Текст книги "Любовные утехи богемы"
Автор книги: Вега Орион
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Выдержка из реестра смертей 9-го округа: «Тысяча восемьсот сорок седьмого года третьего февраля в Париже, в первом округе, скончалась Альфонсина Плесси, рантье, проживавшая на улице Мадлен, в возрасте двадцати трех лет, уроженка коммуны Орн, незамужняя».
Двумя днями позже ее похоронили на Монмартрском кладбище.
* * *
На следующий день после разрыва Аде отправился в путешествие по Испании и Алжиру, его сопровождали распутник-отец, художник Луи Буланже, чернокожий слуга, откликавшийся на имя О-де-Бенжуан и литературный негр Огюст Маке. Кончита, Анна-Мария и Лолита уступили настойчивым атакам обоих Дюма, которые (поэты они или нет, в конце концов?) не смогли помешать себе замаскировать эту оплачиваемую любовь под свои фантазии в андалузском стиле, переполненные балконами, серенадами, дуэньями и веревочными лестницами. Однако на фоне гитарных рулад грустная ритурнель, наигрываемая на гитаре одним пальцем, постоянно вертелась в голове младшего Александра: «По-ки-даешь-и-ухо-дишь-ухо-дишь-и-по-ки-даешь». И когда ему было сообщено о болезни Мари, он ответил: «Если я найду хотя бы слово на почте до востребования на мое имя, слово, которое прощало бы ошибку, которую я совершил около года назад, я вернусь во Францию не таким грустным; если я буду прощен, я буду счастлив, когда вы выздоровеете».
Ответ ждал его в Марселе; это была депеша. Три строчки в журнале. Мари умерла. В мгновение ока он оказался в Париже. В комнатах, где его так любили, шум распродажи с аукциона уже утихал. Удар был настолько сильным, и дороги назад уже не было: то, что он не был прощен, делало забвение невозможным. Отныне Аде не сможет освободиться от Мари.
Единственно возможный способ искупить свою вину он открыл три месяца спустя, когда перенес в роман, последнюю вспышку уже угасавшего романтизма, историю своей невозможной любви, так же как поступили до него Мюссе, Гюго, Мериме и Санд. В этом романе, носившем характер морального искупления, он выразил свой стыд и душевную красоту своей возлюбленной. Она предстала на страницах книги в виде грешницы, обретшей прощение благодаря любви и принесшей в жертву состояние и тщеславие, чтобы не навредить человеку, которого она любила. «Мари Дюплесси была одной из последних исключительных куртизанок, у которых было сердце», – заявил он, совершив тем самым акт покаяния.
Каждый успокаивает свою совесть так, как он может. Способ, к которому прибег Дюма, был, несомненно, гениальным, так как роман имел заметный успех, а пьеса, которую он написал на его основании, была встречена триумфом.
После излишеств молодости, Дюма-сын вел себя очень осмотрительно с женщинами. В романе, озаглавленном «Дело Клеменсо», он боролся со своими демонами, выведя на сцену скульптора. Узнав, что его жена была нимфоманкой, тот сбежал, совершенно смущенный ее животной наивностью, ее неведением о раскаянии в грехе и покорностью удовольствиям. Но его стали быстро преследовать плотские воспоминания, он стал мечтать, подобно святому Антуану Флобера, и вернулся в свой дом. А после пылкой ночи любви рано утром задушил это двоедушное существо.
Эротоман ДодеЧто делаешь ты, о чем думаешь?
Зачем, безутешная душа, смотреть в прошлое,
которое никогда не вернется?
Петрарка
Доде никогда не скрывал от кого бы то ни было, что его желания всегда брали верх над его чувствами. Те, кто попадался в сети его красоты, как попадаются мухи в паутину, и кто котел сделать из него болонку с розовым шелковым бантиком, просто-напросто не обладали элементарной рассудительностью.
