Текст книги "Серапионовы братья. 1921: альманах"
Автор книги: Вениамин Каверин
Соавторы: Михаил Зощенко,Виктор Шкловский,Константин Федин,Всеволод Иванов,Николай Никитин,Михаил Слонимский,Елизавета Полонская,Владимир Познер,Николай Радищев,Лев Лунц
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Но грустно думать, что напрасно
Была нам молодость дана.
Боимся мы графини – овой,
Как вы боитесь паука.
Пушкин
А ведь мог бы быть цирульник Федя первым человеком на форту. Такая у него прекрасная и необыкновенная должность: украшать людей. Ведь когда постригут нас, побреют, причешут и посмотрим мы на себя, помолодевших, в цирульное зеркало, даже походка станет иная, и как бы ни было тяжко, тут вдруг бодрее станет; и из цирульника некоторым фертом выходим мы, и даже глаза поблескивают дерзко и молодо.
Но кроме цирульного мастерства, есть и другое дело у Феди: медицинские занятия. Сам он так их называет. А значит это: пустить кровь мужику, гной из ранки вычистить, дать рвотного, наболевший зуб выдернуть.
И Федя вечно занят; на себя ему даже оглянуться некогда. Оттого у Феди такой собачий вид; не усы, не борода – а собачий волос; и глаза покорные, собачьи, смотрит – будто хвостом виляет, и походка собачья.
Сегодня у Феди праздник. Вчера, с вечера обещала прийти к нему подстригаться Катя-следовательша.
В этой барышне, круглой и маленькой, с веселыми черносливинами вместо глаз, есть точно гвоздок, который нужно зубами вытащить, чтобы понять ее. А как вытащить? Никто не знает, кем она была раньше и почему теперь обрекла себя следовательскому, может быть, даже страшному делу? С тех пор, как Федя увидел Катю, ни на что другое не в состоянии он глаз отвести. Так и стоит всегда перед ним узкий смешок, походка белочья. Сегодня Федя решил открыться ей в своей тоске, гвоздок вытащить.
Дожидая Катю, Федя перетер все цирульные принадлежности и туалетный столик; и нечаянно вдруг увидел себя в зеркале.
– Пригож, нечего сказать…
Как-то до сих пор не обращал внимания на себя – в зеркале, будто он никогда, кроме того, кого надо было брить иль стричь, и не отражался там.
Федя взял гребенку и расчесал себе волосы на кривой пробор.
Надо бы Феде быть первым человеком на форту, а вот, подите, никто даже товарищем не назовет. Просто все кличут: Федя да Федя!
Когда пришла Катя, точно одеколоном вспрыснули комнату – так приятно Феде.
Заботливо укутывая Катю в простыню, Федя нежно касается пальцами теплой Катиной шеи.
– Не щекотно?
Катя улыбается, и он улыбается. Подстригая волосы, тоненько звякает ножницами; наконец решается вступить в разговор.
– Как дела, Екатерина Ивановна?
– Спасибо, Федя, работаем. Вот только товарищ Ругай что-то заболел, чирей, что ли, на шее у него вскочил, сходили бы вы к нему.
– Ничего, это быстро можно поправить. И не будет чирья; не только чирей, а всякую операцию горячим ножом можно сделать.
– От работы отказывается, порет какую-то чушь, точно с ума сошел.
– И это бывает, Екатерина Ивановна. Когда у человека в голове оболоночка такая лопнет и кровь с мозгами смешается – бывает…
Хочется Феде о главном поговорить, да не знает с чего начать. Выручила сама Катя.
– Что вы не женитесь, Федя?
– Женитьба – вещь солидная, Екатерина Ивановна. Некогда подумать, да и не об этом я, признаться, думаю. О любви я думаю, Екатерина Ивановна.
Катя опять улыбается.
– Ах, вы – Фигаро!
Федя на миг останавливает работу.
– Что вы говорите?
Потом опять принимается за свое, подбривая Катин затылок.
– Бритва не беспокоит? А что касательно любви, то ко мне многие партии солидные подбирались, да не терплю я, знаете, таких, под видом прошлых дам. У меня есть гвоздик, любовь есть, и изменить ей не могу…
– Что же не женитесь?
– Тут особое дело.
Федя вдруг мрачнеет.
– Не знает она, Екатерина Ивановна.
Катя снова улыбается.
– Смешной какой, а вы бы сказали.
И почувствовал Федя, что здесь началось самое страшное. Рука с бритвой на отлете, мыло с бритвы капает. А на Федю доверчиво и весело смотрит Катя; откинула назад толстенькую шею со складочками у подбородка. Упасть сейчас перед этими складочками, но может выйти совсем неожиданное; вдруг она сделает что-нибудь такое, например оплюет его, Федю; и тогда… эта бритва врежется в складочки…
Вздрогнул.
– Фу! Откуда поганое наваждение…
Катя смирная и доверчиво ему улыбается. Надо сказать.
– Люблю я одну, Екатерина Ивановна…
Да пока мямлил, обтирая мятной водой шею и лицо Кати, пролетело время…
Ушла Катя, не узнавши…
А на Катю разговор о любви действительно подействовал совсем неожиданно.
С пятнадцати лет от отца своего, канцелярского служителя в губернском управлении земледелия, она познала любовную тайну – нечаянное, пьяное отцовское дело. Стерлось детство, чужое и ненужное. И так, до сегодняшнего дня, до двадцати шести лет, никогда не думалось о любви; представлялась любовь сплошным позором, и не мечталось о ней, и не жгла она. А вот сегодня на раскаленных добела слободских мостках от пыльного пуховика потянуло истомой и невыносимой тоской.
Умять истому. Сейчас. Катя знает, что люди смотрят теперь на все просто. И чем проще, тем лучше. Если надо, так надо. Под солнцем весело, и в теле весело, и от любви должно быть весело. Весело и просто.
Кате вспомнились две мухи, притаившиеся под чернильницей. Как прихлопнула она их линейкой… Тогда было только досадно, но мимолетное проскочило, не задев надолго. Почему же сегодня так жгет? Конечно, все просто, как дважды два. Тело требует. И не надо фокусничать.
Кате стало весело, и она наспех зашла к племяннику Дондрюкову, будто чаю выпить. Он любезно жмет ей руку, посылает вестового Семку за кипятком на гарнизонную кухню, но когда она, играя синими своими глазами, подошла к нему, налитому и плотному, положила на его четырехугольные плечи свои круглые руки и сказала, словно невзначай:
– Нет, чаю не надо. Вот что… —
передохнула капельку, —
– …поцелуйте меня и… —
продолжила так, как говорит народ, обыкновенным грубым словом.
Дондрюков опешил так же, как когда-то очень давно на смотру на него, молодого подпоручика, только что выпущенного из юнкерского училища, во время церемониального марша набросился багровый инспектирующий генерал за то, что он спутал команду.
– Извините. Вы полагаете, что такое дело гвардейскому офицеру чихнуть, но… со знакомыми так, начистоту, не привык…
– Вам романсы надо?
Сразу прорвалась напряженно-резиновая минута. Даже Катя смеялась.
– Хотя бы и романсы… Как это вы ловко. Даже сообразить не мог…
Круто передернул плечами Дондрюков и туже подтянул свой широкий офицерский пояс.
– А вы что думали, что я козырем хожу, так я мраморная?
– Мраморными только Венеры бывают.
– Я женщина, а не Венера. Венере ничего не надо, а я самая заурядная женщина с земной кровью. Не в казарму же мне идти. Собственно, чего вы стесняетесь…
– Увольте… Кстати, о деле лучше поговорим. Недавно получил письмо от одних знакомых. Они пишут, что за нами числится…
– A-а, морской житель, есть такой…
– Нельзя ли как-нибудь поскорее выяснить его дело; ведь он, кажется, заложник…
– Не совсем так!
– В общем, мне кажется, я, конечно, ничего не говорю утвердительно, только осмеливаюсь предполагать: ну какая от него опасность? Правда, он – известный человек, но известность его исключительно балетная. Он был страстным балетоманом. И политического за ним вряд ли что есть… словом, дело ваше, я только прошу не отказать в ускорении…
И очень осторожно звякнул шпорами.
– …конечно, сообразно революционного долга…
Когда Катя вышла, он похвалил себя за осторожность и выдержку. При дисциплине можно со всем миром наладить самые приятные отношения.
Катя торопится. По дороге заглянула к Ругаю, но он чуть не выгнал ее. Босой, в стоптанных дырявых туфлях, в одном нижнем белье, зверски рыщет по комнате. Шея у него замотана мокрым полотенцем.
– Чирей там… на темечке. Ой! Когда конец всему этому?
– Чему?
