Текст книги "Том 5. Проза, рассказы, сверхповести"
Автор книги: Велимир Хлебников
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Велимир Хлебников
Полное собрание сочинений
Том 5. Проза, рассказы, сверхповести
Приносим глубокую благодарность В. П. Григорьеву, Вяч. Вс. Иванову, М. С. Киктеву, А. А. Мамаеву, М. П. Митуричу-Хлебникову, В. В. Полякову, В. В. Сергиенко, С. В. Старкиной, Н. С. Шефтелевич, а также всем сотрудникам рукописных и книжных фондов ГММ, ИМЛИ, РГАЛИ, РНБ, оказавшим помощь в подготовке настоящего тома ценными материалами и благожелательным содействием.
В. Е. Татлин. Портрет Велимира Хлебникова. 1938
Стихотворения в прозе
«Со спутанной головой…»*
Со спутанной головой, руки опустив, некто заушения ждет на краю скалы серебряной в тумане.
Сине-черная тьма вьется причудливо, в складки ложась, либо струями звонкими синими падает отвесно вниз, где пропасть виднеется.
С опущенными руками заушения ждет.
Изогнувшись, два мака в очи глядят вам.
Красные-черно, запекшейся крови, на ножках узорных, на поле мерцающем синем. Синим зраком, там, где туманная пропасть. Ало-черной запекшейся крови, на поле мерцающем синем.
В очи глядят вам упорно, насмешливо, страстно и беззвучно дрожат их губы, колеблемые смехом.
Тонкие губы дрожат: миг – и все потрясет хохот безумный, веселый.
Либо в складки легла, либо, звеня синими струями, падает вниз по отвесному камню и замолкает, слабея, внизу, где пропасть туманная стелется. Либо синими ручьями звенят, падая вниз.
Очи подымет тогда василек у ног их лежащий, долго будет глядеть.
Ножки узорные.
– Вам непонятно? – гневно я крикну.
Красный след зачерти от угла до угла.
Но слаба, холодна страница, возьми красный след, зачерти страницу, и пусть от него веет страданием, хохотом, ужасом диким, призраками, что грезятся там, где кровью полита земля.
4. VIII.1905
«Была тьма…»*
Была тьма, была такая черная тьма, что она переставала казаться тьмой и представлялась вся слитой из синих, зеленых и красных огней.
И в этой тьме ползали чьи-то невзрачные, липкие, неотличимые от земли существа, чьи-то незаметные, скучные, тихие жизни. Но эти существа не замечали скуки жизни. Чего-то им недоставало, чего-то им нехватало, к чему-то они порывались, но они не знали, что это жизнь скучна, что это скука – жизнью подымается в них порой и жадно и долго дышит, как чахоточный, и падает, схватившись за впалую грудь. И жили они долго и скучно, долго, очень долго, но скучно, липко ползая во тьме.
И в той же тьме был один святлячок, и он подумал: «Что лучше: долго, долго ползать во тьме и жизни неслышной или же раз загореться белым огнем, пролететь белой искрой, белой песней пропеть о жизни другой, не черного мрака, а игры и потоков белого света». И больше не думал, но обвязал смолой и пухом ивы тонкие крылья и, воспламененный и подгоняемый бушующим огнем, жалкий и маленький, пролетел белой искрой в черной тьме и упал с опаленными крылышками и ножками, непуганный, умирающий.
И черная тьма призраками давила светлячка, лежащего в бреду, с воспаленным воображением, в последние тревожные мгновения.
Но свет мелькнул. И прозрели существа во тьме, неслышно и липко ползающие по земле: с лебединой силой проснулась тоска по свету.
Когда же после тьмы наступил день, тогда в потоках солнечного света кружилось много существ. То кружились они, познавшие свет.
Трупик же светлячка был засыпан цветами.
<1905>
Песнь мраков*
Мрак и мрак, мы тянем друг друга за руки, упираясь в ноги и откинув головы на худых шеях.
Мрак и мрак, мы напрягаем мышцы худых и длинных тел и растягиваем в длительном томлении связки рук.
Мрак и мрак, нас двое с упавшими низко волосами.
Леса ощущений в смутном мраке. Шорохи темных и смутных чувствований. Темный лес. Светает. Могучий короткий клич. О, солнце озарения! Из-за темного смутного леса показывается большой и скорбный орел и могучим полетом устремляется вперед, с всяким мгновением, туманным и огромным утром, становясь больше и яснее. Вот он опускает крылья и садится на дерево.
Он вытягивает шею и три раза издает клич холодный и могучий:
– Это я. Мысль. Я пришла к решению и сложила крылья.
В густом мраке:
– Я и он завтра умрем.
Призыв издали:
– Явитесь, нежность, трогательная дружба.
В густом мраке:
– Во мраке здесь двое юношей решили умереть с другими за благо многих. О, плачьте, плачьте слезами радости!
Из мрака:
– Я и он – умрем.
(Надежда, чьи движения робки и прелестны, подлетает и садится на ветку молчания, где неподвижно сидит с просящими глазами; после отлетает, оставив нагой ветку молчания. И после снова боязливо прилетает и садится на ветку и смотрит просящими глазами. И так молчаливо улетает.)
<1905–1906>
Юноша Я – Мир*
Я клетка волоса или ума большого человека, которому имя – Россия.
Разве я не горд этим?
Он дышит, этот человек, и смотрит, он шевелит своими костями, когда толпы мне подобных кричат «долой» или «ура». Старый Рим, как муж, наклонился над смутной темной женственностью Севера и кинул свои семена в молодое женственное тело.
Разве я виноват, что во мне костяк римлянина?
Побеждать, завое<вы>вать, владеть и подчиняться – вот завет моей старой крови.
<1907>
Простая повесть*
Небозобый гуллит, воркует голубь.
У дальних качелей, как вечер, морщинится, струится платье.
Даокий проходит по полю у тополя юноша.
Ноги, как дни и ночь суток, меняют свое положение.
Вечер вспыхнул; без ночи возникли утра поднятых рук. Его ресницы – как время зимы, из которой вынуты все дни, и остались одни длинные ночи – черные.
Остались шелковые дремлющие ночи.
Ожиданиевласа, одетая в вечернее, девушка.
И желаниегривые комони бродят по полю, срывают одинокие цветы.
Неделей туго завитая коса девушки – дни недели.
Рука согнута, как жизнь свадьбой, в руке – цветок.
Никнет, грузнет струистый вечер. Не надо ничего, кроме цветка – сон-травы. Крыльями птиц разметались части платья даокого юноши.
Он рассветогруден. Его кафтан, как время, и пуговицы, как ясные дни осени.
В руке ник платок-забвение.
Зачем, как воины, обступили-прикрыли рассвет умирающий – вороны?
Впрочем, горнишн<а>я принесла настойчиво зовущей госпоже морель.
<1907>
«А и векыни обитают в веках…»*
А и векыни обитают в веках, как русалки некие в плёсах. И у каждого века своя векыня. А и подобны они лебедям с наклоненными шеями и разверзстыми крыльями цвета времени, он же между голубым и синим цветами, яко голубьяская полночь. А и уста у них человечин.
А и на цветах и устах живут духмини: мали ростом и образом девы. Но одеяния имеют велики. И человеку близку восстают наги и колыхаются одеяниями и вертятся, и ткани свиваются и кружатся и нас касаются, и тогда мы говорим: душисто!
А и есть другие, целомудренны и стыдливы, и нужно пройти близко, чтобы узнать о них. И не восстают наги.
И когда все задремает, прилетает некий дремач и берет всё, как зернышко, в свой клюв…
<1907>
«Морных годин ожерелье…»*
Морных годин ожерелье одела судьба. Кинула, молвила. Поправила венок нехотя. Вымранных вышней волей народов ветка черемухи подается в окно узкое, узкое! Вымранных жизней ветка смрадная.
Жрица Вещая, – мирами покрывшая беловыпуклую грудь, не ты ли на перстне с мизинц<а> имеешь яд? Тот, – который заставит отлететь юношу в высокий час в загробный дол?
Из страны Радостной Мори иду я, морин, несу в руках свою земную душу. Девушка навстречу мне с распущенными волосами.
– Это ты, морин?
– Я, деушка. Поцелуй в уста!
– Целую. Нас двое. От берегов нудной яви к берегам высокой радости Мори идем мы – нас двое.
«Бельмо-белючая-белючая…»*
Бельмо-белючая-белючая беля<вой> белины плывет лебедь на синьме-синючем-синючем озере, где зеленючи тростники.
И сокол дрожит, и зазвенел звонок на распущенном, трясимом нежно и быстро хвосте.
И сокол – взор ночи – тонет в небе, и изогнутогорлые плывут цапли.
И всадник скачет небавый.
И приходила дева-сон, ранняя часть коей – дева, поздняя – сон.
<1907–1908>
Любава*
В цветне выделялись звукоглаз и звуковая бровь. Так сменялись ткани и рукозвученница плыла в зыбях.
И небавый взор дикого юноши, и водины уст, и смеюнчики небоемов, и поцелуешерстная древиня, склоняясь вечеротел<ом> с ветлы, печатлеет мглою уст мол поздний: будь мой. Но спорым споруном быстро закачались тростники, и чайкошерстная мелькнула рука.
Колыбается водовое Резничего.
Водяные бороды блещут каплями и блескавица голубая стру<ит> вольно.
<1907–1908>
<Симфония «Любь»>*
Я, любчик любвей, любимый, любок, любяга невлюбляемых любок, в любели люблю любованием, олюбью, и любью залюбив любинища, любокий в любинах, любака нелюбанных любок, люботствуя, любик, любую любую из любок в любильнях, люблятнях, любятнях и олюби любнец, любни любокой Любини, залюбив безлюблую любку.
Люба приполюбливала: – Любишь Любиму? – Любиму люблю, – люботствовал любхо, возлюбнея, – и любезное люблю. И нелюби безлюбням любить призалюбливаю.
– Залюблюсь-влюблюсь, любима, любнея в любинках, в любви любенеющих.
Любкий! любкий! в люблениях любежа принеолюбливает любитвы любчика с любицей, любезного с любезной.
Любезные! любезные!
Любынь любынников, боголюбовная ясть люб.
Любрями олюблять, нелюбрями залюбить, полюбить, приполюбливать, призанелюбливать, прионелюбливать – любом любное любить. О, люб!
О, любите неразлюбляемую олюбь, любязи, и до нелюби долюбство любезя!
Людо, любеник любчей в любях любицы, любенней, люблец любиц, влюбляка в любчонок, любёх и любёнок, любёнок любёнку, любак в любищах любущих, любун в любочек, о любун, о любуй!
Любезнь любезнуют.
Любить любовью любязи любят безлюбиц.
Любаной любим, принезалюблен к любице, любынник, любаной любимый, о, олюбись!
Любец солюбил с любецом любеца; любиня, безлюбкость олюбливая, любажеские любавы и любравы любоев возлюбила любезно.
Любочеств любрак, любровник любнеющий с приолюбенелым любилом, любень любилень любящей, любязь олюби любков, в любню любух любекой влюбчий занедолюбил любимое безлюбье любоя любей любежников, любнел, в олюбенелые нелюби любезя.
Любный приулюбчивое любилу любежников, люблых любашечников, в любитвах и любое олюбил, залюбил, улюбнулся в любицу.
Любравствующий любровник любачеств разлюбил любиль, занелюбил любища любоя Любаны.
Любец с любицей любавы, любну в любраве любровника, любить любнею, Люблин.
Любкой! Любкой!
Принеулюбил любирей любящих Любаны.
Приневозлюбил любря Любаны, любоя Любанина.
Улюбил в любиле любовь Любини, прилюбь любы предлюбий, залюбь-любы любежа любой, любенея в незалюбчивых в любежах.
Любило Любаны залюбилось нелюбью к любиму, возлюбила нелюбины, любицей любима, приулюбилась в залюбье любящей нелюбка, в любачества любучей невлюбчивого.
В любиль любила любно любиться, не приулюбливать, да незалюбила до нелюби любицей любка, нелюбязем любицы, нелюбью в недовлюбенную любошь в безлюбкого.
Разлюбил в неразлюбиль улюбчиво любить люботу приулюбленную любима, излюбленнейшего любёнка, любана, люблица.
Разлюбил неотлюбчиво любить, приолюбливать нелюбовую любовню, любирей не любящую.
Любим любимый, олюбил нелюбонь не любреть – не любить любицу, любицей и любри любящую, возлюбил Го-любицу, и голюбятся го-любь и го-любица, к любрям и любирям любрые.
Любовейным прилюбом,
любовейным олюбом
залюбил, прилюбил любанную любицу,
в любрях любнеющую с любиками, любочками, го-любятами.
<1907–1908>. <1912>
«Отсутствиеокая мать…»*
Отсутствиеокая мать качает колыбель.
Дитя продевает сквозь кольца жизни ручки-тучки небыли.
И <любог> отца скачет по полю конским телом буйхвостым.
И полистель войскам взоров дает приказы: «Ряды, стройсь!» Зазвен<ели> тетивы и звенел голубой лад луков.
И ресницы – копья.
Мальчик <с> развевающи<мися> кудрями будущего смеется.
И небовые глаза, и блестит золото звезд в них, и ночь, протянувшаяся бровью.
Зима смеется в углах глаз.
Небистели вьются, кружатся за ресницами.
И звоногрезежн<ые> сыпал торговец каменья.
И девовласый онел был, и зрачкини мойма взяли синель.
И онаста моймом была разумнядь, и северовласая сидела дева.
И черты зыбились толбой, и были онасты ими взоры дев.
И молчаниевлас был лик и оналикий бес.
Многолик таень и теблядины пятнаты моймом.
И тобел широкозеват и вчератая дева и мновый дух.
И было оново его сознание и он<овой> его мысль.
И правдавицы разверзлись нелгущие ресницы.
И онкий возглас, и умнядь вспорхнула в глазовом озере.
Онкое желание.
Оникане и меникане вели сечу, выдерживали осаду взоров юноши. Век с толпой мигов.
Онило моей души.
Сквозил во взорах онух, онелый сон онимая.
И онел, врезающий когти в мойел.
<1907–1908>
«И, всенея, ховун вылетел в трубу…»*
И, всенея, ховун вылетел в трубу и, повселенновав, опять влетел в избенку. И мы лишь всеньма всенеющей воли, волерукого дикана. И белязи были скорбновласы и смехоноги. И небнядинное голубьмо за ними сияло, сиючее, неуставающее.
И волязь стать красочим учился у леших блесне взглядовой, лесной, дикой, нечеловеческой. И смехорукое длилось молчание.
И веселовница нудных рощ радостноперыми взмахнула грустильями. И скорбун по вотчинам Всенязя качался в петле. И грезог-немог полон был тихих ликов. И соноги-мечтоги вставали в мгловых просторах. И то, о чем я пишу, лишь грезьмо грезюги.
Но сонногрезийцы прекрасны и в небесовой мгле. Небесатый своей думой я утихомирился и лег спокойно спать.
И был скорбен незаметный лик. И убегает умиравый в сон.
И вселенаты были косицы за ушами, и волк днешёрстный пришел и не минул: не стало бедночей. Чтыня лукавежная.
И сонеж и соннежь и всатый замыслом и всокий господин читака чтой читок чтоище перечетчик почетчик читомое и ничтожина и всеянин и всень и веснь и всявый ус и ничтовая бровь и веяный голос и всовник и ничтожево и ничтовь и ничтье ничтимь ничтей и ничтак ничтва вселенель ничтыня и лукавда красавда ничтец ничтимка всето ничтота ничтовенство вселенеча меня и была смерть читка чтяка весьтень везда вседа ничтимень.
И соног-мечтог был нами читьбище читьба, читва, читач, <чита>ль читежь читажа, читязь читьмо читавица.
И малочей звенел смехом и мальни лежали на бреге, и малыши звенели вершинами, и малок вселеннел. Так, звукатая временель ясными струилась завитками с дедиканова плеча.
И девиня, страдалая взорами, взметнула озаренными крыльями. Красотей же засмеялся.
И были глубинны синие взоры и сиял змей.
И, разрывая руками мыслоку, радостная вышла на берег дева, сияя устами и телом. И нагочеи смеялись. В смехотянном, в смехотовом венке лике были два озера грустин и смехотучие заревые уста.
Негей кинул венок, но кто его поднял?..
И Вселенномир зыбил, звучал студными ветками.
О, слововаи! припадите к земле, как земичи!
В молчановом ручье омойте пыльные ноги.
И яроба народоструйных вод и весеннекликий юнеж, и вселенноклик, и миромиг, и безумвянные дебри недучих раст.
И в белом месяцовом лике холодные враждунные глаза; и небомойки из хмаровых корыт опрокидывали, лили воду, оголяя локти. На хмаровых лети-полетай копытцах резвилось смешун-дитя.
И смехчие выползали дети из вечностью спаленки, и вечностекафтанный был муж и пожарокудрые личики.
И дыхчие полымем змеи и косматые миристые гласом дива, и постепенно миренело утихающее тихвой величия слово: я! и тонуло в немичии.
И краснево в золотучем, не ясном поле и красночий мыслями и кудрями. И пыхчие снопами радлявого и радостного золота голубочешуйные утра. И вольнва и волнва волнистой и вольной нивы воль. И жнец нивы. И летуницы сладко и ладко гласные. И вопрос им людища тьма-темь-власого: кто вы? и ответ: сладкопёрые.
И желаниешёрстный пес, лютой, злой. И звена звенят серебряной необходимостью. Неоградимое воль.
И бояйца голубева, как зла сил. И земее зёма его лик.
И бедища злостепёрые. И молчанные дворцы и за «а»-рцы.
И вечниканша Беременная собой времовым ростом.
И баймо баянной звучали и звучаль немотострунная, о! замолкнет она, когда струны порвутся руками чужими.
И надело землявый плащ небо и старичие голубо-седых стариковских волос, и ясавец мысли ясной срезает думель и летят негистели мыслоковых осок и поют-поют: «Умиравень милый, умри».
О, счастьеклювая, и ты, черноглазая, легкая-легкая по кустам и деревам порхалица! птичка, приди, приди! О, желтучие уста немвянок Молчановых, серотелых сирот.
Молчань и лебеди грустливо-грустные – не никлые ли цветы, шея и слухока и молвняк по диким брегам глаголокаменным?
И моля лебедя смерти: приди, белошейная.
И язык – звукомые числа <нашего бытия>.
<1907–1908>
Песнь Мирязя*
У омера мирючие берега. Мирины росли здесь и там, белые сквозь гнезда ворон. Низ же зарос грустняком.
Лось приходила сохатая, трясла берега, нежила голову. Свирела свиристель, ликуя веселизненно и лаская птичью душу в игорном деянстве. Смертнобровый тетерев не уставал токовать, взлетая на морину.
Кругом заросло красивняком и мыслокой.
Тихо на небе.
Красивей выказывал всю красоту членов.
Небо синее.
Слезатая слезиня, от нее ушла навсегда веселость. Сказала «прощай» и бросила ветку слез.
Миловель стоял в пущах. Миристые звонко распевались песни. Прилетали неведомо откуда маристеющие птицы и, упав на ветку, начинали миристеть.
И был юноша с голубой мглой во взорах, в белой одежке, с первоодеванными лапотками, и, подслушав миристель, срезал тростник и, вырезав дудочку, называл ее мирель, себя же – первомирельщиком.
Когда же на яри зеленой, зеленей лугу, в алом и синем водили игорный круг при зовах молчащей свирели, тогда умолкал.
Гласючими молотами били слово вдали словельщики-товарищи.
Иногда на белый камень у лодочной пристани приходила дочь леса и, положив белый лик на колени, бросала на темные воды миратый взор.
Когда же воды приходили в буйство и голубые водяные ноги начинали приходить в пляску, вдруг брызнув и бросив черными с белыми косицами копытами, тогда звучал хохот и кивали миряными верхушками осоки и слетались мирязи звучать в трубу, и под звон миряных гусель и на некиих нижних струнах рокот мерный выходил из голубых вод негей нежить щеки и ноги под взорами хорошеющих краснея хорошеек, подымающих резвые лица над синим озером, среди тусклых облак лебяжьего пуха и вселеннеющих росинок росянок.
В мыслезёмных воздушных телах сущих возникали каменные взоры и взгляды, а высеченные из некоего изначального мирня мировые тела трубящих мирязей свивались в двувзглядный взор и медленно опускались на дно морское.
Ах, эти звучащие мысли и рокот сих струн! Кем вы повешены на то место, откуда я взял вас? Вы, высокие струны от звезд к камням и рощам. Качались мысловыми верхушками прекрасные грезоги. Синь, ветер и песнь, и ночная тишина, и ночная вышина струн, оттуда сюда, как копья времен, как стража усталого ропота, как воины с зовом оттуда сюда!
Гордо тяжкий пролетал мирёл, пустотовея орлино согнутым клювом. Кто мирланье нашел перо, кто мирланьих услышал веяние крыл, кто мирланий услышал зов, тот изменился. Травы сжигает воля «сюда!» и клекот.
Лелеет себя и игры малая жизнь на листьях купавы. Подымая белые пухлые губы и хохоча, брюхан водяной тешится, сдувая пыль с водяной зеленой яри, хватаясь за ребра.
О, юноша пастушонок в белом, играющий в мирель! В белых своих лаптях и белых одеждах. Звонная песнь звонатой свирели.
И слезатый Белун. И смехчеустые лешие с звонкосмехотливыми копытами. Они натягивают с чела волос и играют, как на гуслях, конским копытом, резвари и шалуны. Величие – родственник слез.
Ветхим временем текут волосы Белуна. Но сияют еще не постарелые глаза.
Грозные, прекрасные, неподвижные губы. Как дальнее озеро, слеза остановилась <в> косматых величественных кудрях на груди. Не озеро ли в лесу под синим последождичным небом?..
Так играл пастушонок. Лесини свисали вниз острыми грудями, так что их неопытный взор мог бы принять за осиные гнезда, вникая в смысл песни.
И жители недальнего села несли в зеленючие недра свои взоры, мелькая белючим и синючим одежды, обмениваясь таинственным священным шепотом. После оставляли одежды синеть и белеть.
Так пел пастушонок-свирельщик, не отымая свирель, свитую из золотых кругов и лиц.
Стала веще-старикатой даль, прекрасной и чистой дня тишина. Стала взоровитой чаща. И ворковали без умолку, реяли и падали в высь и в низ умрутные скоро голуби желаний. Кора стволов искрится глазами. Течет смола желаний.
Так пел он. Ужасокрыл смирился, улетая.
Будучи руном мировых письмен, стояла людиня, заклиная кого-то опрокинутыми в небо взорами, молящаяся, мужественная и строгая.
Так пел отрок.
Голубые взоры Белуна подернулись влагой.
И отнял свирель отрок. Упал к стволу дуба.
И свирель поднял липорукий леший и тоже запел.
Я был еще молодой леший, я был Городецким, у меня вился по хребту буйный волос, когда я услышал голос.
Мы подходили под благословение к каждому пруту, когда я услышал голос, увидел руку.
Нет, не стоит того, чтобы привести ее всей. Не стоит!
Усмехнулся седым усом старый Белун и вспомнил о ком-то отрок.
Рассмеялись весенними устами лесини и усмехнулись ему древини.
Так пел леший.
Идутные идут, могутные могут. Смехутные смеются.
А мирязи слетались и завивались девиннопёрыми крылами начать молчать в голубизновую звучаль. И в страдоче немолей была слышна вся прелесть звуков. Ах, каждый стержень опахала кончался ясным лицом.
Молчаль была оплетена небесочеством, и была их голубизна сильна, как железо или серебро.
Текло вниз молчание, как немотоструйный волос.
Одеты холодом слезоруслянные щеки. Сомкнуты сжатые уста. Строгие глаза. Голубями олеплены жерди. Верейная связь исходит из страдалых глаз. Ты взор печали в голубой темнице.
Эти гусельные, нежные, мглой голубой веющие пальцы с камнем синей воды на перстне.
И зори, покрывшие стержнями его тело, главу и смелость.
Зодчеством чертогов называет божество пламя своего сердца. Мглу не развеяли взоры и уста над деревом вишни, и облако.
Красновитые извивы по сине-сенючему морю.
Бело-жаровый испод облаков.
Белейшина – облако. Синины. Синочество.
Шла слава с широким мечом.
В глазах горделивый сноп мести поющего – им, смерть крыльями обвила главу ничтожного, где все велики, великого, где все ничтожны, робкого, где все храбры, храброго, где все робки.
Миратым может быть зрение лаптя. Певец серебра, катится река.
Вон стадо-рого-хребто-мордо-струйная река в берегах дороги. Жуя кус черно-чернючего хлеба, волочит бич белый мальчик.
Зори пересмеялись и одна поцеловала в край сломленного шапкой ушка.
И поцелуй отразился на жующем хлеб лице.
Сумерковитый пес с костреющим злым взором.
Опять донесся рокот незримых гусель.
Но немотная к запрятанным устам дующего приложена таинственной рукой семитрость.
Там степи, там, колыхая крылья среброковылистые, седоусый правит путь сквозь ковыль старый дудак.
Воздушная дуя протянулась по травам.
Стали снопом сожженного, бегут в былое вечерялые у лебедей под могучим крылом и шеями часы.
Травяная ступень неба была близка и мила.
И мной оцелованы были все пальцы ступени.
Страдатай пустыни и мест<и>!
Не ты ли пролетаешь в сребросизых плащах, подобный буре и гневу? Когович? – спросят тебя. Им ответишь: я соя небес!
Проскакал волк с цветами гаснущего пожара в шерсти. Мглистый кокошник царевен вечера, выходящих собирать цветы.
Тучи одели утиральником божницу.
Кланяются, расслоняются цветы.
Синатое небо. Синючие воды. Краснючие сосны, нагие… чьи локтероги тела.
Зеленохвостый переддевичий змей. Морезыбейная чешуя.
Нагавый кудрявый ребенок. Чья ладонь – телокудря на заре.
Пронизающие материнский дом во взорах девушки, чье рядно и одеймо небесаты голубевом, тихомирят ребенка.
И умнядь толпоногая.
И утроликая, ночетелая телом, днерукая девушка.
И на гудно зова летит умиральный злодей и казнит сон и милует явь.
Наступили учины: смерть училась быть жизнью, иметь губы и нос.
И утролик и ясью взорат он.
И яснота синих глаз.
И веселоша емлет свирель из пука игралей.
И славноша думновзорен.
И смех лил ручьем. Смехливел текучий.
И ясноша взорами чаровал всех. И нас и женянок.
Дебрявая чаща мук.
И мучоба во взорах ясавицы.
И, читая резьмо лешего, прочли: сила – видеть Бога без закопченного стекла, ваше сердце – железо копья. И резак заглядывал тонким звериным лицом через плечо.
И моя неинь сердитючие делала глаза и шествовала, воркуя як голубь, вспять. И гроб, одев время, <клюв> и очки, – о, гробастое поле – с усердием читал «Способ возделывания и пробы вкусных овощей».
Резьмодей же побег за берестой содеять новое тисьмо.
О, сами трепетным ухом к матери сырой земле!
Не передоверяйте никому: может быть стар, может быть глух, может быть враг, может быть раб… О, вникайте в топот дальних коней!
И сами выхчие звезды согласны были.
И в глазах несли любязи голубые повязки, младший же брат, согнувшись, ковал широкий меч, чтобы было на что опереться, требуя выдела. И взял взываль и взывал к знобе и чтобы сильных быть силачом. И засвирель была легка и узывна; пьянила.
И в мыслоке сил затерялся, я-мень.
И давучая клики немда была безжалостно растоптана конями чужаков… без узды и без наездников.
И ясивый звездный взор.
И, взяв за руку, повел в гордешницу: здесь висели ясные лики предков. О земле родущей моленья, и небомехий зверь и будущеглавая ясавица, и «голубчик» мироперый и «спасибо» величиной ли с воробышка, величиной ли с голубя, величиной ли с вселенную?
И спасиборогий вол и вселеннохвостая (увы: есть и такая) кошка.
И все лишь ступог к имени, даже ночная вселенная.
И голубой беззвучно скользнул таень.
И сонняга и соняжеская мечта овсеннелым. И сонязев рок – узнать явь.
И соннязь бросает всеннеющую тень над всем, и земь, воздух брал струнами, подсобниками в туманных делах славянина.
И не устает меня пленять, мая, маень; и я – тихая, грустная весть мира с сирым, бедучим взором.
И в звучешнице верховенство взяли гусли.
Ах, прошла красивея, пленяя нас: не забыть!
И в прожив от устоя рода до мородстоя плыли мары, яснева хмары. И небее неба славянская девушка.
И ярозеленючая кружавица, овеваемая и нагучая локтями и палешницей, и нагеющая и негеющая полуразверзстыми бесстыдными устами, и мертлявая полузакрытыми глазами.
И теневой забочий и котелкоцветная серейная лужайка, и зыбкая и зыбучая на ней плясавица.
И хвостозеленовый и передодевичий под веткой лег змей и вехчий смехом век стариканьши. И трое белых стоем, полукругом на синеве, у зеленева.
И пожаро-косичный, темнохвостый кур!
И мучины страдязя и бой юнязя. Хоробров буй, буй юника.
И юнежь всклекотала, и юникане прозорливыми улыбками засмеялись.
И юнежеустая кое-когда правда. И любавица и бегуша в сны двоимя спимые, ты была голубошь крыла.
И игрец в свирель и дружба мечты. И святоч юнвовзорый.
И вселенатые гривой кони и палица у глаз; две разделенные днем ночи.
Смехдомёт из мальчишеской свирели и бессильные запереть смех уста. И смехучий вид старца; нес в мешке вечность.
И давчий красу и любу – отнял. И заведенные часы.
И деблы слетались, деблиные велись речи.
И ясно было тихо. И яро.
И грясло ясна на небо. И хохотуха с смелым лицом пролетела по ясневу.
Сумрак и мгла – два любна меня.
Красивейно рядится душа в эти рядна.
И в венке дружества пчел пророк.
И дымва зыбетелая делает лики и кажет роги.
И взорлапая снедь.
И улыбальями голубянноперыми завернулись, смеючись, немницы. И умнота и сумнота голубых очей голубого села радостна.
И шли знатцы. И безумноклювые сорвались личины. И повязанные слепинами и неминами шествовали кроткие бухи.
И небесючая небесва никла голосами золу слухчему.
И плыли небеснатости рокотом.
И Мещей добрядинного пути.
И разверзстые бездны уста. Любноперый птица-морок.
«Умун ты наш», – баяли зори.
И соколом – тучевом взлетел к ясям неон.
Дядя Боря на ноги надел вечностяные сапожки, на голову-темя пернатую солнцем шляпу. Но и здесь с люлькою не расстался.
И голубьмо неба не таяло и не исчезало.
И дело мовевая и золотучие-золотвянные струны, и звучмо его нежных, звенеющих нежно рук, и смехотва неясных уст, неготливых, милоши смехотливых, улыбчивых.
И улыбчивяный брег, и печальные струны, и веселые березки по брегу по высокому, и дикие печальные стволы.
И грозы и немва из тростников белюси лики кажет. И празднико-языковый конь.
И ваймо и ваяльня слов; там ваймодей и каменская псивь.
И <…> улыбково-грустные, и волосатый старец, и девопеси в синих чертах. И груды делогов мертворукого мертвобописца. И духом повеяло над письмобой и письмежом уже.
И лепьмо и лепеж, и грустящий грустень в грустинах, и грустинник с всегда грустными печальными глазами, и любучий-любучий груститель – взгляд жарких любоких вежд; но уста – садок немвянок и порхучая в нем немва.
И весенел чей-то юный лик.
И земва и небесва негасючин шепотом перешептывались; и многозвугодье и инозвучобица звучобо особь.
Скакотствует плясавица вокруг весеннего цветка.
Но немотствуют люди.
<1908>. <1912>