Доде говорил друзьям: «Представьте себе, что в эти дни наступила годовщина моего брака… Вы знаете, что я люблю мою жену за кучу вещей, за ее достоинства, которые знаю я один. Затем, я не думаю, что вам нужно напоминать, что я обожаю нашего ребенка, и это только усиливает мои чувства к жене…
И вот мне в голову пришла мысль подарить моей жене букет цветов. И я попадаю на улицу Аржантейль, на эту священную улицу, к этим черным дверям, где оголяются грязные женщины, те, что мне нравятся, когда я распален, – в общем, я провожу с полчаса, делая вид, что ожидаю омнибус, но на самом доле ничего не ожидая, словно собака в жару, вдыхая запах проституции, которым пропитаны те места».
Было невозможно быть красивее Альфонса Доде. Его черты были прозрачно тонкими и почти по-женски изящными, но очень четкими в своих линиях и рельефе, что полностью исключало слащавость. Тонкая надушенная кожа, коричневые пышные волосы, исключительно шелковистая борода; и необыкновенные глаза. Близорукость придавала им глубину и ни с чем не сравнимую бархатистость.
Первые годы его детства, проведенные в Ниме, были счастливыми, но все изменилось, когда его отправили в Лион, где ему пришлось жить практически в нищете. Посреди сыновей буржуа, которых буквально распирало от чувства собственного превосходства, его рабочая куртка вызывала насмешки и стоила ему всевозможных оскорблений. И чтобы позабыть об этом каждодневном ужасе, Альфонс воспарял к небесам. У него было два способа убежать от действительности: первый состоял в том, чтобы с головой уйти в книги, которые он заимствовал у букиниста с улицы де Ретц, второй – в том, чтобы прогуливать школу. Поскольку его нелегкая жизнь не позволяла ему совершать длительные лирические полеты и наслаждаться панорамными видениями, он удовольствовался сферой интимного. Если какой-нибудь прохожий поражал его своим внешним видом, он увязывался за ним, повсюду следовал за ним, идентифицировался с ним, пытаясь представить себе его занятия и дела. Проходящий мимо незнакомец становился опорой для его воображения. Любопытство полностью его поглощало. Он создал своего рода внутренний театр, в котором действовали персонажи после того, как они исчезали из его поля зрения. В этом он очень походил на Флобера, который тоже пристально всматривался в прохожих, чтобы по их лицу угадать мучивший порок или главную страсть жизни.
Однажды вечером, когда он увязался за одной прекрасной незнакомкой, за которой тащился шлейф всех запахов пустоши, благоухание розмарина и мелиссы, он оказался перед низким домом с закрытыми ставнями. Выдохнув табачный дым, дверь открылась, проглотила незнакомку и затворилась. Неожиданность этого исчезновения была так велика, что молодой человек тут же почувствовал себя покинутым. Из дома доносились голоса и песни. Почему у него сразу же возникло желание войти внутрь? Трудно ответить. Но с этого момента он не мог успокоиться, пока не нашел средства проникнуть в этот дом наслаждений, где, как показывал его личный сейсмограф, жизнь должна была быть прекрасной или, во всяком случае, более воодушевляющей, чем жизнь в лицее Ампер, где преподаватель, который постоянно забывал его имя, унижал, называя «Вещью».
Для желающего сердца нет ничего невозможного, даже в тринадцать лет. И после нескольких недель скитаний в этих грязных кварталах, настолько же околдовывающих и загадочных, как и истоки Ориноко, подталкиваемый бунтом чувств, который, как он чувствовал, поднимался в нем, он наконец в один из серых, туманных ноябрьских дней остановился около молочно-белого тела молодой проститутки, которая была немногим старше его и позабыла о своей клиентуре, чтобы оказать ему гостеприимство на своей антресоли.
Открытие физической любви стало потрясением для этого сверхчувствительного молодого человека. Девицы сразу же приняли слишком красивого юношу, который в их объятьях очаровательно и неистово выплескивал свой ювенильный пыл и с восторгом встречал все чувственные услады, которым они его обучали.
Прибыв в Париж, он упражнялся на публичных девках, чаще всего собранных в пивных для женщин, причем упражнялся с ожесточением виртуоза, разминающего пальцы перед концертом. Концерт начался в один из вечеров 1858 года в пивной «Де Мартир», когда он встретил Мари Рье, наполовину натурщицу, наполовину путану, из которой он сделал Фанни Легран, героиню «Сафо». Двух дней и ночей, которые они провели в его студенческой комнате, было достаточно, чтобы разгорелась дикая страсть. Между молодым человеком и этой потрепанной полушлюхой, которая обрела вторую молодость с открытием настоящего оргазма, завязалась исключительно плотская связь. Как и его предыдущая любовница, Мари оставила любовную деятельность, которая была достаточно доходной, чтобы целиком посвятить себя своему исключительному любовнику. Пройдя через всеобщее неодобрение, она поселилась у него. Именно ей он посвятил свои первые стихи. Однако достаточно скоро между ними начались скандалы, а Мари стала устраивать сцены ревности. Нельзя сказать, что эта ревность была необоснованной, так как Альфонс, чтобы усмирить свой пыл, нуждался в других женщинах. «Во мне жил неудержимый инстинкт, который подталкивал меня на злоупотребление своим телом», – признается он Гонкуру. Из этой истории он выпутался с трудом. После того как он покинул ее, раскаявшаяся потаскуха Мари стала второй Дамой с камелиями и начала преследовать, подталкиваемая своей всепоглощающей любовью. И лишь смерть окончательно успокоила ее.
Однажды на улице он столкнулся с бледной женщиной с сиреневыми веками, которая садилась в фиакр. Привлеченная его красотой, она не смогла удержаться и не посмотреть на молодого человека чуть дольше, чем это было позволительно для честной женщины. Приглашение тем более трогательно, ибо оно было сделано без слов. Желание охватило Доде. Он немедленно вскочил в фиакр, хлопнула дверца, занавески спустились: «Я вышел оттуда на дрожащих ногах, точно загнанная лошадь».
Судьба хотела, чтобы, несмотря на его любовь к публичным девкам, он подцепил сифилис с чтицей императрицы Евгении в 1861 году на обитом шелком диване в Тюильри. Эта болезнь и унесет его жизнь тридцать пять лет спустя. «Ужасный сифилис с бубонами – и все», – уточнил он.
Когда Доде сблизился с Флобером, Золя, Гонкуром и К°, ему было около тридцати. К тому времени он еще не излечился от своего сексуального пыла. «Он приходит спокойно, – записал Гонкур, – но тут же требует бутылку охлажденного шампанского, затем еще бокал. И вот он поднимается, распаляется и рассказывает нам, что после нашего прошлого обеда обнаружил себя в шесть часов утра спускающимся по улице Дюрантен, испытывая ужасное чувство стыда и ощущая себя несчастным. Он говорит о девушке-карлике, которую засыпал проявлениями своего расположения, о ста пятидесяти франках, которые отдал или потерял ночью, о гротескных происшествиях. О странных вещах он рассказывает совершенно очаровательно, признаваясь, что когда пьян, абсолютно необходимо, чтобы сбежал, словно моряк с вахты, что это приводит его в отчаяние, что обожает свою жену, чье снисходительное прощение, которое он получает утром, ввергает его в ужасные угрызения совести. И когда он говорит о своих угрызениях совести голосом пьяницы, мы чувствуем, что безумие улицы Дюрантен будет иметь продолжение».
Уже старым, больным, пройдя операцию, которая почти убила эту боль, он нашел успокоение у публичной девки: «Это был мой способ сказать «дерьмо» грядущему отупению…» (слова Доде сохранили для нас опять-таки Гонкуры).
Готье в ИталииИз Падуи, где, как говорили, врачи набили руку в лечении «французской болезни», Теофиль Готье отправил почтовую карточку следующего содержания: «Падуя населена очень красивыми девицами, которые приезжают сюда в кастрюльную прогулку из-за Медицинской академии; пища здесь достаточно разнообразная: ртуть, копайский бальзам, кубеба, сассапариль, ляпис и другие ингредиенты а-ля Шарль Альберт. Здесь сморкаются с предосторожностями из страха, что нос останется в пальцах; нужно бы совокупляться в рединготе из гальванизованной жести, чтобы быть уверенным в своем здоровье».
Однажды Готье обедал у Маньи вместе с Сен-Бевом, Гонкуром, Ипполитом Тэном и Флобером. И как обычно, разговор зашел о женщинах, что, по словам Гонкура, было совершенно естественной темой для разговора.
Если Теофиль Готье и любил эти вечера в мужской компании с пышными проститутками, которые принимали в них участие, то он никогда не был их большим любителем. Блуд не был его сильным местом. Его наблюдательность, которая была гораздо более развитой, приносила ему не меньшее, если не большее, удовольствие.
«Я люблю лишь несексуальных женщин, то есть женщин настолько молодых, что они оказываются несовместимыми с любым представлением о деторождении, материнстве и акушерстве. Так как сержанты полиции не дают мне удовлетворить эту страсть, секс меня не интересует. Все женщины двадцати ли, шестидесяти ли лет для меня одного возраста…»
И далее – выдержки из бесед в мужской компании, приводимых Эдмоном Гонкуром.
Готье: «…У меня никогда не возникало желания заняться интимной гимнастикой. Дело совсем не в том, что я хуже сложен, чем кто-нибудь другой. (…) Но иметь совокупление раз в год, я вас уверяю, этого достаточно. Это всегда придает мне хладнокровия… Я мог бы производить математические вычисления… И еще, я нахожу унизительным, что какая-нибудь шлюха могла бы думать, что вам необходимо вскочить на нее. Так вот, когда я спал с Ози, ей было всего восемнадцать лет, и я вас уверяю, она того стоила! Однажды я отправился в театр посмотреть пьесу, а когда вернулся утром, обнаружил записку от нее, в которой она требовала, чтобы я немедленно к ней явился. Я бужу портье и еду. Она говорит мне, что хотела узнать, ночую ли я дома, или у другой очаровательной женщины. Я отвечаю ей, что она может прекрасно видеть, что это не так и что в этот час мне достаточно снова вернуться обратно и снова будить портье. Она указывает мне на диван; затем, по прошествии четверти часа, крича мне, чтобы я не замерз, она освобождает мне место в своей постели со словами: «Боже, как мало я вас знаю…» Это выдает мне, что она наверняка думала, что я хотел запрыгнуть на нее, что мне этого очень хотелось. Я поворачиваюсь к ней спиной и сплю. На следующее утро в шесть часов она толкает меня в плечо, говоря при этом: «Вы не находите, что мы оба кривляемся?» Я ей говорю: «О да, конечно». Оставалось время, чтобы она насладилась со мной утром до без четверти семь, так как в семь приходил герцог Монпелье: это так возбуждало… Я часто встречал принца на ее лестнице. Он мне говорил: «Как там наша подруга?» – «Прекрасно». Мы очень смеялись над этим в Испании».
Гонкур: «Любопытная женщина эта Алиса Ози, я припоминаю, что говорил о ней сын художника Жиро. Он встречался с ней какое-то время. По его словам, она была так занята своим телом, что непрестанно вызывала абсолютное восхищение, подобно тому, которое к ней испытывали ее знаменитые любовники, как ты, Тео, или Сен-Виктор. Ее страх сифилиса был так велик, что она навязала последнему своего рода карантин, обещая отдаться ему только в конце этого ожидания при условии, что тот пообещает ей не спать с другими женщинами все это время».
Готье: «Да, это правда: сифилис – мощный тормоз, он очень сдерживал нас, когда мы, Луи де Корменен и я, путешествовали по Италии. Так, например, в Риме, как я писал нашему дорогому президенту мадам Сабатье, мы посетили одну молодую красавицу, красоту груди которой нам очень хвалили. Немного покривлявшись и придя к выводу, что мы не шпики, она наконец сняла свое платье. Ее грудь произвела такой взрыв в комнате, что потолок был снесен напрочь, ударная сила миновала дорогу Кондотти, прошла через Корсо и достигла площади Венеции, а нас засыпало «лилиями и розами» в стиле Дюпати. Луи, раздавленный под этим двойным грузом горы Гольдау и зажатый между двумя шарами, огромными как воздушные шары Грина, выбросил серебристую слизь в узкую лощину, как улитка оставляет своей след на виноградном листе (…) таким образом, как он думал, он не подцепит сифилис. В Венеции это не действовало. Один сводник обещал нам, что вечером найдет для наших членов футляры, то есть идеальных шлюх в духе Паоло Веронезе или Тициана, причем по умеренным ценам. Мы следовали за ним вплоть до того тупика, в глубине которого находилась жалкая лачуга с более или менее пружинистой куколкой, перворазрядное страшилище в черном декольтированном платье, с кожей, за неимением кольдкрема, натертой свиным салом, потрепанной, высосанной, истасканной тягловой клячей, у которой помимо вероятных рубцов от шанкров в паху, были на шее скрофулезные шишки. Как только я увидел эту Марго, я отступил на три шага и извинился, что нас только двое, на что она мило ответила, что это не имеет никакого значения и что мы трахнем ее вместе в одно и то же время, один спереди, другой сзади. Но самой красивой женщиной, которую мы встретили, оказалась римлянка по имени Нана, замужняя женщина, которая жила на улице Четырех Фонтанов в доме № 48 возле обелиска Монте Кавалло, гранитного члена, который служил ей вывеской. Нам так долго расхваливали ее достоинства, что мы пошли к ней. Ее муж вышел, мы постучались. Стоило только попросить ее вежливо, как она тут же предстала голой, словно серебряное блюдо, как церковная стена, и показала всему обществу свой зад, причем каждый был волен повернуть ее передом. Это стоило от пяти до десяти франков в зависимости от того, воздержался ли ты только рассматриванием, или же решил попробовать по-настоящему».
Бодлер: изгнание из раяВсякий поэт, в силу своей природы, осуществляет возврат в утраченный Эдем.
Шарль Бодлер
В течение всего XIX и начала XX века воспитатели, внимательные, словно фанатичные моралисты, блюли сексуальность подростков. Нужно было «усыпить» срамные органы, не дать им заявить о себе. Помимо поведения и работы учеников надзиратели контролировали и их нравы. Все, что было способно спровоцировать или подкрепить беспокойство подростков, должно было быть запрещено; прежде чем дать разрешение смотреть или иметь у себя книги, рисунки или гравюры, их рассматривали в лупу. Школы буквально сгибались под бременем безжалостного женоненавистничества. В 1846 году университетский кодекс запретил «женам, родственницам и прислуге женского пола директоров и начальников учебных заведений, поставщиков, надзирателей, преподавателей и других служащих средних школ, лицеев, общих школ и прочих национальных учебных заведений» проникать на их территорию. «Еще в начале XIX века, – рассказывает Роже-Анри Геран, – провизору одного лицея пришлось оправдываться перед ректором, так как последнему пожаловались родители, которые заметили «дам» в коридорах и во дворе. Он объяснит, что это были учительницы музыки и что нет никакой возможности скрыть их от глаз молодых людей, так как, согласно распорядку, они должны собирать детей, чтобы отвести их в классы».
Подобная дисциплина должна была непременно привести к тому, что, один раз перебравшись через стену лицея, ученики становились легкими жертвами продажных женщин из тех садов запретных наслаждений, коими являлись закрытые дома.
Торговцы сладострастием не преминули так усовершенствовать практически тюремную систему борделей, чтобы создалось впечатление, что встреча с проституткой носила полностью случайный характер. Так во второй половине XIX века на свет появились так называемые женские пивные бары. Они пользовались огромным успехом у молодых людей. Благодаря тому, что персонал полностью состоял из женщин, такие заведения удачно совместили в себе удовольствие и гостеприимство кафе с эмоциями борделя. Там пили пиво или абсент и, что особенно важно, тешили себя мечтой, что это твоя обворожительность так действует на очаровательных прислужниц. Гениальность изобретателя таких пивных баров состояла в том, что он почувствовал, что продажная любовь приобретает еще больше привлекательности, если можно создать иллюзию, будто шлюх рядом нет. А потому можно было видеть, как безумцы сражались, чтобы доказать свое исключительное право на одну из этих девочек, тогда как кассирша совсем неподалеку продавала их фотографии в костюме Евы всем завсегдатаям кафе. Случались даже самоубийства, как, например, наделавшее много шуму самоубийство сержанта 19-го драгунского полка, который увивался за первой официанткой пивного бара дю Шамп-де-Мар.
Кафе «Аркур», находившееся на площади Сорбонны, было гораздо более шикарным, чем пивной бар дю Шамп-де-Мар, предназначенный в основном для солдат. В середине 90-х годов прошлого века его главным образом посещала золотая молодежь, знавшая хотя бы немного толк в искусстве и находившая там своих легких любовниц. «Убогий, конечно же, салон для знакомств, – вспоминает Морис Баррес, – который, однако, счастливому желудку и воображению двадцатилетнего удавалось превратить в замечательный…» Именно в этом салоне каждый – или почти каждый – вечер Анри де Ренье, Поль Валери, Клод Дебюсси, Жан Лоррен и Рашильда, Пьер Луи и Вилли, муж Колетт, сопровождаемый своими «неграми», а также Жан де Тинан собирались, чтобы выкурить по сигаре, попивая экзотические алкогольные напитки: кюммель, кюрасо или же этот странный данцигский ликер, усеянный золотыми песчинками.
Ж.-П. Сартр писал в своем очерке о поэте:
«Христианское воспитание Бодлера наложило на него свою неизгладимую печать. Вспомним, однако, путь, проделанный другим христианином (правда, протестантом) – Андре Жидом. В конфликте с его аномальной сексуальностью и общепринятой моралью он принял сторону первой и восстал против второй: то и дело оступаясь, он все же шел к собственной морали, изо всех сил пытаясь создать для себя новый свод законов. Между тем печать, наложенная на него христианством, была не слабее, чем у Бодлера. Все дело в том, что Жиду хотелось освободиться от власти Бодлера, принадлежащего другим».
Долгое время Бодлеру пытались приписать не до конца изжитый эдипов комплекс, однако на самом деле не так уж существенно, вожделел Бодлер к своей матери или нет. Скорее, он не хотел изживать в себе другой комплекс – теологический, заключавшийся в отождествлении собственных родителей с божествами, чтобы обратить закон одиночества в свою пользу.
Ад уготован лишь тем, кто упоенно творит всякие гнусные непотребства, а душа человека, алчущего зла ради зла, это уже нечто другое – это чудесный цветок. Среди отребья заурядных грешников она выглядит так же неуместно, как какая-нибудь герцогиня среди потаскух в тюрьме Сен-Лазар. Впрочем, Бодлер, числящий себя среди аристократов Зла, не настолько верит в Бога, чтобы искренне страшиться Ада.
Не приходится сомневаться в том, что, греша, Бодлер получал от этого удовольствие, природу которого, следует, однако, уточнить. Утверждая, что бодлеризм – это «высший накал интеллектуального и чувственного эпикуреизма»[12]12
Lemaitre J. Journal des Debats. 1887.