– Чему? У вас бумажки, предписания, а я, э… а я голову потерял. Вот она – и нет вот ее. Не моя голова, а точно чужая мозоль. Как тяжело…
Катя направилась в свою канцелярию.
Усталая и разбитая упала в кресло. И стало покойнее. Скалится со стены белый пан, посвистывая нагайкой. Мирно толкуют поп, кулак и капитал в цилиндре. Привычное не тревожит. Выдернув из пачки папок ту, что содержит дело о морском жителе, пыталась уйти, вникнуть в дело, чтобы забыть истому и июльский жар.
Проносятся строчки, что телеграфные столбы, когда глядишь с поезда.
– ………из допроса следует констатировать продажу романовских денег и скупку бриллиантов. По сообщению осведомителя, на заграничные нужды, т. е. для отправки туда с целью…
– ………во исполнение сего постановления оный заключенный препровождается вам при сем на ваше распоряжение, в зависимости от ваших местных условий, ввиду того, что обнаруженные преступления касаются вашего района…
– ………рассмотрев, ВЧК предлагает разрешить вам дело персонально, но указывает необходимость совершенной изоляции.
– ………деньги менял, потому что бриллианты удобнее, и собирался за границу, потому что могу быть эстонским подданным…
– Путает. Прошу медиц. экспертизы. Следователь Несмачный.
– Ерунда. Крутит. Председатель Жабриков…
– …Говорит только о балете.
Дело представляется Кате какой-то необыкновенной окрошкой, вкуса которой никак не разберешь. Или мешают свои мысли? Кивает из-за папок Дондрюков, и между строчками в одних кальсонах мечется Ругай. Мухи щекочут затылок.
Пройти бы сейчас голой по солнцу на Свеягу, выкупаться.
Да нет, страшно… Катя не выносит воды, Катя боится воды.
Или вызвать сюда морского жителя. Пусть потанцует. Или испробовать его? Быть может, он, если ему предложить…
Или Федю? Нет, у Феди какой-то свой гвоздок.
Нет, в самом деле, позвать морского жителя. Интересно, что выйдет…
Через четверть часа в дверь осторожно стукнули.
– Изволили приглашать?
– Изволила. Как живете?
– Ничего, мерси.
– Вам не скучно?
– Скучно? Нет, ничего, я привык. Каждую ночь в балете.
– А вы не боитесь смерти?
– То есть… Это sus per coll…[51]51
Suspendatur per collum (лат.) – смертная казнь через повешение.
[Закрыть]
– Нет, теперь не вешают.
– Не вешают?
Он улыбнулся, как аккуратная бритая обезьянка, сделав рукой короткий резкий жест.
– Ничего… За что меня вешать?
– Ну, а любить… Любить вам не хочется?
Сперва он не понял, но потом, сообразив, рассыпался в тысячах сладких конфетных ужимок.
– О нет! Я застрахован. Простите, но я уже отлюбил свое; как хорошо выражаются французы…
Заныла грудь – и Катя, почувствовав бешенство, ногтями продрала шершавую желтую бумагу, закрывающую стол вместо сукна.
– Убирайтесь к черту!
И не успел он договорить, как лязгнули ружья – морского жителя увели.
Катя, прижавшись к столу, развернула в деле последнюю страницу и на ней, в самом низу, пишет последнюю резолюцию. Рвется бумага, пищит на всю комнату перо, и даже всегда мирно толкующая троица – поп, кулак и капитал – с недоумением испуганно уставилась на Катю, похолодевшую и каменную.
Написав, хотела зачеркнуть.
– Впрочем… он все равно с ума сошел.
Такой же холодной и каменной помнит себя Катя, когда при вступлении в РКП пришлось заполнять два анкетных листка – особенно один вопрос: причины вступления в коммунистическую партию?..
Какие причины?
Жизнь рубится топором. Раз… раз…
– Кто же снимет мой чирей?
И тут не выдержала. Слезы горохом посыпались на бумагу, размазав резолюцию:
«Приговаривается к расстрелу».
А за окном, стоя на скамейке под елкой, подглядывал в окошко цирульник Федя. Никого никогда ему не было так жалко, как сейчас Катю, катышком свернувшуюся у стола; ничто никогда не было милее круглых вздрагивающих ее плеч и этого синеватого, только что сегодня подбритого затылка.
– Не плачь, не плачь… милая Катюшенька!
Отойдя от окна, он подумал:
«Кто ее, такую, приголубит…»
Был уже вечер, и за изъеденной временем кирпичной стеной скрипели дергачи у реки.
X. Солнце
Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле.
Пушкин
Летят полосами снега, дожди и снова снега, приходят и уходят кометы, падают по осеням на землю синие звезды, преет зерно и, набухая, всходит хлебный колос. Люди родятся, женятся, умирают, и всякое их состояние записывается в одну книгу о движении населения. Надуваются пышно реки и вдруг мелеют, меняют пути, вырастают в океанах новые острова; и сами океаны, изгрызая берега, путают свое очертание.
Радио скрещивают воздушные волны:
Чума в Китае.
Семенов отступил к Дальнему Востоку.
Афганистан на вулкане, обеспокоенность Ллойд-Джорджа.
В Петрограде беспощадные расстрелы.
От III Коминтерна в Москве – Парагвайская республика за Советы.
Красин прибыл в Лондон для обсуждения торгового договора.
И пусть одно радио убивает другое. Кому какое дело?
В России нет колеса для крестьянской телеги, а в Европе воздушные корабли с точным рейсом: Лондон – Брюссель – Рим – Нью-Йорк…
Но разве это пресечет рождения, смерть и браки, разве этим удержишь падающие по осеням с неба синие звезды, разве заглушишь ревы вод?
И не смешно ли говорить о взаимоотношениях, когда убогие русские деревни мирно победили свои кастрированные города, когда московские телеграммы от Коминтерна принимает заплеванный свеяжский телеграфист?
В Москве могут совещатся по вопросам тяжелой индустрии и отпечатывать в несколько красок производственные планы – это их дело, а мужик с кошелкой на спине избродит за гвоздем насквозь всю Россию – это его дело.
Пусть от вязанки дров, выданных на год, умрет голодный филолог Шахматов, если он надорвался, волоча их от Смольного на Васильевский; пусть Толстой убегал из дому на степной выгон, проклиная свою семью; это все – наше дело.
Одной рукой мы будем дружелюбно похлопывать английского волонтера, а другой метать в него гранату; вступать в брак будем чаще, чем умирать, а рождаться почти не будем, зато разводиться станем чаще, чем вступать в брак, – это опять-таки наше дело.
Какое дело Коминтерну, если в Свеяге нет агитатора, а захожий бродяга беседует с Полагой и совдепским председателем о нерве народа? Какое дело ВЧК, если узнал об этом секретный подследственный Марк Цукер через случайный разговор караульного солдата из побереженцев?
У нас революция, и мы учимся коммунизму, усердно посещая церковь и гадалок. У нас коммунизм, а Ленин вопит трагически на съезде Советов:
«Товарищи, вошь угрожает социализму!»
А в советских учреждениях развешивают багровый плакат – огромная рука огромным ногтем нажимает на огромную вошь – сверху надпись:
«Товарищ! Убей вошь, она несовместима с социализмом!»
Мы, вшивые революционеры, обворовываем себя до нитки, устраиваем заговоры, обманываем тех, что за рубежом, расстреливаем и еще, и еще… Кому какое дело?
Сегодня на севере одна случайная группа, наряженная в кожаное, расстреливает другую, не наряженную, но тоже случайную, а завтра на юге всех наряженных в кожаное или с красным билетом РКП мужички растягивают на дыбе.
И если издали кому-нибудь станет страшно и, жалея нас, он задает нам вопрос о цели нашей жизни – мы сможем ответить одно: а разве должна быть непременно цель? Кому какое дело?
Мы живем, потому что живо солнце, и умрем, как падающие по осеням синие звезды. Ибо не только у нас, но на всей земле кипят тоска и радость, убийства и рождения лишь до тех пор, пока люди согреты солнечным теплом. Затушите солнце, повернув выключатель, как у электрической лампочки, и куда денутся тогда радиотелеграммы, куда потекут воздушные корабли с точным расписанием?..
– К следователю!
Лязгнул замком надзиратель у камеры № 7, приглашая Марка Цукера на допрос. Так оборвалась статья Цукера, которую он не сочинял, а вышагивал по кирпичному щербатому полу своей камеры.
На свету следовательской, под дорогим, как никогда, осенним солнцем, из-за рыжей запущенной бороды Цукера выдавались острые упорные скулы; это упорство и жажда солнца выросли там, в камере, у чугунной решетки высокого окошечка, где научаешься ценить каждую каплю ленивого луча. По тому, как жестко и цепко взялся Марк Цукер за табуретку, можно было догадаться, что растерянность первых дней ареста исчезла и что теперь, после долгих одиночных дум, тонкие его пальцы обрели не физическую, а какую-то другую силу.
Товарищ Катя так же, как и прежде, устало сморщившись, сидела в привычном кресле, быть может, в миллионный раз взглядывая на белого плакатного пана с нагайкой.
– Итак, вы всё упорствуете?
Цукер, улыбаясь, прикусил губу.
Катя, поблескивая черносливинами, небрежно хлопнула рукой по револьверу, лежавшему на пыльной кучке дел.
– Вы знаете, чем это пахнет?
Опять клубочком взбилась пыль, и опять чихнул Марк Цукер.
– Мне больше нечего сказать. Слово в слово. Как на прежнем допросе.
– Нечего… Так? Однако…
Солнце играло за окошком между ветвями елки. Катя зевала.
– …это пахнет…
Цукер, прикусив губу, покосился на Катю, на солнце, на пустую комнату и, сорвав со стола револьвер, нажал курок.
Раз-два… Выстрела нет.
Одним прыжком к окну, ногу мигом за маленький чугунный переплет, вышибает головой стекло в двух рамах, еще-еще корпусом, стекло ломится и хрипит; руки у Цукера вперед – к солнцу, играющему с елкой; прыжок на землю – и он уж бежит через плац, поливая мураву кровью с протянутых рук…
Да здравствует солнце!
И пускай теперь очнулась Катя, пускай неистово звонит телефон из следовательской, пускай внизу, у окошка, сидя на скамеечке, растерянно лопочет цирульник Федя:
– Гляжу, бежит человек, а я думал, с вами что…
Солнце делает все тихо и просто.
Так незаметно прекращается падение синих звезд, и ливни переходят в порошу, и вымолоченная на свеяжских гумнах рожь частью идет на потребу мужику, частью идет в разверстку, и чуть не больше половины на курево для самогона и для обмена на шелковую бабью кофту, а там – за первыми снегами, к зимнему Николе короче греет солнце, избы забиваются в снежные наметы, как бурые медведицы, надеясь на весну; из канцелярии в канцелярию нарочные везут приказы и бумаги; по избам плетут лапти, ткут рядно, бьют шерсть и рано ложатся спать.
Полага – печальна и бледна, как зимнее поле. Третьего дня, упав в амбаре, она выкинула недоношенное, на седьмом месяце, мертвое дитя – и сейчас идет с этим кусочком мяса, закутанным бережно в тряпицу, по лесным стежкам, протоптанным лыжными командами напрямки к Рвотному форту.
Проходя через прифортовую слободу, она не узнает дороги между сжавшихся от мороза, заиндевелых одинаковых домишек и, найдя наконец ругаевскую квартиру, долго стынет под окнами. Земля свернулась в сумерках – дни темны, что вдовий убор; люди скучают и глохнут за стенами.
Вот открылась в окне фортка; сквозь фортку просунулась рука – Ругай отряхивает окурки с пепельницы.
– Товарищ… товарищ…
– А? Кто там?
Показались в фортке глаза.
– А, Пелагея Трифоновна, страшно рад… заходите…
– Ладно, ужо… а вот…
Усмехнулась одними губами.
– …на! Лови своего. Твоя работа!
И кинув в фортку сверток, отбежала на дорогу, по колена увязая в снежной рыхлине, перекрестилась и, туже подтянув на затылке байковый полушалок, побрела из слободы по новой дороге – в поле…
На другой день по кривым улицам слободы ловили Ругая, а он бил стекла и орал:
– Не дамся, кончено! Мой ребеночек, смертный! Нашел я, нашел себе качество!
Когда красноармейцы, поймав его в тупом стыке, скручивали ему на спину руки и кругом молча стояли ребята с салазками и бабы, он плакал в снег.
– Не надо смерти, товарищи! Смерти, смерти не надо.
В больнице доктора, как всегда, не оказалось; приказали цирульнику Феде пустить Ругаю кровь, но когда и это не помогло, постановили посадить Ругая в камеру № 7.
XI. КорольНет, нет! Нельзя молиться за царя Ирода – Богородица не велит.
Опушка напухла. Две тропы – два пояска перетягивают ее вздутый белый живот: одна к колу, другая к сторожке, где живет Пим.
Каждую ночь завевает их снегом, но утром снова протопчут. Люди прибегают к колу за утешением, к Пиму же за советом. Пим, наученный лесными шорохами, иль старым вороном, иль алым угодником, чисто прибранным за лампадкой в поставце, привык к горю и просьбам так же, как люди привыкли к Пиму. Так пошло, что если не будет горя или Пима не будет, то, наверно, уж в такие времена и трава-подорожник перестанет расти при дороге.
Была на деревне Побережной тишь и гладь, коли сами не взбулгачили бы народ по циркулярному поводу, – а зряшное дело это вышло так.
Объезжал по всем волостям приезжий человек и в каждой волости бумажку представил, что он-де уполномочен Центральной комиссией по изучению племенного состава России собрать сведения о составе населения этой местности и что списки требуются поименные, с указанием пола и возраста.
Наша волость быстрее всех смекнула:
«…племенной состав… ладно, будет сделано…»
И полетели бумажки по всей нашей волости, пришла одна и в Побережную.
Председателю деревенского совета дер… Побережного.
Предлагая вам в трехдневный срок представить сведения в 2-х экземплярах о количестве граждан до 16 лет и свыше 16 лет а также сведения о племенных русских мужчин и женщин и если имеются граждане не русского сословия как лопарь и прочие то таковые занести отдельно.
Заведывающ вол родотделом
С. Новожилов
Печать Секретарь
Буква «п» в подписи была пропущена (вместо «волпродотделом» напечатано – «вол родотделом»)
Побережненский председатель в час сварганил общую сходку и начал производить отбор среди кряжистых побереженцев; всяк особо годных «на племя» ядреных девок, баб и нагулявших жир мужиков и парней от прочего народу отделил и такое сделал объявление:
– Приказ есть на племя поставить народ, по две икзимпляры обоего, стало быть, полу. Потому Расея ведет войну, и надо ей здорового народу. Списки, стало быть, нынче в волость, до особого распоряжения, а потом вас, стало быть, в Москву на богатый паек.
Мужиками что, другие даже рады, а бабы да девки в плач, – спасибо, дьякон из соседнего села, служащий в волости делопроизводителем, разъяснил небывалое дело.
А теперь пошли новые слухи, загуторили по избам мужики о том, что близко стоит «агличанка» со своим будто бы королем, который-де не хочет, чтобы у православных была коммуна.
По тракту месят снег красноармейские эшелоны, пройдет один, и снег сразу станет рыжим от потных солдатских ног. По ночам слышно, что где-то далеко тарахтят пушки.
Пим прячет Цукера в сторожке.
– Хоть ты и не наш, а человека отходишь, и жалко, коли словют опять, опять посодют. А начальства сюда набежало страсть, не ровен час наскочишь. Сиди знай…
– Скучно, дедушка, сидеть. Вот придут англичане, и мы с тобой заживем. Довольно нам под колом жить.
– Что в них, в твоих англичанах; ихний король нам не помощник… не разборщик наших делов…
Цукер морщится, потом смеется.
– Может быть, ты прав, дедушка… но скучно так, без просвету, тяжело без солнышка.
– Без Бога тяжело, – вразумляет Пим.
– По-моему, дедушка, Бог – это солнце…
– Ишь, ишь…
Помахивает головой Пим, поскребывает в мохнах.
– …какой горячий. То-то все скоро у вас. Бог – душа, а душа в теле. Ну и раскинь теперь: зачем ей солнце? Не так за соху берешься, голубок.
И мужикам, пришедшим спрашивать, принимать иль нет им английского короля, коротко отрезал одно:
– Не о том пришли спрашивать! Что он, вам поможет сработать?
Мужики соглашались, тяжело догадываясь.
– Оно и правильно, что аглицкий король – не помочь, да вот коммунары на разверстке объегорили да прижали девок трудовой работой, а через то девки бегут в совет записываться гражданским браком – будто в браке, чтобы освободили, а отсюда разврат и божескому закону разор.
И решили мужики так: аглицкому королю не мешать проучить коммунаров и самим проучить, ежели подвернутся, а там, посмотрев, что из этого выйдет, положиться на волю Божию, дожидаясь случая.
– Что ж, Божий удел, – наставлял Пим, – только осторожнее надо, мужики, тише… Ведь концов-то не видно. Как знать, где концы-то спрятаны. А бояться никаких земных владык нечего, вот Микола Мирликийский не боялся…
И Пим истово крестится на сурового угодника в пурпурной митре.
Мужики горланили:
– Черта лысого нам бояться…
И все же боялись.
И жизнь шла так же сама по себе, как солнце по небесному своду, с утра и до ночи.