Текст книги "Любовные утехи богемы"
Автор книги: Вега Орион
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Два гимназиста, подталкивая друг друга локтями, наблюдают за дверью над вывеской «Меблированные комнаты». Входят и выходят люди – и мальчики, на их лицах то «взрослое, запретное» – что так властно притягивает их.
Борис Пастернак не воспользовался этим наброском в своей прозе. Но рукопись сохранил среди своих бумаг.
Один из этих детей – а в нем читаются автобиографические мотивы – вырастит и станет студентом позднее, в небольшой повести, а она так почему-то и названа – «Повесть», Пастернак главным героем сделает юного созерцателя, Сережу. Он здорово запутался в своих чувствах. От неясного томления – он пытается его обозначить, определить и безуспешно – Сережа попадает впервые к «страшным» дешевым проституткам. И они – та же Санька – с успехом составляют конкуренцию англичанке-аристократке Арильд – ею Сережа тайно восхищается.
«…Если бы хозяйка спросила, откуда он являлся так поздно, он, не задумываясь, назвал бы ей места своих отлучек. Она это чувствовала и, остерегаясь серьезности, какую он вложил бы в ответ и которую ей бы пришлось проглотить как обязательность, оставляла его в покое. Он приходил оттуда с тем же далеким светом в глазах, что с прогулки в Сокольники.
Одна за другой несколько женщин всплыли в разные ночи на личную поверхность, поднятые привлекательностью и случайностью из несуществования. Три новые женские повести стали рядом с историей Арильд. Неизвестно, почему изливались на Сережу эти признанья. Он не ходил их исповедовать, потому что считал это низостью. Как бы в объяснение безотчетной доверенности, которая влекла их к нему, одна из них сказала, что он словно чем-то похож на них самих.
Это сказала самая матерая и напудренная из всех, самая-рассамая, та самая, что уже до скончанья дней была со всем светом на «ты», поторапливала извозчика такими выпадами на свою знобкость, которых нельзя привести, и всеми выпадами своей хриплой красоты уравнивала все, до чего ни касалась. Ее комнатка на втором этаже пятиоконного домика, кривого и вонючего, ничем с виду не отличалась от любого мещанского жилья из беднейших. По стене ниспадали дешевые шторки, утыканные фотографиями и бумажными цветами. У простенка, крыльями захватывая оба подоконника, горбился раскладной стол. А напротив, у не доходившей доверху перегородки, стояла железная кровать. И, однако, при всем сходстве с человеческим жилищем это место было полной его противоположностью.
Половики подстилались под ноги гостя с редким холуйством и, приглашая не церемониться с квартиранткой, сами, казалось, были готовы подать пример, как ей помыкать. Чужой толк был их единственным хозяином. Все существовало настежь, проточным порядком, как в потоп. Казалось, даже окна обращены тут не изнутри наружу, а снаружи вовнутрь. Омытые уличной славой, как в наводненье, домашние вещи не чинясь и как попадется плавали по широкому званью Сашки.
Зато и она в долгу перед ними не оставалась. Все, за что она ни бралась, она делала на ходу, крупным валом, без спадов и нарастаний.
– Эх ты, Виновата Ивановна! – не слыша своих слов, тихо приговаривал Сережа. Может быть, к нему и вела, от плеча до кисти, ее полная, терявшаяся в далях рука. А может, и не к нему. Вдруг, подобно сухому сену, разом зажглась заря, и вся вдруг, как сено, сгорела. Весь в разбегающихся искрах, занялся день. Тут Сережа почувствовал, что никого еще так сильно не любил, как Сашку».
* * *
«Улицы натощак были прямы и хмуры. По их пролетному безлюдью еще носился сизый, сластолюбивый гик пустоты. Сережка шел в Самотеки и за версту от Триумфальной воображал, будто слышит, как Сашке свистнули с тротуара на тротуар. Она же замедлилась, сама игриво любопытствуя, кто кого, то есть кликнувший ли перейдет через дорогу или кликнутая».
Горький-консультантОставаясь непроницаемым для окружающих, Горький чрезвычайно глубоко чувствовал то, о чем он писал.
Екатерина Пешкова вспоминает:
«Он работал тогда над «Жизнью Матвея Кожемякина». И однажды вдруг как-то резко двинулось его кресло за письменным столом – значит, встал… А затем что-то тяжелое упало на пол – и мгновенно наступила мертвая тишина. Ни звука! Вскочила, взбежала по лестнице, сердце стучит так, что в ушах звенит.
На полу около письменного стола во весь рост лежит, на спине, раскинув руки в стороны, Алексей Максимович. Кинулась к нему – не дышит! Приложила ухо к груди – не бьется сердце!
Как я такого большого человека до дивана дотащила – сама не понимаю. Побежала вниз, принесла нашатырный спирт, одеколон, воду, полотенце. Расстегнула рубашку, разорвала сетчатую фуфайку на груди, чтобы компресс на сердце положить, и вижу – с правой стороны от соска вниз тянется у него на груди узкая розовая полоска. Оцарапался обо что-то?
Ушибся? А полосочка становится все ярче и ярче и багровее. Что такое?
Виски ему растираю, руки тру, нашатырный спирт даю нюхать. Задрожали веки, скрипнул зубами.
– Больно как! – шепчет. – Оказывается, ножом…
– Ты что? Что с тобой?
Он как-то разом сел, вздохнул глубоко:
– Где? Кто? Я?
Несколько дней продержалось у него это пятно. Потом побледнело и совсем исчезло… С какой силой надо было переживать описываемое!»
(Горький работал над сценой убийства в одной из глав романа. – В.О.).
Конечно, немало душевных сил вложил Горький и в другое произведение – повесть «Мои университеты», где повествует о первом своем, вполне безгрешном, посещении публичного дома.
«…Но… чаще приходилось мне испытывать бессилие, недостаток знаний, неумение ответить даже на простейшие вопросы жизни, быта. Тогда я чувствовал себя сброшенным в темную яму, где люди копошатся, как слепые черви, стремясь только забыть действительность и находя забвение в кабаках да в холодных объятьях проституток.
Посещение публичных домов было обязательно каждый месяц в день получки заработка; об этом удовольствии мечтали вслух за неделю до счастливого дня, прожив его – долго рассказывали друг другу об испытанных наслаждениях. В этих беседах цинически хвастались половой энергией, глумились над женщинами, говорили о них, брезгливо отплевываясь.
Но – странно! – за всем этим я слышал – мне казалось – печаль и стыд. Я видел, что в «домах терпимости», где за рубль можно было купить женщину на всю ночь, мои товарищи вели себя смущенно, виновато – это казалось мне естественным. А некоторые из них держались слишком развязно, с удальством, в котором я чувствовал нарочитость и фальшь. Меня жутко интересовало отношение полов, и я наблюдал за этим с особенной остротой. Сам я еще не пользовался ласками женщины, и это ставило меня в неприятную позицию: надо мною зло издевались и женщины и товарищи. Скоро меня перестали приглашать в «дома утешения», заявив откровенно:
– Ты, брат, с нами не ходи.
– Почему?
– Так уж! Нехорошо с тобой.
Я цепко ухватился за эти слова, чувствуя в них что-то важное для меня, но не получил объяснения более толкового.
– Экой ты! Сказано тебе – не ходи. Скушно с тобой…
И только Артем сказал, усмехаясь:
– Вроде как при попе али при отце.
Девицы сначала высмеивали мою сдержанность, потом стали спрашивать с обидой:
– Брезгуешь?
Сорокалетняя «девушка», пышная и красивая полька Тереза Борута, «экономка», глядя на меня умными глазами породистой собаки, сказала:
– Оставьте ж его, подруги, – у него, обязательно, невеста есть – да? – Такой силач, обязательно невестой держится, больше ничем!
Алкоголичка, она пила запоем и пьяная была неописуемо отвратительна, а в трезвом состоянии удивляла меня вдумчивым отношением к людям и спокойным исканием смысла в их деяниях».
Полное – первое слияние с женщиной, – произошло позже. И. Горький в рассказе «Однажды осенью» (1895 г.) отдал дань падшей женщине с ее трудной судьбой. Несмотря на все жизненные испытания, она не настроена платить миру – злом за несправедливость:
«Мы сидели молча и дрожали от холода… Наташа прислонилась спиной к борту лодки, скорчившись в маленький комок. Обняв руками колени и положив на них подбородок, она упорно смотрела на реку, широко раскрыв глаза – на белом пятне ее лица они казались громадными от синяков под ними. Она не двигалась, эти неподвижность и молчание – я чувствовал – постепенно родили во мне страх перед моей соседкой… Мне хотелось заговорить с ней, но я не знал, с чего начать. Она заговорила сама.
– Экая окаянная жизнь!.. – внятно, раздельно, с глубоким убеждением в тоне произнесла она. Но это не была жалоба. В этих словах было слишком много равнодушия… А она, как бы не замечая меня, продолжала сидеть неподвижно.
– Хоть бы сдохнуть, что ли… – снова проговорила Наташа, на этот раз тихо и задумчиво.
…Это были первые женские поцелуи, преподнесенные мне жизнью, это были лучшие поцелуи, ибо все последующие страшно дорого стоили и почти ничего не давали мне».
Горький бросил вскользь мысль о небесполезности заблуждений в человеческой культуре как промежуточного этапа. «Дурные примеры в литературных произведениях иногда выгоднее показа хороших», – считал он.
Горький был далеко не бедным человеком – иностранцев поражало то, как умел он не видеть, не замечать то, что творилось вокруг.
«Такой добрый и великодушный человек, как Горький, переводит за столом (хотя сам к еде едва прикасается) пропитание многих семей, ведет образ жизни сеньора, не задумываясь об этом и не испытывая от этого никакого наслаждения. Наибольшей радостью для него была работа грузчика на Волге. И все это – когда народу живется очень тяжело и приходится все еще в тяжелой борьбе добывать себе хлеб».
По возможности – писатель старался помочь тем, кто обращался к нему за помощью. Однажды он получил письмо от некой Юлии Кулигиной с просьбой помочь с литературной консультацией. Горький вступил с ней в переписку.
Анастасия Цветаева, гостившая у Горького в Сорренто в 1927 году, записала среди других рассказов Горького и историю, начало которой воспроизведено в сюжете «Сна»: «Девушка тринадцати лет, история с отчимом, дикое по фантастике бегство. Событие одно за другим, жизнь в роскоши у отечески ее полюбившего человека, ее продают в рабство, гарем. Еще и еще… Японская война, она – сестра милосердия. Кончается ее след непонятным возложением ею венка на могилу писателей на Волковом кладбище».
В этой истории содержатся некоторые события из жизни Юлии Кулигиной. Она являлась одним из прототипов героини задуманного горьким произведения.
Как вспоминал И. А. Груздев, в одну из встреч на вопрос: «Кто такая Юлия Кулигина?» – Горький ответил: «Это была замечательная женщина… проститутка с золотым сердцем… С одиннадцатью нациями жила, говорила она. А на кладбище пришла, Тургеневу на могилу цветочек принесла».
Сохранилось два письма Юлии Кулигиной к Горькому, и они позволяют уточнить общие контуры задуманного произведения.
6 (19) января 1910 г. она писала Горькому: «Обращаюсь с большой просьбой: указать, что мне читать для общего развития и также, что нужно изучить, чтобы правильно излагать свои мысли на бумаге для ведения дневника… мне уже 30 лет; кончила я лишь заводскую школу; до 26 лет ничего не читала; теперь же наоборот – жажда знания и чтения огромны, и времени потрачено так много. Больше всего меня интересует литература и все, что к ней относится. Вы, дорогой труженик, я убеждена, не скажете «поздно», как люди, меня окружающие, да я и сама не чувствую этого; вот я и спешу из боязни опоздать, т. к. мне хочется записать массу пережитого – пережито немало. Конечно, записывать пережитое, переживаемое, свои мысли, встречаемые типы я буду не для изданий своего жалкого марания, а для того, чтобы вручить кому-то из писателей, если он выберет из всей работы моей – для своей 1/1000 пригодного, то я работала небесполезно…
Обращаюсь к вам потому, что Вы один из любимых мною писателей, и еще потому – Вы пишете о типах, из среды коих я вышла и всю жизнь прожила с ними, исключая последние пять лет, а потому, если не откажете потом взять мои марания, только Вы будете в состоянии меня понять…
Родилась я в городе Перми. До сих пор не жила более трех лет на одном месте; до 20 лет жила в Пермской, Вятской и Тобольской губерниях, с 20 лет – в Средней Азии в разных городах. Жила в Москве, Сибири и теперь в Малороссии. Воспитания – никакого; отца не знаю; мать, родившаяся от наследственных алкоголиков, всю жизнь занимала профессию приказчицы питейных домов, где я и выросла в обществе Ваших типов и на коленях у пьяных мужчин, пела с ними пьяные песни, а они меня целовали, ласкали, развращали, кто как мог. Весь разврат и мошенничества я узнала и видела во всей наготе с малых лет, как помню себя… 16 лет вдали меня замуж за человека, которого я видела в первый раз за неделю до свадьбы; его мать, вдова, занималась той же профессией, и она же занималась сбытом воровских вещей. Я оказалась в кругу воров различных категорий, убийц и т. д.».
Отвечая на письмо Горького – оно, по всей видимости, не сохранилось – Ю. Кулигина продолжила рассказ о своей жизни и духовном пробуждении:
«Добрый, предобрый Горький, у меня нет слов выразить Вам чувство благодарности, скажу одно: я думала, что не способна уже радоваться и плакать от радости. Сколько раз я перечитала Ваше милое, доброе, сердечное письмо – не знаю, но знаю все его наизусть; все оно – драгоценность! Итак, с Вашего доброго пожелания, я принимаюсь за дело, и жутко, и страшно, что не сумею, а главное – очень боюсь не быть искренней, уж очень я была временами скверная и того хуже. Да поможет мне Ваш неоценимый совет и мое самосознание о себе. Я никогда не думала о себе хорошо, но часто жалко себя, может быть, это дурно.
Пока еще читаю: Историю литературы и Андреевича; как все интересно. Толстого и Тургенева только что прочла, о Герцене я не имею понятия, начала читать его «Былое и думы»; Лескова совсем не читала, Чехова и Короленко читала, но не все.
Какой ужас! Проснуться в 30 лет и ничего не знать. В знании политики я полная невежда, имею какое-то смутное представление.
Как странны и непонятны были мне события девятьсот пятого-шестого годов, многим возмущалась, не отдавая себе отчета, но эти-то события и заставили меня читать, интересоваться окружающим; в то время я была в Сибири сестрою милосердия при эвакуации раненых; все окружающие меня люди: сестры, врачи, офицеры, а иногда и солдаты, – спорили, волновались, радовались, негодовали, негодовали, и все что-то знали такое, чего я не знаю; мне было очень стыдно за себя; я стеснялась расспрашивать; теперь же нет, так как с каждым днем, с каждой прочитанной книгой прихожу все к большему и большему заключению, что я абсолютно ничего не знаю. Как жаль потерянного времени; если бы можно было вернуться назад…».
О дальнейшей судьбе этой женщины неизвестно. Очень похоже на то, что она так и не осуществила свой замысел написать воспоминания.
Глава 11
Художники
«Мир искусства» и ДягилевК месту ли окажутся в настоящей книге слова о мужской «странной» любви? Собственно, почему нет? Ведь у гомосексуалистов также были «свои» места встреч и свой круг общения. И точно так же наряду с истинным чувством встречалась здесь и любовь продажная. И ею пользовались великие мира сего…
Лифарь в своих воспоминаниях посвятил целую главу личной жизни Дягилева. При этом обнаружив, как нам представляется, немало такта и понимания сути проблемы. Сергей Лифарь повествует о первой любовной неудаче Дягилева, о несовпадении душ двух молодых людей. Если принять эту версию, то Сергей Петрович готов был в любую минуту отказаться от своей сексуальной ориентации, встреть он на своем пути ту единственную, которую ждал долгие годы.
Примерно те же самые объяснения найдем мы у Чайковского. Надежда Филаретовна фон Мекк ждала долго. А когда, на склоне лет, поняла, что ждать больше нечего, порвала с ним бесповоротно и навсегда. Через три года после их разрыва композитор умер. Конечно, всему виной – неожиданная ужасная болезнь. И все-таки… Отлетел ангел-хранитель – не стало и музыканта. Как известно, они ни разу в жизни не виделись.
Родные всегда верили, что Чайковский мог бы стать иным – будь на то воля провидения. Но судьба не послала ему той самой, единственной.
Если бы Дезире Арто его не покинула, если бы Надежда Филаретовна была молода и прекрасна, если бы Антонина Ивановна оказалась такой же умной и тонкой, как фон Мекк… Кто знает, быть может, Чайковский всегда томился по этому щемяще-несбыточному «если бы»? Как-то в письме брату Анатолию он признался: «На меня находит иногда сумасшедшее желание быть обласканным женской рукой». И словно в продолжение этой своей мысли писал к Надежде Филаретовне: «Вы спрашиваете, знакома ли мне любовь неплатоническая? И да, и нет. Если вопрос поставить иначе, т. е. спросить, испытал ли я полноту счастья и любви, то отвечу – нет, нет, нет!!! Впрочем, в музыке моей имеется ответ на этот вопрос…»
Что-то очень похожее могли бы сказать о себе художники «Мира искусств»: «Смотрите наши картины (декорации, книги и проч.) – в них все сказано». Смелость творческих решений была сопряжена с независимым образом жизни (гомосексуализм Коровина, Сомова). Разногласия и скандалы в связи с ними вспыхивали довольно часто. Будь то иллюстрации Константина Сомова к «Книге маркизы» Ф. Блей или слишком откровенный костюм Нижинского в роли Фавна. Все вертелось вокруг Дягилева.
Он называл себя живописцем без картин, писателем без собрания сочинений, музыкантом без композиции. Нестеров писал о нем: «Дягилев – явление чисто русское, хотя и чрезвычайное. Испокон веков в Отечестве нашем не переводились Дягилевы.
Новгородский денди Серебряного века, лорнированный дядька нашего искусства, какую дьявольскую энергию таил он в себе! Обольститель, безумный игрок, сладострастник нюха, он основал «Мир искусства»; заломив цилиндр, вывел на орбиту Стравинского и Прокофьева. Он заказывал произведения не только им, но и Равелю и Дебюсси, понукал, диктовал, направлял, вылетал в трубу, отбрехивался от гнусных газетных писак, искал новое, он первый привел в театр Пикассо, не говоря уже о декорациях Бенуа и Рериха. На заре века дягилевские сезоны околдовали Париж нашей творческой энергией. Когда Нижинский сказал, что он своим танцем хочет выразить теорию кубистов, интервьюер смекнул сразу, что это дягилевская штучка.
Дягилева, Дягилева не хватает нам всем сейчас!
Часть VI
Нобелевские лауреаты: Киплинг, Камю, Бунин
Впрочем, желая стать ангелом, легко становятся животным. Нет ли у теоретиков морали своих слабостей? Во всех философских сообществах древности всегда можно найти такого работника, который в поучении всем оглашает свои правила воздержанности и умеренности и вместе с тем придает гласности свои сочинения, воспевающие любовь и распутство (…). «Я не знаю, какие они пишут книги, – говорила куртизанка Лаиса, – в чем их мудрость, какие философские взгляды они проповедуют, но эти молодцы столь же часто стучатся ко мне, как и все остальные».
Эта высокоразрядная шлюха знала себе цену и знала, о чем говорит.
Александр Куприн в рассказе «Искушение» недоумевал: как же так?
«Генерал Скобелев. Крупная, красивая фигура. Отчаянная храбрость и какая-то преувеличенная вера в свою судьбу. Вечная насмешка над смертью. Эффектная бравада под убийственным огнем и вечное стремление к риску, какая-то неудовлетворенная жажда опасности. И вот – смерть на публичной кровати в захватанном номере гостиницы, в присутствии потаскушки».
Не только прославленные боевые генералы, но и Нобелевские лауреаты, случалось, попадали под власть «девочек». Остановимся на двоих – это Киплинг (премия 1907 г.) и Камю (премия 1957 г.).
Кто-то возразит: «Да ведь это художественные произведения!» Конечно, это все так. Но в данном случае нам важны даже не столько слова, а в большей степени – сама авторская интонация.
«…Мужчина сидел на низкой кровати из красного лака. У ног его сидела женщина шестнадцати лет, и для него в ней сосредоточился весь мир. Это было противно всем законам и обычаям, потому что он был англичанин, а она – мусульманка. Он купил ее два года назад у собственной матери, которая осталась без средств к существованию и с радостью продала бы рыдающую Амиру самому Князю тьмы, предложи он за нее хорошую цену.
Холден заключил сделку, не придав ей никакого значения, но девушка начала расцветать, и в один прекрасный день он обнаружил, что она заполнила всю его жизнь».
А вот в это – верится с трудом.
Киплинг, как и герой рассказа «Без благословения», не считал зазорным купить юную наложницу и тайно с ней встречаться. Чтобы ни говорил Холден о якобы привязанности к Амире – ты видишь совсем обратное. Больше всего его заботит то, как сохранить тайну и соблюсти приличия. И красавица, родив возлюбленному сына, словно почувствовала исчерпанность роли, которую ей надлежало выполнить, и очень вовремя (для Холдена, разумеется) умирает от разразившейся эпидемии.
Этих слов в рассказе нет. Но они, именно они находятся «за кадром» повествования. Послушаем героя «Покаяния» А. Камю – создается впечатление, что исповедь принадлежит военнослужащему Холдену, созданному воображением Киплинга:
«…Убедившись, что я любим, я вновь забывал о своей партнерше… Заметьте, кстати, что вновь завоеванная привязанность тяготила меня. В минуты досады я говорил себе тогда, что идеальным выводом была бы смерть увлекшейся мною женщины. Смерть, во-первых, окончательно скрепила бы наши узы, а во-вторых, избавила бы ее от всякого принуждения. Но ведь нельзя желать всем смерти и уничтожить в конце концов население нашей планеты для того, чтобы воспользоваться неограниченной свободой, а она иначе немыслима. Против такого метода восставали моя чувствительность и моя любовь к людям.
Единственное глубокое чувство, которое мне случалось испытывать во всех любовных интригах, была благодарность, если все шло хорошо, если меня оставляли в покое и давали полною свободу действий. Ах, как я бывал любезен и мил с женщиной, если только что побывал в постели другой, я словно распространял на всех остальных признательность, которую испытывал к одной из них. Какова бы ни была путаница в моих чувствах, суть их была ясна: я удерживал подле себя своих возлюбленных и друзей для того, чтобы пользоваться их любовью, когда вздумается.
…В общем, чтобы жить счастливо, мне надо было, чтобы мои избранницы совсем не жили. Они должны были получать частицу жизни лишь время от времени, и только по моей милости».
И одного, и другого героя – любовь ничуть не изменяет; и военный – Киплинг, и бывший адвокат Камю, что находится на «дне» Антверпена – оба они безнадежные эгоисты. Это – литература. А вот – жизнь.
В 1910 году Блез Сендрар, великий грешник, поселился в одном из грязных борделей Антверпена – «У Юлии». Это было в полном смысле заведение из ряда вон выходящее, прежде всего благодаря исключительности его содержательницы, королевы путан, женщины-слона, которая весила сто двадцать килограммов и проводила свои рабочие часы в специально для нее изготовленном кресле, которое она без устали украшала шелковыми ленточками, бантиками, золотыми и серебряными тесемками, вышивками и кружевами. И на этом подиуме она вела свою жизнь – одновременно жизнь премированной свиноматки с сельскохозяйственной выставки и жизнь индусского идола. Она никогда не поднималась в комнату, довольствуясь лишь ширмой, которой ее отгораживали от остального помещения. Ее – образно выражаясь – «работа» состояла в том, чтобы не шевелиться во время совокупления. Чтобы получить свое, мужчина должен был пристроиться к ней снизу, спереди или сзади, но обязательно став на корточки. А дальше – выкручивайся, как знаешь. «Не нужно промахиваться, – говорила она. – Я в повозке, запряженной конем. Но не все мужчины запряжены как подобает».
И в такой обстановке там жил Сендрар, в комнате, которую ему предоставила Мадам. За нее он не платил; более того, он жил там один, так как «во всех странах мира, – говорил он, – человеколюбие, доброта, чувствительность и даже влюбленность, которые какая-нибудь девчонка может к вам испытывать, или романтический интерес, который она проявляет к клиенту, не идут дальше постели. А чего вы хотите, бизнес – это уловки, и у девочек тоже есть принципы.
Нужно быть Толстым, чтобы поверить в обратное. Задаром вы можете перетрахать весь мир, но только не шлюх из борделя…» Несмотря на это, в глазах блондинки Лидии в один прекрасный день загорелось нечто подобное страсти и она не замедлила отдаться ему. «Все началось с преследований, ругни, шалостей, порывистых движений, колкостей, смешков, борьбы до потери дыхания. Она атаковала, он отбивался. Она шла напролом, он ее отбрасывал. Катались по полу вверх тормашками. Свалились на кровать… Когда я спросил ее: «Скажи мне, Лидия, ты не будешь в убытке, вот так, неизвестно с кем, а?» – она мне ответила: «Дурак. Ты не первый встречный. Я тебя презираю. Я люблю только подонков».
Романтический образ шлюхи с тонкими чувствами и чистым сердцем для проклятого художника является прекрасной метафорой для героев собственного положения нечестивца и маргинала, вынужденного для поддержания существования соглашаться на неинтересную работу. Голова склоняется, но душа – она остается прямой и несгибаемой. Посещая один алжирский бордель, Колетт в своей записной книжке описала поведение некой У лед Наиль, которая согласилась раздеться перед группой зрителей (помимо Колетт в нее входило несколько ее друзей) и проделала это с высокомерным безразличием, словно находясь где-то в ином мире, подобно дикому животному в клетке перед лицом воскресных праздных посетителей, бросающих ему собачьи котлетки. «Она танцевала те же танцы, поскольку другие были ей неизвестны. Но так как она была обнаженной, она уже не смеялась, а ее взгляд уже не снисходил до того, чтобы встретиться с нашим».
Презрительное «нет», брошенное Камю порядкам, которые прикрывают свою опустошенность ветхими лохмотьями словес и сами-то в них как следует не веря, с лихвой заслужено. Однако правда разобществления и добровольного робинзонства, чьим подвижником сделан «посторонний», выглядит небезопасным томлением не просто бледных, но и во многом заплутавших детей самодовольной охранительной добропорядочности, опьяненных и сбитых с толку своим отпадением от отчей опеки.
«Как бы то ни было, я без удержу пользовался этими средствами избавления от тоски. Меня видели даже в особой гостинице, отведенной, как говорится, для прелюбодейства, я жил одновременно с проституткой зрелых лет и с молоденькой девушкой из высшего общества. С первой я играл роль верного рыцаря, а вторую посвящал в некоторые тайны реальной жизни. К несчастью, проститутка была по природе своей крайне буржуазна: позднее она согласилась написать свои воспоминания для одного церковного журнала, широко открывавшего свои страницы современным проблемам. А молодая девушка вышла замуж, чтобы утолить свои разнузданные страсти и найти применение своим замечательным дарованиям.
Могу похвалиться также, что в это время меня как равного приняла к себе некая мужская корпорация, на которую часто клевещут».
…И как не вспомнить горькое восклицание В. Гюго: «Если бы Пьер Леру был добр, он был бы лучшим из людей!» Ни Камю, ни Киплингу – при всей их несомненной значимости для мировой культуры – недостает лишь этого. Доброты. Вторя ему, о том же самом сокрушался и Горький: «Если бы Верлен был добр!»
Вот разве Бунин – тоже Нобелевский лауреат. Сколько поистине звенящей, хрустальной чистоты в его прозе! Его творчество весомей, фактурней, глубже.
Писатели России всегда вынуждены были не просто творить, но и бороться с форс-мажорными обстоятельствами. Жизнь ставила на их пути к литературной деятельности все мыслимые и немыслимые преграды и препоны – и потому, нисколько не умаляя достоинств всех остальных, скажем кратко: они были мудрее.
Говоря о «трагичности своей судьбы», Бунин, наверное, прозревал, что был и останется – невозвращенцем. В России подлинный Бунин сегодня неизвестен. Получается, России он не нужен? До тех пор пока исследователи не обнаружат и у него что-нибудь крамольное, пикантное среди писем – и это вызовет тогда бум интереса к его личности, и его наконец-то начнут изучать и печатать? Мечты, мечты…
* * *
В проституции и тех постоянных переменах, которые благодаря ей возможны, для европейца есть что-то смутно знакомое, может быть, даже идущее из детства. Сегодня светловолосая фламандка, завтра смуглая девушка из Бенина. А затем? Возможно, какая-нибудь баядерка, тело которой прикрыто лишь сари, какие мы все видели в учебниках по географии, или же китаянка, половой орган которой такой же гладкий и раскосый, как и ее глаз. Это любопытство, кажущееся ребяческим, во многом сродни любопытству маленького мальчика, который окунает свой палец – или даже кулак – в двадцать банок с вареньем и не может потому толком распробовать ни одной из них. Здесь есть то же самое ожидание, то же самое сердцебиение, что и перед Рождеством, – Дино Буззати, автор «Одиночества Тартара», ощутил это по дороге к одной миланской сводне. «Было какое-то неясное беспокойство в те моменты, если не сказать – какая-то особенная эмоция. Что это будет за девушка? Разнести здание, в котором происходили встречи подобного рода, (…) было делом самым легким в мире. Какое удовольствие можно найти в обладании женщиной, если знаешь, что она доставляет тебе его исключительно ради денег? Какое удовлетворение может извлечь из этого мужчина?»
«Ах, кабы вместе! Увидим Неаполь, пройдемся по Риму. Чего доброго, приласкаем молодую венецианку в гондоле. Но… ничего. Молчание, как говорит в этом случае Поприщин», – писал Достоевский.
Вопреки тому, что думает по этому поводу искусственный интеллект, в Венеции, Лондоне, Японии и на Огненной земле люди занимаются любовью по-разному. Способы, практикующиеся в каждом из мест, так же различны, как и то, что нас окружает. На армиллярной сфере пересекающиеся круги долгот и широт образуют колдовской узор. Как говорил Стендаль, я путешествовал не для того, чтобы узнать Италию, – я путешествовал для удовольствия.
В начале века жила одна женщина (нужно сказать, что она была русской), достаточно безумная, чтобы полагать, что транспорт содержит в себе столько эротических прелестей, что нет совершенно никакой необходимости ждать прибытия в место назначения, чтобы начать вкушать экзотические удовольствия. Два раза в неделю шикарный и престижный «Северный экспресс» Международной кампании спальных вагонов и европейских экспрессов отправлялся из Санкт-Петербурга в Париж. Русские князья, которые отправлялись на запад, чтобы оставить целые состояния в руках кокоток, постоянно попадались в вагонах, обитых красным деревом, шелком, бархатом и медью. Простодушные верили, что подобной иллюзии было достаточно. Однако это не так. Каждую неделю можно было видеть, как она проникала в свою кабину рядом с вагоном-рестораном, в котором в час чая она появлялась с глазами, раскрашенными голубыми тенями, губами, подведенными оглушительно красной помадой; она источала сильный запах опопанакса, который она разгоняла веером перед изумленными глазами великих князей. Никто никогда не реагировал на эти атаки. Чего же ей не хватало, чтобы преуспеть? Ей нужно было попросту находиться не в Париже. Она ошиблась местом. Королева постели не могла быть дамой полусвета. Каждому свое место. Были, впрочем, благословенные времена, когда богатые европейцы путешествовали в Восточном экспрессе, не имея при себе иного удостоверения личности, кроме визитной карточки. Те, кто желал легкой смены обстановки, находили ее в роскошных гостиницах, вдали от внешнего мира, страдающего от жары и мух. Экзотические лампы, причудливые украшения из дерева, низкие диваны, темные углы за тяжелыми портьерами, витражи, напоминающие витражи соборов и ароматы восточных курений – все это способствовало забвению «местного колорита». Коренные жительницы оперетты, которые были исключительно вежливыми и имели лишь очень смутное сходство с просто коренными жителями, окружали их, даря им свою продажную заботливость. Путешественник мог быть уверенным, что эти псевдо-рабыни закидают его всевозможными ласками. Это богатство предоставляло ему все права, включая право отдаться своей развращенности без всякого риска. Вызов персонала среди ночи с целью потребовать от него какой-нибудь мелочи в обмен на банкноту и, если кто-то воспротивится, угрозу лишить работы, был одним из приятных развлечений, которые в обилии дарили роскошные отели. Вернувшись из такого путешествия, можно было долго вспоминать о нем, рассматривая наклейки, которыми был облеплен багаж, точно так же как посетитель борделя вспоминает о своих развлечениях, рассматривая карточки, которые он приобрел у госпожи хозяйки. Почтовая карточка, отправленная друзьям, в данном случае служила заменой фотографии, которую показывали знакомым, вспоминая об удачной вечеринке.