[Закрыть], Леметр глубоко заблуждается. Бодлер вовсе не стремился распалить свою чувственность; напротив, он с чистой совестью мог бы признаться, что если кто и отравлял ему удовольствие, так это он сам. Акт грехопадения оказывается подобным акту творения. Животные удовольствия, удовлетворяющие наши чувственные потребности, превращают человека в раба природы, обезличивают его. Напротив, то, что Бодлер называет Сладострастием, есть нечто радостное и изысканное; миг сладострастия – коль скоро сразу же вслед за ним грешнику суждено окунуться в пучину раскаяния – оказывается совершенно особым, неповторимым мигом ангажированности. Отдаться сладострастию – значит, признать себя виновным; судьи не сводят глаз с грешника, наблюдая за тем, как он уступает своему греху: он грешит публично и, ощущая, как под действием глобального осуждения на него нисходит чувство великолепной безопасности, он в то же время испытывает гордость от того, что он – свободен и что он – творец.
Вот эта-то обращенность на самого себя, непременная спутница бодлеровского греха, и не позволяет ему безоглядно отдаться удовольствию. Погружаясь в наслаждение, он никогда не теряет головы, но, наоборот, именно в разгар услад обретает самого себя: вот он, весь целиком, свободный человек и осужденный злодей, творец и преступник. Наслаждаясь самим собой, Бодлер тем самым создает созерцательную дистанцию между своим «я» и своим удовольствием. В его сладострастии есть некая сдержанность, он его не столько переживает, сколько разглядывает, он не бросается в сладострастие, но лишь слегка его касается, оно для него, конечно, цель, но также и повод. «А я сказал: единственное и высшее сластолюбие в любви – твердо знать, что творишь зло. И мужчина, и женщина от рождения знают, что сладострастие всегда коренится в области зла».
Вот теперь мы можем уяснить смысл знаменитой фразы Бодлера: «Совсем еще ребенком я питал в своем сердце два противоречивых чувства – ужас перед жизнью и восторг жизни». И нам не следует рассматривать этот «ужас» и этот «восторг» независимо друг от друга. Ужас перед жизнью – это ужас перед всем природным, перед спонтанным переизбытком самой природы.
Эта специфическая бодлеровская смесь созерцания и удовольствия, это одухотворенное наслаждение, которое самому Бодлеру угодно было именовать «сладострастием», и есть не что иное, как угощение, подносимое Злом, когда тело не сливается с телом, а ласка не переходит в бурные объятья. Бодлера подозревали в импотенции. Несомненно лишь то, что физическое обладание и впрямь его не слишком интересовало. Сам по себе половой акт внушает ему страх: «Совокупляться – значит, стремиться к проникновению в другого, а художник никогда не выходит за пределы самого себя». Существуют, впрочем, удовольствия на расстоянии, когда, например, можно видеть, осязать женское тело или вдыхать его запах. Вероятно, такими удовольствиями Бодлер по большей части и пробавлялся.
Рассказывают, что Бюффон делал записи на манжетах; Бодлер, собираясь заняться любовью, надевает перчатки.
Возможно, под покровом утрированной лексики «Цветов зла», терзаний и нервических содроганий мы обнаружим лишь тепловато-безвкусное Безразличие, которое хуже любой, даже самой чудовищной пытки.
«О, почему он любит выставлять напоказ свои фигуры гниющих веществ под шум оргий и завывания бури; он описывает смешное и грустное из любви к тому и другому…» – сказал о Бодлере один из его литературных собратьев.
Временами голос Бодлера звучит так, словно это голос прилежного ученика из школы Ламетри или маркиза де Сада: «Преступные склонности, впитываемые уже в материнской утробе, от природы присущи человеку-животному. Добродетель, напротив, искусственна, сверхприродна, и недаром во все времена и всем народам требовались боги и пророки, дабы внушить ее людям, еще не вышедшим из животного состояния, поскольку без их помощи сам по себе человек не смог бы ее открыть. Зло совершается без усилий, естественно, неизбежно; добро же всегда является плодом искусства…»
В своих заметках он хотел развить мысль «о необходимости бить женщин…»
Там же найдем и другие признания, преисполненные цинизма по отношению и к любви, и к женской природе:
«Меня всегда удивляло, как это женщинам дозволено входить в церковь. О чем им толковать с Богом?
Вечная Венера (каприз, истерия, фантазия) есть одна из соблазнительных личин Дьявола.
Когда молодой писатель правит первую в жизни корректуру, он горд, словно школяр, подцепивший сифилис.
Женщина не умеет отделить душу от тела. Она примитивна, как животные. Сатирик объяснил бы это тем, что у нее нет ничего, кроме тела».
Бодлер был владельцем коллекции рисунков девочек работы Константана Ги, которые были представлены на экспозиции, состоявшейся после его смерти, под общим названием «Low life» («низкая жизнь») (по контрасту с «High life» – «высокая жизнь»).
Этот черный романтизм сделает из сифилиса исключительную болезнь. В конце XIX века в нем даже находили что-то эстетическое. Эстетику ужасного и очарование с душком. Mors syphilitica, смерть от сифилиса, притаившаяся, словно мурена, внутри горячего и желанного женского тела, поджидала неосторожного человека и околдовывала его в виде бодлеровского образа.
Я вздрогнул и застыл, увидел скорбный рот,
Таящий бурю взор и гордую небрежность,
Предчувствуя в ней все: и женственность, и нежность,
И удовольствие, которое убьет…
Теперь в ад поднимались, вместо того чтобы в него опускаться. Эрос и Танатос встретились в теле, зараженном проституткой, причем она приобрела красоту мрачных идолов Гюстава Моро. Будучи вынужденной скрывать разрушительные последствия сифилиса, она сама стала произведением искусства. «Какое прекрасное разложение скрывается за этой эмалью грима и в этих трещинах морщин! – писал Жан Лоррен. – Я люблю ее зачумленный вид, ее вид черной девственницы, наряженной в атлас, каких можно видеть в часовнях Испании. Как прекрасно она выглядит, подобно Мадонне в ужасе, среди кортежа кающихся грешников Гойи! Это Нотр-Дам семи грехов…»
Элегантная внешность и английские манеры молодого человека производили впечатление на женщин. Но Бодлер даже не пытался завязать роман с приличной замужней дамой или хотя бы с опрятной гризеткой. Робость, гипертрофированная саморефлексия, неуверенность в себе как мужчине заставляли его искать партнершу, по отношению к которой он мог бы чувствовать свое полное превосходство и ничем не смущаться.
Такой партнершей стала некая Жанна Дюваль, статистка в одном из парижских театриков. Бодлер сошелся с ней весной 1842 г., и в течение 20 лет она оставалась его постоянной любовницей. Хотя «черная Венера» (Жанна была квартеронкой) на самом деле не отличалась ни особенной красотой, ни тем более умом или талантом, хотя она проявляла открытое презрение к литературным занятиям Бодлера и постоянно требовала у него денег и изменяла ему при любой возможности, ее бесстыдная чувственность устраивала поэта и тем самым отчасти примиряла с жизнью. Проклиная Жанну за ее вздорность, злобность, жадность, он все же привязался к ней. Когда весной 1859 г. на почве алкоголизма Жанну разбил паралич, поэт продолжал жить с ней под одной крышей и скорее всего, поддерживал материально вплоть до своей смерти.
После судебных преследований силы поэта быстро шли на убыль. Последняя серьезная вспышка энергии относится к декабрю 1861 г., когда Бодлер, все еще переживавший судебный приговор четырехлетней давности, попытался реабилитировать себя в глазах общества и неожиданно выдвинул свою кандидатуру в Академию.
Тогда же, в начале 1862 г., в полный голос заговорила болезнь – следствие сифилиса, полученного в молодости, злоупотреблений наркотиками, а позднее и алкоголем. Бодлера мучают постоянные головокружения, жар, бессоница, физические и психические кризы, ему кажется, что мозг его размягчается и что он на пороге слабоумия.
«Я позабыл имя той проститутки. Да что уж там! Припомню на Страшном суде».
Таков был Бодлер – слабый, несчастный человек, безвольный эгоист, требовавший от других любви, но не умевший дать ее даже собственной матери и потому всю жизнь терзавший себя и окружающих.