355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Велимир Хлебников » Том 5. Проза, рассказы, сверхповести » Текст книги (страница 9)
Том 5. Проза, рассказы, сверхповести
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 22:30

Текст книги "Том 5. Проза, рассказы, сверхповести"


Автор книги: Велимир Хлебников


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

* * *

На большом заборе около моря было напечатано: «В близком будущем открывается государство времени».

Каменные рабы, стоя на шахматном чертеже, охватывавшем часть моря и суши, разрушали друг друга, руководимые беспроволокой, уснащенные башнями вращающихся пушек, огненной горечью, подземными и надземными жалами. Это были большие сложные рабы, требовавшие и количественного, и качественного творчества, выше колоколен, крайне дорогие, с сложными цветками голов. Невидимые удары на проволоке воли полководцев руководили действиями железного, от почки до мозга, воина. Их было 32, которые не имели права встать на чужую клетку, не разрушив всеми силами стоявшего на ней противника. Их было 32, выше колоколен каменных рабов. Надев на локоть щит земного шара, можно было спастись от ударов. <Победитель в состязании уносил право победителя его пославшему народу.>

6 июля 1916

«Мы взяли √-1…»*

Мы взяли √-1 и сели в нем за стол. Наш Ходнырлет был глыбой стекла, мысли и железа, – летавшей, бегавшей, нырявшей.

Колеса, плоскости, винты. То, что было видно в окно Нырлетскача, печаталось светописью очень удачно и скоро. Мы занимались тем, что изучали снимки. Вот лица провожающих. Вот ласточек стая. А <вот> чайки, пена, вода, рыбы.

Мы в море, под водой, и слушали хихикание недруга на другой стороне земного шара.

Я переделывал статью в далекий город и медленно выбирал слова. Я задумался. Военные столетия проходили передо мной.

<1916>

«Никто не будет отрицать того…»*

Никто не будет отрицать того, что я ношу на моем мизинце ваш Земной Шар.

Так как я человек мирный, то я предаюсь переделке крылатого слова «секим башка» в не менее крылатое «секим усы» и холодно созерцаю голосование пушечными выстрелами и подачу избирательных записок посредством направленного в небо ружейного боя. В небо трудно промахнуться, и оно хороший сосуд для сбора записок. Это борются казаки и «нехорошие люди» – большаки. Я думаю о страшном проломе крепости, когда с нападавшей стороны было выведено из строя только два человека, а сонные осаждаемые, воскликнув: «Ванька, там пуляют!» – новый военный клич – схватились за ружья и успешно отразили ночное нападение.

[Но всё же один мертвец получил рану в щеку, пока колесница смерти – простой сгорбленный извозчик с белым знаменем, с положенным поперек дрожек гробом, – перевозила его, недавно смеявшегося среди нас, в город мертвых.]

«Птиу!» – поют над вами пули, когда вы выглядываете из дверей. Мелькают юноши с белыми повязками на руке, в красных дубленых полушубках, с желтой полосой на штанах, и их лица оживляют пустынные улицы. А один врач четверть часа просидел на снегу, выглядывая из-под ворот, обстрелянный из-за забора, после того как он неудачно зажег спичку и окликнул: «Кто тут?» Он простудился. Воинственный священник с желтой полоской подвига в петлице носился по улицам и, высокий и русый, сжимал в руках огнестрельное оружие.

[Это была игра, забава людей из окопов, облако войны, принесенное ими сюда, – я знал, что один черкес, поссорившись и выскакивая из духана, оставляет больше трупов, чем эта дневная война. Впрочем, здесь же два соперника делили шкуру медведя, и два воина плясали над трупом обывателя.]

Я знал, что скоро они помирятся. Тем более, что в большие белые стены города стучала третья гостья – чума. «Разрешите войти!» – уже в третий раз раздавался ее голос. Впрочем, вам достаточно есть мясо сусликов, чтобы не заболеть ею. Татары, большевики и часть пленных засели в крепости, и два собора – русский и армянский – получили на колокольню черное гнездо пулеметов. По ночам они обменивались настойчивыми выстрелами, глухо повторяемыми каменными зеркалами города. Город впал во мрак. Железные пути пожелтели от ржавчины, и гласные думы собирались в здании окружного суда пополоскать клювы в воде думских речей.

Зато ночью город был прекрасен. Мертвая тишина, как в мусульманских селеньях, пустынные улицы и черные яркие зори неба. Я был без освещения после того, как проволока накаливания проплясала свою пляску смерти и тихо <умерла> у меня на глазах. Я выдумал новое освещение: я взял «Искушение святого Антония» Флобера и прочитал его всего, зажигая одну страницу и при ее свете прочитывая другую; множество имен, множество богов мелькнуло в сознании, едва волнуя, задевая одни струны, оставляя в покое другие, и потом все эти веры, почитания, учения земного шара обратились в черный шуршащий пепел. Сделав это, я понял, что я должен был так поступить. Я утопал в едком белом дыму, [носящемся] над жертвой. Имена, вероисповедания горели, как сухой хворост. Волхвы, жрецы, пророки, бесователи – слабый улов и невод слов тысяч [человеческого рода, его волн и размеров] – все были связаны хворостом в руках жестокого жреца.

Меня удивило, что Диана хотела утопать в испарениях и грезах.

Я тихо радовался, что Будда был искусен в исчислении атомов.

И всё это – в дни, когда сумасшедшие грезы шагнули в черту города, когда пахарь и степной всадник дрались из-за мертвого обывателя, и из весеннего устья Волги несся хохот Пугачева, – стало черным высокопоучительным пеплом третьей черной розы. Имя Иисуса Христа, имя Магомета и Будды трепетало в огне, как руно овцы, принесенной мной в жертву 1918 году. Как гальки в прозрачной волне, перекатывались эти стертые имена людских грез и быта в мерной речи Флобера.

Едкий дым стоял вокруг меня. Стало легко и свободно.

Это было 26 января 1918 года.

Я долго старался не замечать этой книги, но она, полная таинственного звука, скромно забралась на стол и, к моему ужасу, долго не сходила с него, спрятанная другими вещами. Только обратив ее в пепел и вдруг получив внутреннюю свободу, я понял, что это был мой какой-то враг.

Я вспомнил про особые чары вещей, как некоторые вещи дороги и полны говора чего-то близкого нам и потом в свой срок сразу вянут и умирают и делаются пустыми.

Я решил, что они звучат незаметно для разума.

Это так: они полны таинственного звука, вызывающего ответные дрожания в нас самих.

А недавно, за два дня перед этим, я гордился своим черепом человека, сравнивая с ним череп с костянистым гребнем и свирепыми зубами шимпанзе. Я был полон видовой гордости. У вас она есть?

1918

<Октябрь на Неве>*

Ранней весной 1917 я и Петников садились на московский поезд.

Только мы, свернув ваши три года войны в один завиток грозной трубы, поем и кричим, поем и кричим, пьяные дерзостью той истины, что Правительство Земного Шара уже существует. Оно – Мы.

Только мы нацепили на свои лбы неувядаемые венки Председателей Земного Шара, неумолимые в своей загорелой дерзости, мы – обжигатели сырых глин человечества в кувшины времени и балакири, мы, зачинатели охоты за душами людей…

Какие наглецы! – скажут некоторые. – Нет, они святые! – возразят другие. Но мы улыбнемся и покажем на солнце: поволоките его на веревке для собак, судите его вашим судом судомоек – если хотите – за то, что оно вложило эти слова и дало эти гневные взоры. Виновник – оно.

Правительство Земного Шара – такие-то.

Этим воззванием был начат поэтический год, и с ним в руках два самозванных Председателя Земного Шара вечером садились на поезд Харьков – Москва, полные лучших надежд.

Нашей задачей в Петрограде было удлинить список Председателей, открыв род охоты за подписями, и скоро в список вошли очень хорошо отнесшиеся члены китайского посольства Тин-Эли и Янь-Юй-Кай, молодой абиссинец Али-Серар, писатели Евреинов, Зенкевич, Маяковский, Кузмин, Каменский, Асеев, Брик, Пастернак, Спасский; художники Бурлюк, Малевич, Куфтин, Синякова; летчики Богородский, Г.Кузьмин, Михайлов, Муромцев, Зигмунд; <композитор> Прокофьев; американцы Крауфорд, Виллер и Девис; и многие другие.

На празднике искусств 25 мая знамя Председателей Земного Шара, впервые поднятое рукой человека, развевалось на передовом грузовике. Мы далеко обогнали шествие. Так на болотистой почве Невы было впервые водружено знамя Председателей Земного Шара.

В однодневной газете «Заем Свободы» Правительство Земного Шара обнародовало стихи:

 
Вчера я молвил: гулля, гулля!
И войны прилетели и клевали
Из рук моих зерно.
 

Это было сумасшедшее лето, когда после долгой неволи в запасном пехотном полку, отгороженном забором из колючей проволоки от остальных людей, – по ночам мы толпились у ограды и через кладбище – через огни города мертвых – смотрели на дальние огни города живых, далекий Саратов, – я испытывал настоящий голод пространства и на поездах, увешанных людьми, изменившими Войне, прославлявшими Мир, Весну и ее дары, я проехал два раза, туда и обратно, путь Харьков – Киев – Петроград. Зачем? я сам не знаю.

Весну я встретил на вершине цветущей черемухи, на самой верхушке дерева, около Харькова.

Между двумя парами глаз была протянута занавеска цветов. Каждое движение веток осыпало меня цветами. Позже звездное небо одной ночи я наблюдал с высоты несущегося поезда; подумав немного, я беспечно заснул, завернувшись в серый плащ саратовского пехотинца. На этот раз мы, жители верхней палубы, были усеяны черной черемухой паровозного дыма, и когда поезд остановился почему-то в пустом поле, все бросились к реке мыться, а вместо полотенца срывали листья деревьев Украины.

– Ну, какой теперь Петроград? Теперь – Ветроград! – шутили в поезде, когда осенью вернулись к Неве.

Я основался в селе Смоленском, где по ночам на таинственных поездах с погашенными огнями ездили «ходи», шатры вооруженных цыган были раскинуты в болотистом поле и вечно сиял огнями дом сумасшедших. Мой спутник, Петровский, большой знаток привидений, обратил мое внимание на одно деревцо – черную настороженную березку, стоявшую за забором.

Оно чутко трепетало листами от малейшего ветра. На золотистом закате каждый лепесток дерева выделялся особенно зловеще. Оно, такое, какое оно есть, настойчиво приходило к нему во сне каждую ночь. Петровский начал относиться к нему с суеверным вниманием. Позднее он открыл, что береза растет над мертвецкой, где хранились до вскрытия тела убитых. Это было уже в самый разгар событий. Мы жили у рабочего Морева, и у него, как и у многих жителей окраины, в это время хранились куски свинца для отлива пуль – «так, на всякий случай».

Под грозные раскаты в Царском Селе прошел день рождения. Когда по ночам, возвращаясь домой, я проходил мимо города сумасшедших, я всегда вспоминал виденного во время службы безумного рядового Лысака и его быстрый шепот:

– Правда е, правда не, правда есть, правда не.

Всё быстрее и быстрее делался его учащенный шепот, тише и тише, безумный прятался под одеяло, уходил в него с подбородком, скрываясь от кого-то, сверкая только глазами, но продолжая шептать нечеловечески быстро. Потом он медленно подымался и садился на постель; он застывал на корточках, с круглыми, как у ястреба, глазами, желтея ими, и вдруг выпрямлялся во весь рост и, потрясая свою кровать, звал «правду!» бешеным, разносившимся по всему зданию голосом, от которого дрожали окна.

– Где правда? Приведите сюда правду! Подайте правду!

Потом он садился и, с длинными жесткими усами и круглыми глазами желтого цвета, тушил искры пожара, которого не было, и ловил их руками. Тогда сбегались служители.

Это были записки из мертвого поля, зарницы отдаленного поля смерти – на рубеже столетий. Силач, он походил на пророка на больничной койке.

В Петрограде мы вместе встречались – я, Петников, Петровский, Лурье, иногда забегал Ивнев и другие Председатели.

