больше, чем море, на берегу которого я тогда жил.

Мы закурили. Мне показалось, что он поднес спичку к сигарете чуть позже.

Я растерянно улыбнулся. Зазвонил телефон. Звонок был неожиданным, и мы оба вздрогнули. Аппарат стоял в глубине комнаты на старой рыжей, затертой временем фисгармонии. Телефон звонил, и звон его размножался в глубинах старинного инструмента, и каждая струна с болью отзывалась на холодный, электрический, бездушный звук.

Звонки были резкими и неприятными. Мне казалось, что тишина сжималась как перед пощечиной (ударом плетью). Я даже видел ее несчастное голубое (тело) лицо? Мне хотелось побежать и сорвать трубку, но он не двигался и, склонив голову, слушал звуки, будто считая их. Его губы шевелились. Может быть, он пытался улыбнуться. Это было похоже на то, как человек терпит незаслуженно унижение, но не хочет ничего сделать, чтобы избежать его.

Я облокотился локтями в колени и опустил голову, чтобы не видеть его лица.

– Но когда же человек станет самим собой? Когда? Как хочется уловить этот миг…

– Слушайте, не говорите глупостей, что это значит «самим собой»? Я этого вообще не понимаю… Самим собой… Извините, отвлеченная чепуха…

Если хотите знать, человек никогда не бывает «самим собой», как вы говорите.

Он задумался и отвернул лицо в глубину комнаты.

– Человек… Всю жизнь… Бывает… Вернее, пребывает… С самим собою… Понимаете?.. Он – двое… Их… Он… Двулик. Нет, я не говорю двуличен… Я говорю – двуедин… Вот это, пожалуй, точнее…

При чем тут точность? Это ведь не шахматная партия.

Вечная игра. Шестьдесят четыре клетки и в них вся человеческая мудрая хитрость. Вековая. Незыблемая. Зыбкость человеческой жизни. Вечная борьба человека с судьбой.

Лошади не было. Телега неслась с горы с грохотом, ударяясь об огромные валуны. И было страшно и странно, что она не разбивается. Меня кидало и выбрасывало, и я еле удерживался, ломая ногти о какие-то деревянные штуки.

Вечность падения, но не в пропасть, когда летишь в пространство и твой омерзительный крик цепляется за пустоту.

Это больное, физически больное падение с разбитым лицом и телом и вырванными ногтями. И перед лицом безумия мотающихся двух оглобель.

Мой крик множился, и к нему примешивалась истошность женского вопля и визгливого детского плача.

Страшная боль пронзила меня из виска в висок, словно голову мою проткнули тупой, ржавой, зазубренной иглой.


ИМПРОВИЗАЦИЯ В МИНОРЕ

1.

Разбежалась река, да и ударилась с размаху о землю. Разорвалась надвое и омывать ту землю стала. Смирилась не сразу, а потихоньку. Устала. Пришедшие люди нарекли один проток «Медведицей» и верно угадали нрав, потому что медведица – зверь потайной и тихий, до поры.

А другому протоку и названья не дали, потому что и не видно его за ивами да за камышом было.

Людям место понравилось. И лес, хоть и небольшой, и землица есть, под огороды.

И выросло на острове том семь дворов, семь домов. А восьмой бакенщик на самой грудине поставил, на самом разрыве реки могучей.

Мужик невидный, но кряжистый. Дочка при нем. А жены нет, пропала где-то в городе. Ну, да Бог с ней. Дочка вольная уродилась, от природы и водного простора (заразилась?). Веселая, быстрая. Волосы с рыжим отливом, глаза зеленые, лицо тонкое – правильное. В общем, статью не в отца. На голову выше. Словом, сосенка против дуба. (Не знаю сосена или сосенка.) Любили они друг друга, хоть и разные были. Да и разные только так, с виду. Кровь-то внутри (одна) одинаковая лилась. Лучшее время в том месте – августовское было.

Лес горит цветом, стога золотые, земля медная, река зеленая. Вечерами на ней бакенщик огоньки красные да зеленые зажигал. На это все она любила подолгу смотреть.

Смотрит, а сама тихо улыбается, словно музыка прекрасная в ней играет.

Вот за это я их и полюбил. (?)

Бывало, посадит он лодку на цепь, а я уж тут, его дожидаюсь.

– Здравствуйте, – говорю.

– Доброго здоровьица, – отвечает.

А она молчит, музыку свою дослушивает.

Потом очнется. Засмеется тихо и в дом идет.

А идет-то как-то неуверенно, будто впервые земли касается.

Лампу в доме засветит и долго на огонь смотрит. Электричества на той земле не было, обошла цивилизация стороной, за ненадобностью, а потому место это Миглищами называлось.

Мы с дедом еще на воздухе посидим, покурим и ждем, когда дочка в дом позовет. Да и хитрим, вроде даем ей в себя прийти, не мешаем.

– Ну, идите, что ль, – прозвенит из дома.

Мы переглянемся и улыбнемся.

В доме травами пахнет, деревом и хлебом свежим.

На столе чай. Пышки теплые и варенье смородиновое. Тихо, и только сверчок поскрипывает.

Татьяна Акимовна посмотрит на нас, нахмурится, будто чужие пришли, и рассмеется своей же странности. Может, я ее настораживал, а может, мое жадное разглядывание смущало. Не знаю.

2.

Человек я тут был новый, пришлый, приезжий. Оказался я тут случайно, а жил вот уже с месяц.

3.

Сел я в Москве на колесный пароход «А. С. Пушкин». Ночью был в родных Кимрах, брата хотел повидать. Его не оказалось, а жену его я не знал: ночевать отказался и пошел на пристань. В Москву не хотелось. Сел я на пароходик и задремал.

Проснулся на рассвете.

Пароходик нос свой от берега отрывает, тетка-матрос сходню на себя тянет, а кругом покрывалом розовым все покрыто.

Лес мокрый блестит. И верх красным опален. Стога в тумане, словно животные неведомые, пасутся. И птица незнакомая раннюю песню затевает.

Будто столкнул меня кто-то на землю.

Оглянулся, а пароходик в белой вате пропал. И только железный стук по воде плывет.

Пошел я по земле, а мне заяц навстречу. Увидел меня и аж присел от удивления. Я стою, а он сидит. Смотрим друг другу в глаза, как в гляделки играем: кто кого переглядит.

Заяц первый не выдержал и пропал, как и не было. А во мне легкость внезапная родилась. И я рассмеялся.

4.

Вечером все красным залито. Тени от стогов длинные и правильные. Трава изумрудная и вроде как (кое-где) медью тронута.

И так все грубо очерчено, что не верится, будто настоящее.

5.

– А ты что ж, художник будешь? – спросила хозяйка, подсаживаясь ко мне.

Лицо вполоборота повернуто, будто не доверяет.

Одна половина красным горит, другая синяя, в тени. Морщины грубо обозначены. Волосы черные с серебром, нестриженые, платком подвязаны. Глаза темные смотрят прямо, без стеснения.

– Вишь, ластоньки куда забрались, – показывает она под крышу, – значит, дождь будет. Потом мы молчим. Наконец она встает. – А я ревматизмом мучаюсь, доить трудно. Сыро у нас тут!

6.

Жил я в закуте за хлевом. Утром у меня на столе оказывался кувшин с парным молоком, а сверху ломоть свежего, только что испеченного пирога с гонобобелем, так здесь чернику звали.

7.

Когда все, что на земле было, да и сама она, нагретая за день солнцем, покрывалась синей дымкой и становилась невесомой, я ложился спать.

В ту пору жил я неспокойно и сны мне снились отвратительные. Часто я видел себя в стеклянном шаре.

Я кричу, бьюсь о стекло, но никто не слышит, и все идут мимо и даже о чем-то своем, веселом разговаривают.

Я задыхаюсь и просыпаюсь весь мокрый, в испарине. Кругом тихо. Луна в окошке висит. Корова за стенкой хрумкает и шумно, протяжно вздыхает.

И я успокаиваюсь и незаметно для себя засыпаю.

8.

Антонина Тихоновна натопит полный таз свечей, руки туда по локоть опустит и сидит, скривив лицо от боли.

– Ежели в тебе врачи туберкулез открыли, то тебе в хлеву пожить надо. Тем воздухом подышать. Лучшее средство от груди. А лучше не верь ты им, врачам-то. Тоже, чай, люди. Обмануть могут, а ты молодой еще. Воск остынет, подернется пленкой и как янтарь станет. Я улыбаюсь.

9.

Я сижу на развилке старой скрюченной сливы. А внизу подо мной, в солнечном пятне, валяется книжка вверх обложкой. На обложке здоровый человек дерется с тигром. Я читаю перевернутые буквы: «Витязь в тигровой шкуре».

10.

По стволу течет капля янтарной смолы.

Я жду, когда она вырастет и чуть-чуть застынет, тогда я ее съем.

А пока я дую на паутинку, и паучок раскачивается. Вверх, вниз… вверх… вниз…

11.

Антонина Тихоновна что-то мне кричит и машет руками. И мне это странно, потому что она застыла в капле янтаря. Капля висит на тонкой паутине и раскачивается. Она раскачивается все сильнее и сильнее.

– Да помоги же ты! Помоги! Черт окаянный! – кричит она все громче и громче, и я просыпаюсь.

– Заснул. Видали? А кто же меня вынимать отсель будет? А?

Она показывает глазами на таз.

Я беру столовый нож и аккуратно вырезаю куски воска с застывшими в них руками. Она идет к ведру с горячей водой, и вся красота исчезает.

– Ну, пока полегчало. А ты спать иди, я тебе молока снесу. Подою коровку и снесу на ужин.

12.

Я бродяга. Я не могу принадлежать чему-либо или кому-либо. Я принадлежу своим настроениям. Когда мне не спится, я думаю об этом. Я хотел бы жить везде понемногу, где-то дольше, где-то меньше.

Я не могу принадлежать к определенному кругу людей, и, наверное, поэтому у меня нет друзей, и я одинок. Я не люблю то, что я делаю в искусстве, хотя многим мои картины нравятся.

Мне это безразлично.

Теперь я рисую почти машинально.

Я сталкиваю свет и тень, и тени с тенями, и свет со светом, и мне это неприятно; мне кажется, что я безжалостно кромсаю живое тело природы.

13.

Утром у колодца я увидел молодого человека. Он опирался на один костыль, другой был прислонен к срубу. Он неловко втаскивал ведро, и ему было трудно, он с трудом удерживал его на весу, навалившись на ручку ворота, но отцепить от крючка и вынуть ведро на край сруба не мог. Я поспешил ему на помощь.

– Спасибо, – сказал он и взглянул на меня.

Меня поразили его глаза. Неправдоподобно синие в бесконечной своей глубине.

Худощавое лицо, обрамленное светлой бородкой и усами, и длинные пшеничные волосы.

Солнце светило ему в лицо, он щурился. Морщинки в углах его глаз лучились. Рот его был спокоен, и создавалось впечатление двухмерности выражения – печали и радости.

Я молчал и придерживал ведро на краю, вода в нем качалась, и блики трепетали на его лице.

– А вы наш жилец. Я про вас знаю. Мне мама писала о вас в письме. Меня зовут Игорь. – Он протянул мне руку.

Я представился и пожал протянутую руку.

Мы молчали. Он вдруг рассмеялся, показав ровные и белые зубы. Потом он схватил другой костыль и ловко сунул его в подмышку.

Он наклонился к ведру и стал пить ледяную воду. Он чуть постанывал.

Я болезненно сжал зубы, будто сам чувствовал леденящий вкус воды.

Потом он окунул лицо в воду, секунды три постоял так и вдруг вскинул голову к солнцу.

«Наверное, такое лицо было у Христа, когда он совершил первое омовение», – почему-то подумал я.

Он посмотрел на меня, лицо его было осыпано изумрудом.

– Знаете что? Приходите в дом. Будем есть жареную картошку с зеленым луком. Это замечательно – есть картошку с зеленым луком.

И он направился к дому. Я смотрел ему вслед. У него были широкие плечи, мощный торс и беспомощные ноги; он волочил их по земле. Я не почувствовал жалости к его телу; в нем было какое-то достоинство и вызов своей ущербности. Он как бы и не замечал ее и был естествен, как корявая, но сильная сосна, случайно выросшая на верхушке песчаной дюны на берегу холодного северного моря.


ТОМЛЕНИЕ [6]6
  Рецензия на фильм С. Соловьева «Сто дней после детства», отправленная О. Далем в письме к своей теще О. Б. Эйхенбаум.


[Закрыть]

Разве это было? А если было, то где это все теперь? Почему так сладостно обращаться к далекой памяти детства?

К памяти чистой и светлой, как грибной дождь?

К памяти радостной, даже если она была грустной? Память открытия. Память первого прикосновения.

Там был пруд. Там был первый удар солнца. Там есть первая женская жалость. Любовь. Там есть женская мудрость. Вечная. Любовь рождается ударом. Ты очень слабый. Тебе четырнадцать. Жуй кальций. Он укрепляет кости. Тебе нужны очень крепкие кости, чтобы пройти через житейские бури.

Кальций укрепляет кости. А как же быть с сердцем? «Послушай, Нина. Я рожден с душой кипучею, как лава!» Он устал, этот Арбенин. Женя. В тридцать лет. Самый старый в драме «Маскарад», написанной пятнадцатилетним Мишей Лермонтовым.

Кальций укрепляет кости. От кальция очень крепкая кисть и сильный удар. Но и челюсти от кальция крепкие.

А сердце?

Память сердца. От чего крепнет эта память? Почему она такая цепкая? Почему она не дает покоя всю жизнь? Почему камень хранит память человеческого сердца? Почему прекрасное живет само по себе и не принадлежит никому?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю