Текст книги "Том 5. Проза, рассказы, сверхповести"
Автор книги: Велимир Хлебников
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
А давно ли она, слетая с снежных гор, утром будила слонов своим криком. И мы говорили: вот птица Рук! Тогда она подымала за облака слонят, и они смотрят вниз на землю, и хобот их был ниже тучи, как и ноги, а глаза, серый лоб и уши – выше голубой черты тучи.
Она отошла! Прости, о Рук!
– Прости, – заметили обезьяны, подымаясь с своих мест.
Здесь же, у костра, сидела Белая, кутаясь в остатки шали.
Вероятно, она зажгла костер и в силу этого пользовалась некоторым почетом.
– Белая! – обратился к ней старик, – когда ты шагала через пустыню, мы знали; мы послали молодежь – и ты у нас, хотя многие в последний раз взглянули на звезды. Спой нам на языке своей родины.
Молодая Белая встала.
– Посторонись, бабушка! – сказала златоволосая девушка старой обезьяне, сидевшей на дороге.
Золотые волосы одевали ее в один сплошной золотой сумрак. Слабо журча, они лились вниз, как зажженные воды, мимо плеча, покрасневшего и озябнувшего. Вместе с прекрасной скорбью, отразившейся в ее движениях, она была поразительно хороша и чудно стройна. Ка заметил, что на ногте красивой правильной ноги отразилась вся площадка леса, множество обезьян, дымящийся костер и клочок неба. Точно в небольшом зеркале, можно было заметить старцев, волосатые тела, крохотных младенцев весь табор лесного племени. Казалось, их лица ожидали конца мира и чьего-то прихода.
Они были искажены тоской и злобой; тихий вой временами вырывался из уст.
Ка поставил в воздухе слоновый бивень и на верхней черте, точно винтики для струн, прикрепил года: 411, 709, 1237, 1453, 1871; а внизу, на нижней доске года: 1491, 1193, 665, 449, 31.
Струны, слабо звеневшие, соединяли верхние и нижние гвоздики слонового бивня.
– Ты будешь петь? – спросил он.
– Да! – ответила она. Она дотронулась до струн и произнесла:
– Судеб завистливых волей я среди вас; если бы судьбы были простыми портнихами, я бы сказала: плохо иглою владеете; им отказала <б> в заказах, села <б> сама за работу. Мы заставим само железо запеть: «о рассмейтесь!».
Она провела рукой по струнам, они издали рокочущий звук лебединой стаи, сразу опустившейся на озеро.
Ка заметил, что каждая струна состояла из 6 частей по 317 лет в каждой, всего 1902 года. При этом в то время, как верхние колышки означали нашествия востока на запад, винтики нижних концов струн значили движения с запада на восток. Вандалы, арабы, татары, турки, немцы были вверху; внизу – египтяне Гатчепсут, греки Одиссея, скифы, греки Перикла, римляне. Ка прикрепил еще одну струну: 78 год – нашествие скифов адия Саки и 1980 – восток. Ка изучал условия игры на семи струнах.
Между тем Лейли горько плакала, уронив чудные золотые волосы на землю. «Худо свой труд исполняете, горько иглою владеете», – произнесла она, горько всхлипывая. Ка сломил ветку и положил около плачущей.
Лейли вздрогнула и сказала: «Некогда в детстве безбурном камень имела я круглый и ветку такую на нем».
Ка отошел в сторону, в сумрак; затаенные рыдания душили его; зелеными листьями он осушал свои слезы и вспомнил белую светелку, цветы, книги.
– Слушай, – сказал старик, – я расскажу о гостье обезьян. На моа приехала она однажды к нам. Мертвая бабочка на игле дикобраза, вонзенной в черную прическу, ей заменяла веер и опахала. В руке был ивы прут с серебряными почками, в руке у Venus обезьян; ладонью черной она держалась за моа, за крылья и за грудь. Лицо ее черно, как ворон, и черный мех курчавый мягко вился ночным руном по телу; улыбкой страстной миловидна, хорошеньким ягненком казалась она нам.
И с хохотом промчалась сквозь страну. Богиня черных грудей, богиня ночных вздохов.
Лейли: «Если бы смерть кудри и взоры имела твои, я умереть бы хотела», – уходит в сумрак, заломив над собой руки.
– А где Аменофис? – послышались вопросы.
Ка понял, что кого-то нехватало.
– Кто это? – спросил Ка.
– Это Аменофис, сын Тэи, – с особым уважением ответили ему. – Мы верим, он бродит у водопада и повторяет имя Нефертити. Аи, Туту, Азири и Шурура, страж меча, кругом. Ведь наш повелитель до переселения душ был повелителем на Хапи мутном. И Анх-сенпа-атэн идет сквозь Хут-атэн на Хапи за цветами. Не об этом ли мечтает он сейчас?
Но вот пришел Аменофис; народ обезьян умолк. Все поднялись с своих мест. «Садитесь», – произнес Аменофис, протягивая руку. В глубокой задумчивости он опустился на землю. Все сели. Костер вспыхнул, и у него, собравшись вместе, беседовали про себя четыре Ка; Ка Эхнатэна, Ка Акбара, Ка Асоки и наш юноша. Слово «сверхгосударство» мелькало чаще, чем следует. Мы шушукались. Но страшный шум смутил нас; как звери, бросились белые. Выстрел. Огонь пробежал. «Аменофис ранен, Аменофис умирает!» – пронеслось по рядам сражающихся. Все было в бегстве. Многие храбро, но бесплодно умирали. «Иди, и дух мой передай достойнейшему, – сказал Эхнатэн, закрывая глаза своему Ка. – Дай ему мой поцелуй». – «Бежим! Бежим!»
По черно-пепельному и грозовому небу долго бежало четыре духа; на руках их лежала в глубоком обмороке Белая, распустив золотые волосы; только раз мотылек поднял свой хобот и в болоте захрапел водяной конь… Бегство было удачно, их никто не видел.
8
Но что же происходило в лесу? Как был убит Аменофис?
I – Аменофис, сын Тэи.
II – он же, черная обезьяна. (Полосатые волчата, попугай.)
1) Я Эхнатэн.
2) И сын Амона..
3) Что говоришь, Аи, отец богов?
4) Не дашь ли ты ушепти?
5) Я бог богов, – так величал<и> меня ромету; и точно, как простых рабочих, уволил я Озириса, Гатор, Себека и всех вас. Разжаловал, как рабису. О солнце, Ра-Атэн!
6) Давай, Аи, лепить слова, понятные для пахаря. Жречество, вы мошки, облепившие каменный тростник храмов! В начале было слово…
7)
О, Нефертити, помогай!
Я пашни Хапи озаливил,
Я к солнцу вас, ромету, вывел.
Я начерчу на камне стен,
Что я кум солнца Эхнатэн.
Он суеверий облаков Ра светлый лик очистил.
И с шепотом тихим ушепти Повторит за мною: ты прав!
О, Эхнатэн, кум солнца слабогрудый!
8) Теперь же дайте черепахи щит. И струны. Аи! Есть ли на Хапи мышь, которой не строили б храма? Они хрюкают, мычат, ревут; они жуют сено, ловят жуков и едят невольников. Целые священные города у них. Богов больше, чем не богов. Это непорядок.
1) Хау-хау.
2) Жрабр чап-чап!
3) Угуум мхээ! Мхээ!
4) Бгав! гхав ха! ха! ха!
5) Эбза читорень! Эпсей кай кай! (Гуляет в сумрачной дубраве и срывает цветы.) Мгуум мап! мап! Man! Man! (Кушает птенчиков.)
6) Мио бпэг; бпэг! вийг.
Га ха! мал! бгхав! гхав!
7) Егжизэу равира!
Мал! Мал! Мал! май, май. Хаио хао хиуциу.
8) Рррра га-га. Га! грав! Эньма мээиу-уиай!
Аменофис, в шкуре утанга, переживает свой вчерашний день. Ест древесный овощ, играет на лютне из черепа слоненка. Остальные слушают.
Ручной попугай из России: «Прозрачно небо. Звезды блещут. Слыхали ль вы? Встречали ль вы? Певца своей любви, певца своей печали?»
Трубные голоса слонов, возвращающихся с водопоя.
Русская хижина в лесу, около Нила. Приезд торговца зверями. На бревенчатых стенах ружья, Чехов, рога. Слоненок с железной цепью на ноге.
Купец. Перо, бивни; хорошо, дюша моя. Заказ: обезьяна, большой самец. Понимаешь? Нельзя живьем, можно мертвую на чучело; зашить швы, восковая пена и обморок из воска в руки. По городам. Це, це! я здесь ехал: маленькая, резвая, бегает с кувшином по камням. Стук-стук-стук. Ножки. Недорого. Еще стакан вина, дюша моя.
Старик. Слушай, почтенный господин мой: он рассердится и может испортить прическу и воротнички почтенному господину.
Торговец. Прощайте! Не сердитесь. Хе-хе! Так охота на завтра? Приготовьте ружья, черных в засаду; с кувшином пойдет за водой, тот выйдет и будет убит. Цельтесь в лоб и в черную грудь.
Женщина с кувшином. Мне жаль тебя: ты выглянешь из-за сосны и в это время выстрел меткий тебе даст смерть. А я слыхала, что ты не просто обезьяна, но и Эхнатэн. Вот он, я ласково взгляну, чтобы, умирая, ты озарен был осенью желанья. Мой милый и мой страшный обожатель. Дым! Выстрел! О страшный крик!
Эхнатэн – черная обезьяна. Мэу! Манчь! Манчь! Манчь! (Падает и сухой травой зажимает рану.)
Голоса. Убит! Убит! Пляшите! пир вечером. (Женщина кладет ему руку на голову.)
Аменофис. Манчь! Манчь! Манчь! (Умирает. Духи схватывают Лейли и уносят ее.)
Древний Египет. Жрецы обсуждают способы мести. «Он растоптал обычаи и равенством населил мир мертвых; он пошатнул нас. Смерть! Смерть!» – вскакивают, подымают руки жреЦы.
Эхнатэн. О, вечер пятый, причал трави! Плыви «Величие любви» и веслами качай, как будто бы ресницей. Гатор прекрасно и мятежно рыдает о прекрасном Горе. Коровий лоб… рога телицы… широкий стан. Широкий выступ выше пояса.
И опрокинутую тень Гатор с коровьими рогами, что месяц серебрит в пучине Хапи, перерезал с пилой брони проворный ящер. Другой с ним спорил из-за трупа невольника. Вниз головой, прекрасный, но мертвый, он плыл вниз по Хапи.
Жрецы(тихо). Отравы. Эй! Пей, Эхнатэн! день жарок. Выпил! (Скачут.) Умер!
Эхнатэн(падая). Шурура, где ты? Аи, где заклинания? О Нефертити, Нефертити! (Падает с пеной на устах. Умирает, хватаясь рукой за воздух.)
Вот что произошло у водопада.
9
Это было в те дни, когда люди впервые летали над столицей севера. Я жил высоко и думал о семи стопах времени <…> Египет – Рим, одной Россия – Англия, и плавал из пыли Коперника в пыль Менделеева под шум Сикорского. Меня занимала длина волн добра и зла, я мечтал о двояковыпуклых чечевицах добра и зла, так как я знал, что темные греющие лучи совпадают с учением о зле, а холодные и светлые – с учением о добре. Я думал о кусках времени, тающих в мировом, о смерти. «И на путь меж звезд морозный полечу я не с молитвой, полечу я мертвый, грозный, с окровавленною бритвой».
Есть скрипки трепетного, еще юношеского, горла и холодной бритвы, есть роскошная живопись своей почерневшей кровью по белым цветам. Один мой знакомый – вы его помните – умер так; он думал – как лев, а умер – как Львова.
Ко мне пришел один мой друг, с черными радостно-жестокими глазами, глазами и подругой. Они принесли много сена славы, венков и цветов. Я смотрел, как Енисей зимой. Как вороны принесли пищи. Их любовная дерзость дошла до того, что они в моем присутствии целовались, не замечая спрятавшегося льва, мышата!
Они удалились в Дидову Хату. На сухом измятом лепестке лотоса я написал голову Аменофиса; лотос из устья Волги, или Ра.
Вдруг стекло ночного окна на Каменноостровском разбилось, посыпалось, и через окно просунулась голова лежавшей спокойно, вдвинутой как ящик с овощами, походившей на мертвую – Лейли. В то же время четыре Ка вошли ко мне. «Эхнатэн умер, – сообщили они печальную весть. – Мы принесли его завещание». Один подал письмо, запечатанное черной смолой абракадаспа. Вокруг моей руки обвивался кольцами молодой удав; я положил его на место и почувствовал кругом шеи мягкие руки Лейли.
Удав перегибался и холодно и зло смотрел неподвижными глазами. Она радостно обвила мою шею руками – может быть, я был продолжение сна – и сказала только: «Медлум».
Растроганные Ка отошли в сторону и молча утирали слезы. На них были походные сапоги, лосиные штаны. Они плакали. Ка от имени своих друзей передал мне поцелуй Аменофиса и поцеловал запахом пороха. Мы сидели за серебряным самоваром и в изгибах серебра (по-видимому, это было оно) отразились я, Лейли и четыре Ка: мое, Виджаи, Асоки, Аменофиса.
1915
«Я пошел к Асоке…»*
Я пошел к Асоке и попросил у него мыслей взаймы о равенстве и братстве.
А между тем на море такие морские дела.
На горе всегда стоял меловой бор храма, бор меловых сосен его стен, и только несколько столетий [раньше он был разрушен]. Его столбы долго желтели среди мусора, и морская пыль откладывала новые страницы на них, хотя сами они были высечены, эти столбы, из той же морской пыли. Сюда поплыла Лейли. Семь струн у ней в руках, морской конь везет ее, и чистая струя подымается, как знамя.
Но что же? Четырехтрубный пароход стоял на волнах. И кто-то из окна пароходной больнички плеснул серную кислоту и выжег прекрасные глаза.
Это был маленький пузырек, но глаза, сине-морские очи были съедены, проглочены огнем серной кислоты, а лицо, нежное, холодное, обезображенное в миг, сгорело до костей.
Вскрикнула – и упала навзничь в воды.
1915
<Три Веры>*
Любо ведать себя женихом русалочьим и знать, что это знают и люди, и, плавая, знать над подбородком ласковый локоть русалки, любовно припавшей к тебе своей щекой, разметавши по воде и своим и твоим плечам ласково холодные свои волосы.
Любо выйти иным морским <путем> к людям и долго смотреть на них, не понимая их печей тела.
Пустеет берег, на обед иду в мой отдых.
Я уже очень многое забыл, но Лазаревский уже сидел и возился с песиком. <Этот суровый моряк, немного добродушный, немного печальный, но всегда милый, всегда с песиком, за которым он ухаживает, как за сыном – черно-белым, резвым, поднимающим одно ухо и опускающим другое.> Почему меня сразу потянуло к нему? Потому ли, что этот моряк русской службы – потомок Полуботка, а мой дедушка – русский придворный чиновник, запорожский казак Вербицкий? Может быть, предки просто поздоровались нами, как перчатками? Бывает, что перчатки чувствуют живое влечение друг к другу, когда мы, не снимая с рук, здороваемся ими.
Гонимый морем, я бежал по камням, сняв обувь и, потупя глаза безумного воина будущего, благоговейно прошел мимо храма двух.
Это была прекрасная любовь.
Они молчаливо сидели у костра своей любви и смотрели в его пламя – у рыбацкой лодки, где слышны плески моря, похожие <на> дикарей, сидящих у костра.
Я помню его узкий подбородок, большой белый лоб. А кто она? Темные вольные брови, худенькое личико. Что еще? Черные глаза, эта дикая волнующая рот усмешка черкешенки, украинской черкешенки поступь.
Три раза встречал <их> на берегу.
<…>
Я морской жених, любим русалками Черного, Каспийского и Балтийского морей, знаю их бешено-сладкие поцелуи…
<…>
Роскошные ночные кудри деревьев над серебряными ручейками; около месяца, похожая на горелые сливки, туча; синие и желтые шелка неба; и эта ночная истома – < пугало певучего сердца>; и купанье, где смеется Рахиль или Ревека узкими глазами; заборы и плетни, рассказы рыбака-художника – до свиданья, до свиданья!
В эти дни я бросал червой <цы> своих суток – мешок их исчез – на число каждой встречи. И как вертелось колесо счастья .
Хорошие вещи морского берега: отпечатанное на темной коже кружево рубашки, золотистые пятна просветов медленно переходят в нежно-серебряный забор теней около плеч, висячий мост над грудью и кругом локтя. Хорошо, когда вы лежите рядом и изучаете золотистый узор тепло-темного токаря загара на нежной белизне тела девушки. Хорошо, если золотистый волос вьется около ушка, и муравей ползет по плечу и измеряет грубое великанское дыхание человека мелким лучом своей походки. Хорошо, когда приподымают рубашку, чтобы показать свой загар.
Общество было разнообразное. Два или три трупа древних морей, сидевшие на берегу неподвижно. <Бородатые дачники, опустившие наконечники своих палок в волны. > Художник в желтом котелке, <о чем-то громко кричавший>. Молодые боги пробора, <которых, к счастью, можно было отнести к ископаемым животным>. Мамаши, дочери, пауки, камешки, песок в чулке и на локте, море, я и ты, в кого я влюблен.
Я поплыл, я хотел схватить простыню и воткнуть ее на утесе среди моря, где было железное кольцо, где я часто отдыхал, пугая чаек, – поднять знамя Хлебникова, чтобы оно веяло там, грозное и черное, первое на земном шаре, прекрасное в своем ужасе. <Я пел песни войны сурового будетлянского воина.>
<…>
А эта осень в Куоккале, финской деревушке, где из столетних сосен <свисают острые груди ведьм!>. Нелепые разговоры о природе водопада, перед которым, разинув рты, стояли черноглазые мальчики русских деревень, предводимые учителем. И <рядом> черное море с врезавшимися в него серыми каменными беседками немецких дач, о которых шептались: «Это полы для немецких пушек».
Я вас не забуду – очень желтые яркие цветы ненавистью отравленных глаз на вымерших дачах. И прыжки обратного пути по камням, вечером, около брызг и пены. И тихое присутствие человека за стенами вымершей, казалось, дачи, его удары сердца в молчаливом переулке… ведь это во время войны.
Эта сумасшедшая осень гибели царей великой страны в маленьком уголке перед основной крепостью столицы, затаенн<ом> в морской луже.
Вы идете мимо деревянных сеток рыбака из прутьев ивы, вы слышите удары сердца того, кто наблюдает за вами оттуда, и точно мяч, пойманный в игру <не>людских юношей (приморских камней), прыгаете из одной каменной ладони в другую, то падая, то взлетая, испытывая толчки <каменных игроков в лапту>.
А вы видели две толстые медные проволоки, перевязанные третьей? И я перевязал проволокой моего лета два устья – Невы и Волги. Я и море – мы соединили свои голоса, и я пропел «Разина», может быть, первый на этом берегу, шагая по пятнам камней.
А Евреинов! Вы помните, его писал Бобышов – гладкие средневековые волосы (<в Евреинове написано Средневековье, как пишут часовни за холмом>), его знаменитый деревянный ворон. И байеньки Каменского в исполнении толстой Блиновой, дикарки с очень теплым, пушистым взглядом.
Песок.
Ну кто он?
[Эти дачные поселки, эти отгороженные забором] людские кустарники, где люди, цветы и листья на чешуйчатых ветках из рубля или копейки [человеческие трепещущие листья, протянутые к Богу] – какими бы веселыми ногами побежали вы друг к другу, как бы рассмеялись эти два цветка с парой < не > людских глаз Но нет, их разделила серебряная ветка и держит поодаль и тянет в сторону, и они бросают небу столько скорби в тугих воротничках молчания… Знайте, их много, их много, невольников серебряной ветки!
<…>
19 октября 1915. Я снова у N. [Веры Б.]. Я сижу рядом с ней. Какое счастье! Чернов тоже. «Это хорошо сидеть рядом с невестой, скоро женитесь», – заметила госпожа Б.
Как, Вера – невеста? А я и не знал. Новое горе. Признаюсь, я почувствовал жгучие слезы в горле.
Кругом внимательные изучающие люди.
Но, может быть, хорошо, что она незамужняя. Вера грустна и строга. На коленях ее черная повязка – знак печали. О ком?
Она сидела против меня, неловко положив ногу на ногу, и курила. На ней вязаная желтая рубашка для ходьбы на лыжах. И вся она хрупкая, грустная, утомленная. Она курила и какая-то трогательная неловкость была в ее руках. Я слишком упорно посмотрел на нее, и она неловко поправила край платья.
Говорили о погромах. «И нас будут громить», – сказала она, куря. И северная воздушность, и голубые глаза, грустная, утомленная, почти обреченная, и твердый взгляд, и усталость после перевязки ран, – ведь она сестра милосердия.
«Вера-невеста», – я заплакал мысленно, как обиженный котенок.
Вера сказала: «Пойти, разве, на войну?» Она налила мне вина. «Можно? – спросила. – Курите, курить – мужественно!» – заметила она. У ней много простоты и оттенок суровости. Она немного холодна и жестока. Она рассказывала про охоту.
26 октября. Я снова там. Я смотрел на эти воздушные волосы севера – облако прически над лицом, большие голубые глаза, похожие на голубой жемчуг, и его строгая нить около плеч. Я слушал. Радость! на руке еще нет золотого кольца.
Вот отрывок разговора: «Я выстрелила, заряд попал, ну, в зад зайцу. И я просто не знаю, как взяла его за голову и стала его так колотить о ствол. Ну, он так кричал, так кричал, просто не знаю. Мне его очень жаль было (она закурила) – зайца». Она едва заметно рассмеялась.
Инна вязала шлем серо-голубой. Я его надел и сделался похож на воина Средних веков. «Вы похожи на воина!» – Слова её редки, но нужны и уместны.
28 – день моего рождения и прекрасный пожар здания Уделов на Литейном. Совпадение?
Пожарные, их красные тела в сером колеблющемся дыму, равнодушные раненые в нетронутых пожаром покоях. Стоны, крики, зарево меди на скачущих колесницах, конские копыта, сразу занесенные на воздух в диком песенном упоении, бешенство порыва. Это воины древних столетий – недаром носят медные шлемы – зовут человечество умерить ярость солнца и бросить глупые, скучные войны. «За нами, за нами», – выл дикий грохот колесницы пожарных <…>. Я стоял напротив и наслаждался тревогой одних и радостью других.
Утром пил мясной сок.
Был у моего друга. Я рассказывал бурно свои впечатления. Он давал советы как опытный друг: «Попытайтесь ухаживать, все возможно, не торопитесь, помните, что вы знакомы без году неделю; чуть что – звоните ко мне. Встречайтесь, помните, что девушку нужно покорить. Мой отец десять лет ухаживал за матерью».
– Мы заговорщики! – воскликнул я, целуя его.
Я поклялся проиграть до конца [Антихриста], если это будет так. Я любил его, мужественного, сурового человека с горячим сердцем.
Вечером пил за осуществление самых пылких и смелых надежд.
Семилетний мальчик, сыненок знакомых, читал «О, рассмейтесь, смехачи». Мы с ним беседовали и чувствовали заговорщиками среди взрослых.
Неужели это будет только сон?
Мальчик, высунутый из коляски, смотрел на меня радостными глазами, детски живыми и задорно блещущими, читал из меня и после всей ручонкой залезал в какой-то кисель, засмеявшись и оглядываясь на взрослых.
Или за этой Верой, как за Верой [Лазаревской] блестит копье первой Веры, Казанской, умевшей умереть среди цветов, смеясь, среди подруг, [теребивших] ее за руку, чтобы разбудить. Но мак убивает, как выстрел.
Да, за последнее время я все чаще и чаще чувствовал блеск копья первой Веры, самоубийцы, на прекрасных девичьих крыльях 17 лет отлетевшей к предкам.
Её жемчужно-серые глаза, северные сдержанные движения, рассказы про диких коз на ее родине – во время бурной войны, все копыта коней которой и колеса тяжелых пушечных станков призраками прошли через мое сердце за два года до вещественной бытовой войны.
Я, свернувший в своем сердце знамя дикой свободы моего народа, и она, говорящая и на языке моих врагов и по крови – крови врагов, но ухаживающая за воинами нашего стана и оттого такая грустная, думающая – кто мы?
Нет, мы первые из военной бури выходили на сушу другого человечества и знали это только вдвоем.
Я умолял, заклинал, говорил, что кнезь выше князя, всегда выше, и ведь я кнезь – куоккальский, голубоглазый, морской. Я упал, как белый тучежитель, забыв свое право грезить, на грязь – она моя родина. Покрытое черными цветами крови, копье исходило из моих ребер снежного юноши, озаряло мой вечер, мое умиранье упавшего с облаков бога. И у моей смерти есть право <выбора>: ушло «е», пришло «я».
И кто я, сын какой я Бульбы?
Тот, своеверный, или старший?
О, больше, больше свиста пуль бы!
Ты роковой секир удар шей!
Это был приговор над самим собой, почти похоронный колокол над самим собой. Мягкую медь меча «Я» перерубил железный меч «Мы».
Слово «таинственная» мне нравилось потому, что в нем скрывалось слово «воинственная».
Вы знаете, есть князь и кнезь,
Вы знаете, – вы моря панна!
Вас вдохновила в море пена
Сказать певцу: <«где грязь, там грезь»>
Глагольных глаз таинственную резь,
Чела высокую воздушь
И глаз морских сверкающую незь
Понять кому ж!
Когда, поссорив руку с пальчиком,
Вы дым в себя вдохнули строго,
Казалось, мир, играя в альчики,
Прошел вблизи, как ветер бога.
Сухой и твердый, как доска,
Я очарую брови эти,
Я брошу все мои войска,
Чтоб крикнуть «стой!» мечте столетий.
Они разобьются опять,
Все влагою скатятся в море.
И разуму молвлю я – «спять!»
Закутайся облаком хмурым.
Так звучало оно, никому не понятное.
<1915–1916>