– Слушайте, друзья мои. Вот что: мы не ошибались, когда нам казалось, что у чудовища войны остался один только глаз и что нужно только обуглить бревно, отточить его и общими силами ослепить войну, а пока прятаться в руне овец. Прав ли я, когда говорю так? Правду ли говорю я?

– Правильно, – был ответ. Было решено ослепить войну. Правительство Земного Шара выпустило короткий листок: подписи Председателей Земного Шара на белом листе, больше ничего. Это был его первый шаг.

«Мертвые! идите к нам и вмешайтесь в битву. Живые устали, – гремел чей-то голос. – Пусть в одной сече смешаются живые и мертвые! Мертвые, встаньте из могил».

В эти дни странной гордостью звучало слово «большевичка», и скоро стало ясно, что сумерки «сегодня» скоро будут прорезаны выстрелами.

Петровский, в черной громадной папахе, с исхудалым прозрачным лицом, улыбался загадочно.

– Чуешь? – коротко спрашивал он, когда внезапно грохотала при нашем проходе водосточная труба.

– Что воно случилось, никак в толк не возьму, – проговорил он и стал загадочно набивать трубку с тем видом, который ясно говорил, что дальше не то еще будет.

Он был настроен зловеще.

Позднее, когда Керенский был накануне свержения, я слышал удивленный отзыв:

– Всего девять месяцев пробыл, а так вкоренился, что пришлось ядрами выбивать.

Что он ждет? Есть ли человек, которому он не был бы смешон и жалок?

В Мариинском дворце в это время заседало Временное правительство, и мы однажды послали туда письмо:

«Здесь. Мариинский дворец. Временное правительство.

Всем! Всем! Всем!

Правительство Земного Шара на заседании своем 22 октября постановило: 1) считать Временное правительство временно не существующим, а главнонасекомствующего Александра Федоровича Керенского находящимся под строгим арестом.

„Как тяжело пожатье каменной десницы“.

Председатели Земного Шара – Петников, Ивнев, Лурье, Петровский, Я – „Статуя командора“.»

В другой раз послали такое письмо:

«Здесь. Зимний дворец. Александре Федоровне Керенской.

Всем! всем! всем!

Как? Вы еще не знаете, что Правительство Земного Шара уже существует? Нет, вы не знаете, что оно существует.

Правительство Земного Шара (подписи)».

Однажды мы собрались вместе и, сгорая от нетерпения, решили звонить в Зимний дворец.

– Зимний дворец? Будьте добры соединить с Зимним дворцом.

– Зимний дворец? Это артель ломовых извозчиков.

– Что угодно? – холодный, вежливый, но невеселый голос.

– Артель грузовых извозчиков просит сообщить, как скоро выедут жильцы из Зимнего дворца?

– Что? Что?

– …выедут обитатели Зимнего дворца.

– А! Больше ничего? – слышится кислая улыбка.

– Ничего!

Слышно, что кто-то хохочет у другого конца проволоки.

Я и Петников тоже хохочем у этого конца.

Из соседней комнаты выглядывает чье-то растерянное лицо.

Через два дня заговорили пушки.

В Мариинском в это время ставили «Дон Жуана», и почему-то в театре видели Керенского; я помню, как в противоположном ярусе лож все вздрогнули и насторожились, когда кто-то из нас наклонил голову, кивая в знак согласия Дон Жуану раньше, чем это успел сделать командор.

Через несколько дней «Аврора» молчаливо стояла на Неве против дворца, и длинная пушка, наведенная на него, походила на чугунный неподвижный взгляд – взор морского чудовища.

Про Керенского рассказывали, что он бежал в одежде сестры милосердия и что его храбро защищали воинственные девицы Петрограда – его последняя охрана.

Невский всё время был оживлен, полон толпы, и на нем не раздалось ни одного выстрела.

У разведенных мостов горели костры, охраняемые сторожами в широких тулупах, в козлы были составлены ружья, и беззвучно проходили черные густые ряды моряков, неразличимых ночью. Только видно было, как колебались ластовицы. Утром узнавали, как одно за другим брались военные училища. Но население столицы было вне этой борьбы.

Совсем не так было в Москве; там мы выдержали недельную осаду. Ночевали, сидя за столом, положив голову на руки, на Казанском, днем попадали под обстрел и на Трубной, и на Мясницкой.

Другие части города были совсем оцеплены.

Всё же, несколько раз остановленный и обысканный, я однажды прошел по Садовой всю Москву поздней ночью.

Глубокая тьма изредка освещалась проезжими броневиками; время от времени слышались выстрелы.

И вот перемирие заключено.

Вырвались. Пушки молчат. Мы бросились в голоде улиц, походя на детей, радующихся снегу, смотреть на морозные звезды простреленных окон, на снежные цветы мелких трещин кругом следа пуль, шагать по прозрачным, как лед, плитам стекла, покрывавшим Тверскую, – удовольствие этих первых часов, собирая около стен скорченные пули, скрюченные, точно тела сгоревших на пожаре бабочек.

Видели черные раны дымящихся стен.

В одной лавке видели прекрасную серую кошку. Через толстое стекло она, мяукая, здоровалась с людьми, заклиная выпустить; долго же она пробыла в одиночном заключении.

Мы хотели всему дать имена. Несмотря на чугунную ругань, брошенную в город Воробьевыми горами, город был цел.

Я особенно любил Замоскворечье и три заводских трубы, точно свечи твердой рукой зажженные здесь, чугунный мост и воронье на льду.

Но над всем<и> золотым<и> купол<ами> господствует выходящий из громадной руки светильник трех заводских труб, железная лестница ведет на вершину их, по ней иногда подымается человек, священник свечей перед лицом из седой заводской копоти.

Кто он, это лицо? Друг или враг? Дымописанный лоб, висящий над городом и обвитый бородой облаков? И не новая ли черноокая Гурриэт-эль-айн посвящает свои шелковистые чудные волосы тому пламени, на котором будет сожжена, проповедуя равенство и равноправие?

Мы еще не знаем, мы только смотрим.

Но эти новые свечи неведомому владыке господствуют над старым храмом.

Здесь же я впервые перелистал страницы книги мертвых, когда видел вереницу родных у садика Ломоносова в длинной очереди в целую улицу, толпившихся у входа в хранилище мертвых.

Первая заглавная буква новых дней свободы так часто пишется чернилами смерти.

1918

Есир*

Недалеко от черты прибоя, на полудиком острове Кулалы, вытянутом в виде полумесяца, среди покрытых травой песчаных наносов, где бродил табун одичавших коней, стояла рыбацкая хижина. Сложенные паруса и весла указывали, что это был стан морских ловцов. Здесь жил ловец Истома и его отец, высокий, загорелый великан с первой сединой в бороде. Зимой они громили тюленей и, увидев зверя, когда он, похожий на человека, выстал в море и смотрел любопытными глазами, бросали в него копье с подвижным кокотом.

Теперь они собирались в весеннюю путину и то подымались, то спускались из избушки на сваях около старой ивы; с веток ее падали морские сети, а около корней стояла смола. Заплаты, свежеположенные на парус, заново черная от смолы бударка, солнце, сверкающее на волнах и на смоляных боках лодки, громадная белуга, лежавшая на лодке, свесив на землю свою махалку, орланы-белохвосты, сидевшие на отмели, другой – черной точкой сидел на верхушке песчаного обрыва, и тучи уток со свистом падали откуда-то сверху на то подымавшееся, то опускавшееся море, – вот что было вокруг.

Рано утром лодка весело побежала в город, охваченный тогда славой Разина. Полотняное небо паруса шумело над ловцами, и мир делался тесен и близок.

Трава, в которой свободно скроется верблюд, с обеих сторон склонялась над водой. Здесь они увидели лодку; охотник правил одним веслом; лицо его было настолько искусано мошками, что казалось изуродованным оспой. Он почти не видел; мертвый кабан лежал на лодке.

Сонные черепахи удивленно подымали свои головы или прыгали в воду, а в воде проворно скользили красно-золотистые ужи. Иногда их было так много, что казалось, бесчисленные травы волнуются течением.

Под шум согнутого паруса быстро скользила ловецкая лодка. Она пристала на Кутуме и там, где стояли старые ивы, покрытые рыжим ивовым волосом, отчего они походили на поставленных на голову людей, а прозрачные ветви были одеты гнездами цапель, бросила в песок тяжелую кошку.

Ловцы вышли на берег.

Мимо Кремля, через Белый город и Житный город, проходя то Вознесенскими, то Кабацкими воротами, ловцы, сгибаясь от осетра, положенного на плечи, пошли мимо рядов с ловецкой сбруей, к знакомому старообрядцу-помору.

В одном месте их остановило стадо красного степного скота. Конные пастухи гнали их по узким улицам, и их кривые рога теснились, как речные волны. В самую гущу их врезалась тяжелая телега с зеленовато-белыми телами осетров. Там степняк ехал на стонавшем верблюде, здесь на белых украинских волах – чумаки.

У берега стояли суда с парусами из серебряной парчи и около них живописные женщины Востока. Вольные сыны Дона, в драгоценных венках, усыпанных крупным жемчугом, и серебряных зипунах там и здесь мелькали на улицах.

Черноглазые казачки в вышитых сорочках стояли около глиняных плетней и широко улыбались всему миру; в черных покрывалах проходили татарки. Закутанные в белое, на верблюдах проезжали степные женщины.

Старик-помор встретил их на пороге своей землянки, обнесенной забором из соломы и грязи. Так, спасаясь от зноя и пожаров, жили русские того времени.

Когда они спустились по ступенькам вниз, от темноты они ничего не могли некоторое время увидеть, но потом заметили земляные лавки, покрытые восточными коврами, и несколько тяжелых кубков на столе.

Дородная, немного тучная женщина вышла навстречу гостям. Ее лицо было покрыто сетью мелких морщин и было старчески миловидно. В красном углу сидел гость – индус. Что-то прозрачное в черных глазах и длинные черные волосы, загибаясь, падавшие на плечи, давали ему вид чужестранца. Он рассказал новости, привезенные недавно из Индии, некогда столь кроткой, что она самому небу жертвовала только цветы. Как опора и надежда браминов, Саваджи восстал против коварного Ауренгзиппа, быстро основав государство маратхов. И как, с другой стороны, среди яростной борьбы поклонников Вишну и поклонников Магомета разливается кроткое учение гуру (учителей) Нанака и Кабира; как проповедующие общее братство и равенство для всех людей сикхи (ученики) выбрали своим пророком сначала Говинда, а потом Тег Бахадура. И как преследует сикхов вероломный Ауренгзипп, не брезгуя ни ядом, ни наемным убийцей, и как в Китае недавно кончилось восстание Чанг-Гиентшонга, и как дух свободы пылает над всем миром.

Рассказывал и про Галай-гала-яму индусов. Гневно рассказывал про Китай, как там бедняк за полтинник, врученный его семье, соглашается идти на казнь вместо другого и кладет на доску свою морщинистую шею и покрытую седой косой голову, как там нельзя найти земли величиной с ладонь, которая бы не была покрыта колосьями; как человек возделывает такие неприступные высоты, что, казалось, у него должны были бы быть крылья, чтобы залететь туда, а собирая морскую капусту, человек приступает к возделыванию пространств моря.

И многое другое рассказал индус; глубокой ночью разошлись спать.

Истома заснул, думая о пленнике, брошенном в яму, по лицу которого ползает жаба; о правителях, которым приносят корзины вырванных глаз; о правителях, зашивающих рты слишком говорливым и разрезывающих рот слишком молчаливым; о казни глотанием песка до смерти. Утром Истома двинулся на рынок.

Он пересек шествие; большое знамя, на котором был изображен положенный на костер кабан, развевалось впереди отряда. Всадники в черных бурках, на сухопарых злых конях ехали за ним. Мелькали их черные шапки с малиновым верхом.

Это был Зажарский стрелецкий полк. В толпе же чаще и чаще слышалось имя Разина.

Взволнованные люди входили и выходили через все семь ворот Белого города: Мочаговские, Решеточные, Вознесенские, Проломные, Кабацкие, Агарянские, Староисадские.

Здесь он снова встретил индуса Кришнамурти.

Кришнамурти с раннего утра ушел за город, где зеленые сады застыли над тихими речками, и остановился в немом изумлении.

– Аум, – тихо прошептал он, наклоняясь над колосом синих цветков.

– Что? Дивуешься божьему миру? Дивуйся, дивуйся! – произнес за его плечами голос древнего старика.

В лаптях, в синих портах и белой рубашке, он стоял, опираясь на палку, ветхий и столетний. Лебедь времени, Кала-Гамза, трепетал над ним, над его седыми кудрями. Он был стар. Оба поняли друг друга. Потом Кришнамурти взял с собой мальчика и пошел с ним кормить диких бесприютных собак.

Он пошел на рынок у Кабацких ворот.

Здесь на открытых столах гуляла повольница. Слышались отрывочные слова, восклицания:

– Друг, иди сюда! Тяжко мясу без мяса! Тяжко другу без друга, как соловью без луга.

– На, пей! Веселись, душа!

Смуглые воины пировали под открытым небом.

– Слушай: видела жаба, как коня куют, протянула и свою ногу: «Куй, кузнец!» Так и ты, друг, – воскликнул смуглый, почти черный человек, ударяя смуглой рукой по столу. Вокруг нее, точно веревки, вились тугие жилы, изобличая в нем силача-воина.

– Э! Рыбу водой не поят. Дыня или тыква? – Хохот покрыл слова говорившего.

В это время резкий стон прорезал многоголосый говор толпы.

Это проходил среди толпы высокий малый в белой рубашке и зипуне ярко-красного цвета. В руках у него был дикий лебедь, связанный в крыльях тугими веревками.

– Лебедь, живой лебедь!

Казалось, его никто не слышал.

Индус не принадлежал к расколу Шветамбара, требовавшему от учеников ходить нагими, быть «одетыми в солнце», но его вера требовала делать добрые дела всем живым существам, без изъятья, – ведь в лебедя могла переселиться душа его отца. Он решил освободить прекрасного пленника.

Там, на крутом берегу Волги, развязал брамин дикую птицу, и скоро та в последний раз блеснула в синеве белой серебряной точкой.

А брамин по-прежнему стоял над темной водой.

О чем он думал?

Как ежегодно привозят верблюды священную воду Ганга?

И как, будто среди молитвенных голосов, совершается обряд свадьбы двух рек, когда из длинногорлого тяжелого кувшина рукой жреца вода Ганга проливается в темные воды Волги – Северной невесты!

Истома его догнал.

– Это что – лебедя освободить! Нет, ты дай свободу всему народу, – сказал он.

Индус молчал. Он думал, как далекий гуру из Индии руководит его разумом здесь. И вдруг, повернувшись, сказал: «Ты увидишь мою родину», – и после повернулся и ушел, залитый лучами солнца, в темно-зеленом халате.

А Истома размышлял, думая о его речах и думая о ползавшем на руке муравье: «Кто этот муравей? Воин? Полководец? Великий учитель своего народа? Мудрец?»

А около тихо плескалась Волга-невеста.

На другой день ловцы, справив рыбацкую сбрую и распрощавшись с милым старообрядцем, двинулись в обратный путь.

Дорогой они встречали расположенные в виде узких полозьев челны, на которых высился громадный воз хвороста; видели бударку, в которую, как первобытный парус, была воткнута густая зеленая береза. И ветер вез лодку с ее зеленым парусом. Бабы-птицы поодаль тянули свою тоню, и в их огромных клювах-мешках бились еще живые рыбы. Видели охотника, надевшего тыкву на голову и хватавшего за ноги живых уток.

Когда стемнело, вышли на берег вечерять и разложили костры.

Долго за полночь шла беседа про страшную «чуму сетей», когда вдруг на огромном расстоянии в одни сутки гибнут все сети, захворавшие болезнью сетей, особой водорослью; про страшные сны, когда не человек жарит осетров, а осетр раскладывает костер и жарит пойманного человека. Небо Лебедии сияло своими зеленоватыми звездами; Волга, журча, вливалась в море тысячью мелких ручьев. Черни были охвачены тишиной и сном. Просыпаясь утром, Истома с удивлением заметил странные кусты около лодки.

Вдруг кусты зашевелились, и голые, покрытые маслом люди, сбрасывая с себя ветки, бросились к ним.

«Есир!» – пронесся в воздухе несколько раз воинственный крик.

В то же время лодка была занята другими; они, быстро работая веслами, отплыли от берега. Истома был оглушен сильным ударом кулака. Он помнил над собой лицо, лишенное, как ему показалось, носа, плоское, как доска.

Когда Истома очнулся, он был связан по рукам и ногам и окружен вооруженными степными всадниками, составившими совет.

Среди горок камней, золы и человеческих костей был расположен степной аул. Древние зеленые изразцы лежали среди песка и пепла сожженных на костре человеческих костей. Редкие травы трепетали широкими кистями, да одинокий жаворонок резвой рысью бежал по песчаным волнам пустыни.

Вот он остановился и сел на синем обломке кувшина. Здесь была Золотая Орда, и лишь обломки башни темно-синего полива да старинный камень с татарскими письменами напоминали об этом.

Да змея бесшумно скользила около надписи: «Нет бога, кроме бога», а черноволосая девушка этих мест ходила с медной деньгой, вплетенной в косу. И надпись древнего хана; «Я был – мое имя высоко» – тонула в черном шелку ее кос.

Вот она зажгла костер и села на землю, раздумывая про Сюмер-Улу, срединную гору мира, где сходятся души мертвых предков пить молоко кобылиц.

Старый калмык пил бозо – черную водку калмыков.

Вот он совершил возлияние богу степей и пролил жертвенную водку в священную чашу.

– Пусть меня милует Чингиз-богдо-хан, – важно проговорил он, опустив голову.

Великий Чингиз казался ему беспечным богом войны, надевшим как-то раз на плечи одеяние человеческой судьбы. Любимец степной песни, он и до сих пор живет в степи, и слова славы ему сливаются со степным ветром.

Первую чашку он плеснул в огонь, вторую – в небо, третью – на порог. И бог пламени Окын-Тенгри принял жертву. Тысяча рук окружала его. Окруженный заревом, он выскочил из пламени, и с невыносимым для смертного уха звуком залязгали, застучали и запрыгали одна о другую его красные челюсти, а белые мертвые глаза страшно уставились на смертного. Зарево тысячи рук окружило его. Словно черным парусом белое море, свирепые зрачки косо пересекали глаза. Страшные белые глаза подымались к бровям головой мертвого, повешенной за косу. %ар ветра, и он исчез, и вновь из костра выступил черный котел, сменив багрового духа.

Коку, его дочь, подошла к нему. Ее косы, завернутые в шелковые чехлы, падали ей на грудь.

Вот она повернула голову, и вся миловидность Китая сказалась на темном лице; сквозь черный загар выступала степная алая кровь, живые глаза сверкали, как два черных месяца, умом и радостью. Малиновая, шитая золотом, шапочка была у ней на голове.

Она помнила, что девушка должна быть чистой, как рыбья чешуя, и тихой, как степной дым, и бесшумно села на землю в своих черных шароварах.

И снова лицо ее, как пламенеющий уголь, склонилось над землей.

А калмык грезил.

Он мысленно садится на коня, на аршин быстрее мысли, и скачет в великой охоте Чингиза; в ней участвовали все покоренные Чингизом народы, и почти вся Средняя Азия была охвачена кольцом великой облавы. Здесь несется ветроногий табун диких коней, там падает вилорогий первобытный бык, а здесь тетива лука вышиной с человеческий рост посылает стрелу в курчавого красного теленка. Полунагие наездницы с дикими криками проносятся по степи, и там и здесь звенят тетивы.

Старый калмык выпил еще чашку бозо, когда всадник с орлом на руке подъехал к нему. Он сообщил про приближающегося киргиза с невольником, и они вдвоем выехали к нему навстречу. Кони бодро переехали небольшую речку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю