Текст книги "Современницы о Маяковском"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Маяковский чернее тучи.
Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий.
Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли – к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту. Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет…
Такие разговоры часто бывали у нас последнее время и ни к чему не приводили. Но сейчас, еще ночью, я решила – расстанемся хоть месяца на два. Подумаем о том, как же нам теперь жить.
Маяковский как будто даже обрадовался этому выходу из безвыходного положения. Сказал: "Сегодня 28 декабря. Значит, 28 февраля увидимся", – и ушел.
Вечером он переслал мне письмо:
"Лилек,
Я вижу, ты решила твердо. Я знаю, что мое приставание к тебе для тебя боль. Но, Лилик, слишком страшно то, что случилось сегодня со мной, чтоб я не ухватился за последнюю соломинку, за письмо.
Так тяжело мне не было никогда – я, должно быть, действительно чересчур вырос. Раньше, прогоняемый тобою, я верил во встречу. Теперь я чувствую, что меня совсем отодрали от жизни, что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил, всегда знал. Теперь я это чувствую, чувствую всем своим существом. Все, все, о чем я думал с удовольствием, сейчас не имеет никакой цены – отвратительно.
Я не грожу, я не вымогаю прощения. Я ничего тебе не могу обещать. Я знаю, нет такого обещания, в которое ты бы поверила. Я знаю, нет такого способа видеть тебя, мириться, который не заставил бы тебя мучиться.
И все-таки я не в состоянии не писать, не просить тебя простить меня за все.
Если ты принимала решение с тяжестью, с борьбой, если ты хочешь попробовать последнее, ты простишь, ты ответишь.
Но если ты даже не ответишь – ты одна моя мысль. Как любил я тебя семь лет назад, так люблю и сию секунду, чтоб ты ни захотела, чтоб ты ни велела, я сделаю сейчас же, сделаю с восторгом. Как ужасно расставаться, если знаешь, что любишь и в расставании сам виноват.
Я сижу в кафе и реву. Надо мной смеются продавщицы Страшно думать, что вся моя жизнь дальше будет такою.
Я пишу только о себе, а не о тебе, мне страшно думать, что ты спокойна и что с каждой секундой ты дальше и дальше от меняи еще несколько их и я забыт совсем.
Если ты почувствуешь от этого письма что-нибудь кроме боли и отвращения, ответь ради Христа, ответь сейчас же, я бегу домой, я буду ждать. Если нет – страшное, страшное горе.
Целую. Твой весь.
Я.
Сейчас 10, если до 11 не ответишь, буду знать, ждать нечего".
Два месяца провел Маяковский в своей добровольной тюрьме. Он просидел два месяца добросовестно, ничего себе не прощая и ни в чем себя не обманывая. Ходил под моими окнами. Передавал через домработницу Аннушку письма, записки ("записочную рябь") и рисуночки. Это было единственное, что он позволял себе – несколько грустных или шутливых слов "на волю", но и в этом он как бы оправдывался. На книге "13 лет работы", которую он прислал мне тогда, надпись:
"Вы и писем не подпускаете близко,
закатился головки диск.
Это, Киска, не переписка,
а всего только переписк".
Тогда же он прислал мне свою новую книгу «Лирика». Экземпляр этот пропал, но я запомнила надпись на нем:
"Прости меня, Лиленька, миленькая,
за бедность словесного мирика,
книга должна называться "Лилинька,"
а называется "Лирика"".
Книга была плохо оформлена. Я написала об этом Маяковскому и в ответ получила записку:
"Целую Кисика: книжка не может быть паршивая, потому что на ней "Лиле" и все твои вещи. Твой Щен".
Может быть, и эта книга найдется когда-нибудь, где-нибудь, как в Ленинской библиотеке, в отделе редких книг, нашлась поэма "Человек" с надписью:
"Автору стихов моих Лиленьке
Володя".
Он присылал мне письма, записки, рисунки, цветы и птиц в клетках – таких же узников, как он. Большого клеста, который ел мясо, гадил, как лошадь, и прогрызал клетку за клеткой. Но я ухаживала за ними из суеверного чувства, что, если погибнет птица, случится что-нибудь плохое с Володей. Когда мы помирились, я раздарила всех этих птиц. Отец Осипа Максимовича пришел к нам в гости, очень удивился, что их нет, и спросил глубокомысленно: «В сущности говоря, где птички?» Владимир Владимирович процитировал его в «Мелкой философии»:
Годы чайки.
Вылетят в ряд —
и в воду-
брюшко рыбешкой пичкать.
Скрылись чайки.
В сущности говоря,
где птички?
Он присылал мне письма, записки, рисунки и писал поэму про все это – поэму о любви, о быте, – о том, о чем он приказал себе думать два месяца. Впереди была цель – кончить поэму, встретиться, жить вместе по-новому. Он писал день и ночь, писал болью, разлукой, острым отвращением к обывательщине, к «Острову мертвых» в декадентской рамочке, к благодушному чаепитию, к себе, как тогда казалось, погрязшему во всем этом, и к таким же своим «партнерам» и «собутыльникам».
Иногда, не в силах удержаться, Володя звонил мне по телефону, и я как-то сказала ему, чтобы он писал мне, когда очень нужно.
"Лиличка, Мне все кажется, что ты передумала меня видеть, только сказать этого как-то не решаешься: – жалко.
Прав ли я?
Если не хочешь – напиши сейчас, если ты это мне скажешь 28-го (не увидев меня), я этого не переживу. Ты совсем н_е д_о_л_ж_н_а меня любить, но ты скажи мне об этом сама, прошу. Конечно, ты меня не любишь, но ты мне скажи это немного ласково. Иногда мне кажется, что мне придумана такая казнь – послать меня к черту 28-го.
Детик, ответь (это как раз "очень нужно"). Я подожду внизу. Никогда, никогда в жизни я больше не буду таким. И нельзя. Детик, если черкнешь, я уже до поезда успокоюсь. Только напиши – верно, правду!
Целую
Твой Щен".
Мы условились 28 февраля поехать вместе в Ленинград.
Когда мы познакомились, Маяковскому нравилось, что вокруг меня толпятся поклонники. Помню, он сказал: «Боже, как я люблю, когда ревнуют, страдают, мучаются».
Сам он всю жизнь не только не старался преодолеть в себе эти чувства, но как бы нарочно поддавался им, искал их. С особенной силой они вспыхнули теперь, когда он был от меня оторван.
"Милый, дорогой Лилёк.
Посылая тебе письмо, я знал сегодня, что ты не ответишь. Ося видит, я не писал. Письмо это – оно лежит в столе. Ты не ответишь потому, что я уже заменен, что я уже не существую длятебя. Я не вымогаю, но, Детка, ты же можешь сделать двумя строчками то, чтоб мне не было лишней боли. Боль чересчур! Не скупись, даже после этих строчек – у меня остаются пути мучиться. Строчка не ты! Но ведь лишней боли не надо, детик. Если порю ревнивую глупость – черкни – ну, пожалуйста. Если это верно, – молчи. Только не говори неправду – ради бога".
"Лиличка.
Напиши какое-нибудь слово здесь. Дай Аннушке. Она мне снесет вниз.
Ты не сердись.
Во всем какая-то мне угроза.
Тебе уже нравится кто-то. Ты не назвала даже мое имя. У тебя есть. Все от меня что-то таят…"
В ответ на мой ответ о том, как я люблю его:
"Лилик.
Пишу тебе сейчас потому, что при Коле не мог тебе ответить. Я должен тебе написать сейчас же, чтоб моя радость не помешала мне дальше вообще что-либо понимать.
Твое письмо дает мне надежды, на которые я ни в коем случае не смею рассчитывать и рассчитывать не хочу, так как всякий расчет, построенный на старом твоем отношении ко мне, может создаться только после того, как ты теперешнего меня узнаешь…
Мои письмишки к тебе тоже не должны и не могут браться тобой в расчет – т. к. я должен и могу иметь какие бы то ни стало решения о нашей жизни (если такая будет) только к 28-му. Это абсолютно верно – т. к. если б я имел право и возможность решить что-нибудь окончательно о жизни сию минуту, если б я мог в твоих глазах ручаться за правильность – ты спросила бы меня сегодня и сегодня же дала б ответ. И уже через минуту я был бы счастливым человеком. Если у меня уничтожится эта мысль, я потеряю всякую силу и всю веру в необходимость переносить весь мой ужас. Я с мальчишеским лирическим бешенством ухватился за твое письмо.
Но ты должна знать, что т_ы п_о_з_н_а_к_о_м_и_ш_ь_с_я 28 с с_о_в_е_р_ш_е_н_н_о н_о_в_ы_м д_л_я т_е_б_я ч_е_л_о_в_е_к_о_м. В_с_е, ч_т_о б_у_д_е_т м_е_ж_д_у т_о_б_о_й и и_м, н_а_ч_н_е_т с_л_а_г_а_т_ь_с_я н_е и_з п_р_о_ш_е_д_ш_и_х т_е_о_р_и_й, а и_з п_о_с_т_у_п_к_о_в с 28, и_з д_е_л т_в_о_и_х и е_г_о.
Я обязан написать тебе это письмо потому, что сию минуту у меня такое нервное потрясение, которого не было с ухода.
Ты понимаешь, какой любовью к тебе, каким чувством к себе диктуется это письмо.
Если тебя пугает немного рискованная прогулка с человеком, о котором ты только раньше понаслышке знала, что это довольно веселый и приятный малый, черкни, черкни сейчас же.
Прошу и жду. Жду от Аннушки внизу. Я не могу не иметь твоего ответа. Ты ответишь мне, как назойливому другу, который старается "предупредить" об опасном знакомстве: "Идите к черту не ваше дело – так мне нравится!"
Ты разрешила мне написать, когда мне будет очень нужно, – это очень сейчас пришло.
Тебе может показаться – зачем это он пишет, это и так ясно. Если так покажется, это хорошо. Извини, что я пишу сегодня, когда у тебя народ – я не хочу, чтобы в этом письме было что-нибудь от нервов надуманное. А завтра это будет так. Это самое серьезное письмо в моей жизни. Это не письмо даже, это:
существование
Весь я обнимаю один твой мизинец.
Щен.
Следующая записка будет уже от одного молодого человека 27-го".
Письмо это запечатано красным сургучом, кольцом Маяковского.
Я сердилась на него и на себя, что мы не соблюдаем наших условий, но была не в силах не отвечать ему – я так любила его! – и у нас возникла почти "переписка". А несколько раз мы случайно столкнулись на улице.
Я получала письма почти ежедневно.
"Дорогой и любимый Лиленок.
Я строго-настрого запретил себе впредь что-нибудь писать или как-нибудь проявлять себя по отношению к тебе – в_е_ч_е_р_о_м. Это время, когда мне всегда немного не по себе.
После записочек твоих у меня "разряд" и я могу и хочу тебе раз написать спокойно.
При этих встречах у меня гнусный вид, я сам себе очень противен.
Еще одно: не тревожься, мой любименький солник, что я у тебя вымогаю записочки о твоей любви. Я понимаю, что ты их пишешь больше для того, чтобы мне не было зря больно. Я ничего, никаких твоих "обязательств" на этом не строю и, конечно, ни на что при их посредстве не надеюсь.
Заботься, детанька, о себе, о своем покое. Я надеюсь, что я еще буду когда-нибудь приятен тебе вне всяких договоров, без всяких моих диких выходок.
Клянусь тебе твоей жизнью, детик, что при всех моих ревностях, сквозь них, через них я всегда счастлив узнать, что тебе хорошо и весело.
Не ругай меня, детик, за письма больше, чем следует…"
"Москва, Редингетская тюрьма 19/1 23
Любимый, милый мой, солнышко дорогое, Лиленок.
Может быть (хорошо если – да!), глупый Левка огорчил тебя вчера какими-то моими нервишками. Будь веселенькая! Я буду. Это ерунда и мелочь. Я узнал сегодня, что ты захмурилась немного, не надо, Лучик!
Конечно, ты понимаешь, что без тебя образованному человеку жить нельзя. Но если у этого человека есть крохотная надеждочка увидеть тебя, то ему очень и очень весело. Я рад подарить тебе и вдесятеро большую игрушку, чтоб только ты потом улыбалась. У меня есть пять твоих клочочков, я их ужасно люблю, только один меня огорчает, – последний – там просто "Волосик, спасибо", а в других есть продолжения – те мои любимые.
Ведь ты не очень сердишься на мои глупые письма? Если сердишься, то не надо – от них у меня все праздники.
Я езжу с тобой, пишу с тобой, сплю с твоим кошачьим имечком и все такое.
Целую тебя, если ты не боишься быть растерзанной бешеным собаком…
Любимый, помни меня. Поцелуй Клеста. Скажи, чтоб не вылазил – я же не вылажу!"
Поэма «Про это» автобиографична. Маяковский зашифровал ее. В черновике: «Лиля в постели. Лиля лежит». В окончательном виде: «В постели она, она лежит». Маяковский в черновике посвятил ее «Лиле и мне», а напечатал «Ей и мне». Он не хотел, чтобы эта вещь воспринималась буквально, не хотел, чтобы «партнеров» и «собутыльников» вздумали называть по именам.
"Про это" перекликается с поэмой "Человек", написанной семь лет тому назад. Потому и название одной из глав – "Человек из-за семи лет". Уже в "Человеке" Маяковский начал войну с пошлостью, с обывательщиной, ставшими темой "Про это".
Нет, он начал ее раньше, еще в "Трагедии". Помните?
Я искал
ее,
невиданную душу…
Впрочем,
раз нашел ее —
душу.
Вышла
в голубом капоте
говорит:
"Садитесь!
Я давно вас ждала.
Не хотите ли стаканчик чаю?"
Еще в «Трагедии» он объявил войну «чаепитию», и продолжалась она до самой смерти: «Надеюсь, верую, вовеки не придет ко мне позорное благоразумие».
После Володиной смерти я нашла в ящике его письменного стола в Гендриковом переулке пачку моих писем к нему и несколько моих фотографий. Все это было обернуто в пожелтевшее письмо-дневник ко мне, времени "Про это". Володя не говорил мне о нем.
Вот отрывки из него:
"Солнышко Личика!
Сегодня 1 февраля. Я решил за месяц начать писать это письмо. Прошло 35 дней. Это, по крайней мере, часов 500 непрерывного думанья!
Я пишу потому, что я больше не в состоянии об этом думать (голова путается, если не сказать), потому что, думаю, все ясно и теперь (относительно, конечно) и, в-третьих, потому, что боюсь просто разрадоваться при встрече и ты можешь получить, вернее, я всучу тебе под соусом радости и остроумия мою старую дрянь. Я пишу письмо это очень серьезно. Я буду писать его только утром, когда голова еще чистая и нет моих вечерних усталости, злобы и раздражения.
На всякий случай я оставлю поля, чтоб, передумав что-нибудь, я б отмечал.
Я постараюсь избежать в этом письме каких бы то ни было "эмоций" и "условий".
Это письмо только о безусловно проверенном мною, о передуманном мною за эти месяцы – только о фактах… Ты прочтешь это письмо обязательно и минутку подумаешь обо мне. Я так бесконечно радуюсь твоему существованию, всему твоему, даже безотносительно к себе, что не хочу верить, что я сам тебе совсем не важен.
– …
Что делать со "старым"?
– …
Могу ли я быть другой?
Мне непостижимо, что я стал такой.
Я, год выкидывавший из комнаты даже матрац, даже скамейку, я, три раза ведущий такую "не совсем обычную" жизнь, как сегодня, – как я мог, как я смел быть так изъеден квартирной Молью.
Это не оправдание, Личика, это только новая улика против меня, новые подтверждения, что я именно опустился.
Но, детка, какой бы вины у меня ни было, наказания моего хватит на каждую – даже не за эти месяцы. Нет теперь ни прошлого просто, ни давнопрошедшего, а есть один, до сегодняшнего дня длящийся, ничем не делимый ужас. Ужас не слово, Лиличка, а состояние – всем видам человеческого горя я б дал сейчас описание с мясом и кровью. Я вынесу мое наказание как заслуженное. Но я не хочу иметь поводов снова попасть под него. Прошлого для меня по отношению к тебе до 28 февраля – не существует ни в словах, ни в мыслях, ни в делах.
Быта никакого, никогда, ни в чем не будет! Ничего старого бытового не пролезет, за ЭТО я ручаюсь твердо. Это-то я уж во всяком случае гарантирую. Если я этого не смогу сделать, то я не увижу тебя никогда, увиденный, приласканный даже тобой – если я увижу опять начало быта, я убегу (весело мне говорить сейчас об этом, мне, живущему два месяца только для того, чтоб 28 февраля в 3 часа дня взглянуть на тебя)…
Решение мое ничем, ни дыханием не портить твою жизнь главное. То, что тебе хоть месяц, хоть день без меня лучше, чем со мной, это удар хороший.
Это мое желание, моя надежда. Силы своей я сейчас не знаю. Если силенки не хватит на немного – помоги, детик. Если буду совсем тряпка – вытрите мною пыль с вашей лестницы. Старье кончилось.
(3 февраля 1923 г. 1 ч. 8 м.)
Сегодня (всегда по воскресеньям), я еще с вчерашнего дня, не важный. Писать воздержусь. Гнетет меня еще одно: я как-то глупо ввернул об окончании моей поэмы Оське – получается какой-то шантаж на "прощение" – положение совершенно глупое. Я нарочно не кончу вещи месяц! Кроме того, это тоже поэтическая бытовщина делать из этого какой-то особый интерес. {Володя знал, что я не в силах сопротивляться его стихам!}. Говорящие о поэме думают, должно быть, – придумал способ интриговать. Старый приемчик! Прости, Лилик, – обмолвился о поэме как-то от плохого настроения.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
(4/II)
Сегодня у меня очень "хорошее" настроение. Еще позавчера я думал, что жить сквернее нельзя. Вчера я убедился, что может быть еще хуже – значит, позавчера было не так уж плохо.
Одна польза от всего этого: последующие строчки, представляющиеся мне до вчера гадательными, стали твердо и незыблемо.
О м_о_е_м с_и_д_е_н_ь_е_
Я сижу до сегодняшнего дня щепетильно честно, знаю, точно так же буду сидеть и еще до 3 ч. 28. Почему я сижу – потому что люблю? Потому что о_б_я_з_а_н_? Из-за отношений?
Ни в коем случае!!!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я сижу только потому, что сам хочу, хочу подумать о себе и о своей жизни.
Если это даже не так, я хочу и буду думать, что именно так. Иначе всему этому нет ни названия, ни оправдания.
Только думая так, я мог бы, не кривя, писать записки тебе, что "сижу с удовольствием" и т. д.
Можно ли так жить вообще?
Можно, но только не долго. Тот, кто проживет хотя бы вот эти 39 дней, смело может получить аттестат бессмертия.
Поэтому никаких представлений об организации будущей моей жизни на основании этого опыта я сделать не могу. Ни один из этих 39 дней я не повторю никогда в моей жизни.
Я только могу говорить о мыслях, об убеждениях, верах, которые у меня оформляются к 28-му и которые будут точкой, из которой начнется все остальное, точкой, из которой можно будет провести столько линий, сколько мне захочется и сколько мне захотят. Если бы ты не знала меня раньше, это письмо было бы совершенно не нужно, все решалось бы жизнью. Только потому, что на мне в твоем представлении за время бывших плаваний нацеплено миллион ракушек – привычек и пр. гадости, – только поэтому тебе нужно кроме моей фамилии при рекомендации еще и этот путеводитель.
Теперь о создавшемся:
Л_ю_б_л_ю л_и я т_е_б_я_? (5.2.23 г.)
Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь. Смешно об этом писать, ты сама это знаешь.
Мне ужасно много хотелось здесь написать. Я нарочно оставил день продумать все это точно.
Но сегодня утром у меня невыносимое ощущение ненужности для тебя всего этого.
Только желание запротоколить для себя продвинуло эти строчки.
Едва ли ты прочтешь когда-нибудь написанное здесь. Самого же себя долго убеждать не приходится. Тяжко, что к дням, когда мне хотелось быть для тебя крепким, и на утро перенеслась эта нескончаемая боль. Если совсем не совладаю с собой – то больше писать не стану.
(6.II.23)
…Опять о моей любви. О пресловутой деятельности. Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь это жизнь, это главное. От нее разворачиваются и стихи и дела и все прочее. Любовь это сердце всего. Если оно прекратит работу, все остальное отмирает, делается лишним, ненужным. Но, если сердце работает, оно не может не проявляться в этом во всем. Без тебя (не без тебя «в отъезде», внутренне без тебя) я прекращаюсь. Это было всегда, это и сейчас. Но если нет «деятельности» – я мертв. Значит ли это, что я могу быть всякий, только что «цепляться» за тебя? Нет. Положение, о котором ты сказала при расставании – "что же делать, я сама не святая, мне вот нравится «чай пить», – это положение при любви исключается абсолютно.
…………………………………………………….
Я буду делать только то, что вытекает из моего желания.
Я еду в Питер.
Еду потому, что два месяца был занят работой, устал, хочу отдохнуть и развеселиться.
Неожиданной радостью было то, что это совпадает с желанием проехаться ужасно нравящейся мне женщины. Может ли быть у меня с ней что-нибудь? Едва ли. Она чересчур мало обращала на меня внимание вообще. Но ведь и я не ерунда – попробую понравиться.
А если да, то что дальше? Там видно будет. Я слышал, что этой женщине быстро все надоедает, что влюбленные мучаются около нее кучками, один недавно чуть с ума не сошел. Надо все сделать, чтоб оберечь себя от такого состояния.
Чтоб во всем этом было мое участие, я заранее намечаю срок возврата (ты думаешь, чем бы дитя ни тешилось, только б не плакало, что ж, начну с этого). Я буду в Москве пятого, я все сведу так, чтоб пятого я не мог не вернуться в Москву. Ты это, детик, поймешь. (8.2.23)
……………………………………………………
Л_ю_б_и_ш_ь л_и т_ы м_е_н_я_?
Для тебя, должно быть, это странный вопрос – конечно, любишь. Но любишь ли ты меня? Любишь ли ты так, чтоб это мной постоянно чувствовалось.
Нет. Я уже говорил Осе. У тебя не любовь ко мне, у тебя – вообще ко всему любовь. Занимаю в ней место и я (может быть, даже большое), но если я кончаюсь, то я вынимаюсь, как камень из речки, а твоя любовь сплывается над всем остальным. Плохо это? Нет, тебе это хорошо, я бы хотел так любить.
………………………………………………
Детик, ты читаешь это и думаешь – все врет, ничего не понимает. Лучик, если это даже не так, то все равно это мной так о_щ_у_щ_а_е_т_с_я. Правда, ты прислала, детик, мне Петербург, но как ты не подумала, детик, что это на полдня удлинение срока! Подумай только, после двухмесячного путешествия подъезжать две недели и еще ждать у семафора! (…)
14. 11.23 г.
Лилятик – Все это я пишу не для укора, если это не так, я буду счастлив передумать все. Пишу для того, чтоб тебе стало ясно – и ты должна немного подумать обо мне.
Если у меня не будет немного "легкости", то я не буду годен ни для какой жизни. Смогу вот только, как сейчас, доказывать свою любовь каким-нибудь физическим трудом. (…)
Семей идеальных нет, все семьи лопаются, может быть только идеальная любовь. А любовь не установишь никакими "должен", никакими "нельзя" – только свободным соревнованием со всем миром.
Я не терплю "должен" приходить!
Я бесконечно люблю, когда я не "должен" приходить торчать у твоих окон, ждать хоть мелькания твоих волосиков из авто". (…)
Опасная профессия – профессия поэта. Она выматывает душу и сердце и нервы!..
Часто вспоминаю слова Осипа Максимовича: не тот человек богат, у которого денег много, и не тот беден, у кого их мало. Богач тот – у кого денег больше, чем ему нужно (нужно три, а есть пять рублей), и нищий тот – у кого их меньше, чем нужно (есть три тысячи, а нужно десять).
У него же записано:
"Маяковский понимал любовь так: если ты меня любишь, значит, ты мой, со мной, за меня, всегда, везде и при всяких обстоятельствах. Не может быть такого положения, что ты был бы против меня – как бы я ни был неправ, или несправедлив, или жесток. Ты всегда голосуешь за меня. Малейшее отклонение, малейшее колебание – уже измена. Любовь должна быть неизменна, как закон природы, не знающий исключений. Не может быть, чтобы я ждал солнца, а оно не взойдет. Не может быть, чтобы я наклонился к цветку, а он убежит. Не может быть, чтобы я обнял березу, а она скажет "не надо". По Маяковскому, любовь не акт волевой, а состояние организма, как тяжесть, как тяготение.
Были ли женщины, которые его так любили? Были. Любил ли он их? Нет! Он их принимал к сведению. Любил ли он сам так? Да, но он был гениален. Его гениальность была сильней любой силы тяготения. Когда он читал стихи, земля приподымалась, чтобы лучше слышать. Конечно, если бы нашлась планета, неуязвимая для стихов… но такой не оказалось!"
Да, такой не оказалось. Но он сумел уговорить себя, что она существует – для того, чтобы так писать стихи про это, для того, чтобы посадить себя в тюрьму, не поддаться «позорному благоразумию».
Маяковский был одинок не оттого, что он был не любим, не признан, что у него не было друга. Его печатали, читали, слушали так, что залы ломились. Не счесть людей, преданных ему, любивших его. Но все это капля в море для человека, у которого "ненастный вор в душе", которому нужно, чтобы читали те, кто не читает, чтобы пришел тот, кто не пришел, чтобы любила та, которая, казалось ему, не любит.
Ничего не поделаешь!
28 февраля в 3 часа дня кончался срок нашей разлуки, а поезд в Ленинград отходил в 8 вечера.
Приехав на вокзал, я не нашла его на перроне. Он ждал на ступеньках вагона.
Как только поезд тронулся, Володя, прислонившись к двери, прочел мне поэму "Про это". Прочел и облегченно расплакался…
Не раз в эти два месяца я мучила себя за то, что В. страдает в одиночестве, а я живу обыкновенной жизнью, вижусь с людьми, хожу куда-то. Теперь я была счастлива. Поэма, которую я только что услышала, не была бы написана, если б я не хотела видеть в Маяковском свой идеал и идеал человечества. Звучит, может быть, громко, но тогда это было именно так.
Любовь, ревность, дружба были в Маяковском гиперболически сильны, но он не любил разговоров об этом. Он всегда, непрерывно сочинял стихи, и в них нерастраченно вошли его переживания.
Если бы он много и прочувственно рассказывал девушкам, гуляя с ними по берегу моря: вот как я увидел входящий в гавань пароход "Теодор Нетте", вот как я пережил это видение, вот что я при этом чувствовал и какая это замечательная литературная тема, – то, может быть, знакомые и говорили бы, что Маяковский увлекательнейший собеседник, но он растратил бы свое чувство на переливание из пустого в порожнее и, вероятно, стихотворение не было бы написано. Маяковский был остроумен и блестящ, как никто, но никогда не был "собеседником" и на улице или природе, идя рядом с вами, молчал иногда часами.
Темой его стихов почти всегда были собственные ощущения. Это относится и к "Нигде кроме как в Моссельпроме". Он не только других агитировал, но и сам не покупал у частников, и многие его стихи "на случай" живы сейчас и читаются нами с грустью или радостью, в зависимости от этого "случая".
Просто поговорить, откликнуться, даже стихом, Маяковскому было мало. Он хотел убедить слушателя. Когда ему казалось что это не удалось, он надолго мрачнел. Если после чтения его новых стихов, поговорив о них, шли ужинать или принимались за чаепитие, он становился чернее тучи.
В молодости он писал, говорят, сложно. С годами стал писать, говорят, "проще". Но он знал, что элементарная простота – не достижение, а пошлость. Пошлости же больше всего боялся Маяковский. С пошляками-упрощенцами и пошляками, симулирующими сложность, он воевал всю жизнь.
Молодой поэт прочел свои новые хорошие стихи Маяковскому. Поэта этого он любил. Но, выслушав его, сказал раздраженно: "До чего же надоели эти трючки. Так писать уже нельзя, вот возьму и напишу небывало, совершенно по-новому". Это было сказано 9 сентября 1929 года. Я тогда записала этот разговор.
В 1932 году в Берлине я видела старую, но уже звуковую американскую картину. По-немецки она называлась "Девушка из Гаваны". Посоветовал мне ее посмотреть Бертольт Брехт. Вернувшись в Москву, снова и снова просматривая рукописи Маяковского, я прочла до тех пор непонятно к чему относящуюся запись. Она оказалась точно пересказанной фабулой этого фильма. Факт исключительный. Маяковский никогда ничего не записывал для памяти, кроме собственных заготовок, адресов, номеров телефона.
Вот эта запись:
"Драка
тюрьма буйная молодость
невеста
Эксцентрическое знакомство.
Скандал в полиции.
Бегство женщины.
Экзотическая любовь (со спаньем?).
Требуют назад – иначе дезертир.
Печальное расставание.
Солидная жизнь – жена.
Песня – нахлынули воспоминания.
Выпил. Не выдержал.
Пошел в порт (возврат молодости), уехал.
Для буржуазной идеологии девушка умерла.
Нашел сына.
Счастливый конец.
На самом деле он должен был бросить жену и привезти живую девушку".
Содержание – примитивное. Молодой моряк перед отплытием в Гавану за драку попадает в полицейский участок. К нему приходит попрощаться его невеста, на которой он собирается жениться по возвращении. В Гаване он нечаянно опрокинул своим «фордом» запряженную осликом тележку, с которой девушка, продавщица орехов, песней зазывает покупателей. Девушка со скандалом ведет его в полицию, а сама убегает. Он разыскивает ее, и у них начинается любовь. Экзотическая природа, ручей в лесу. Но моряк должен вернуться на родину – «иначе дезертир». «Печальное расставание». Он уезжает. Дом – «солидная жизнь – жена». Проходит несколько лет, он слышит в кабачке песню, которую пела девушка в Гаване. «Нахлынули воспоминания», и он, не выдержав («возврат молодости»), пошел в порт, сел на пароход и уехал в Гавану. Там он узнал, что девушка недавно умерла, но остался ее (их) сын. Он находит его и увозит с собой к жене, которая прощает мужа и усыновляет мальчика.
Почему этот фильм мог поразить Маяковского? Он сделан с предельным мастерством, но вы не видите, к_а_к он сделан. Художественный прием не навязан, вам кажется, что он отсутствует. Каждый кадр, каждое движение, звук, фотография – такого высокого качества, что это, кажется, и есть форма вещи. Вы не замечаете в ней ни режиссера, ни художника, ни оператора, ни актера. Вы присутствуете при чужой жизни, вы живете ею. Посмотрев эту картину, вы пережили все, что задумали ее авторы, несмотря на то, что вам ничего не подсовывали, ни во что не тыкали пальцем. Вам в голову не пришло бы сказать: "Какой изумительный кадр у ручья!" Или: "Как великолепна актриса в сцене расставания!" В лесу у ручья вам было хорошо и прохладно, а сцену расставания вы тяжело пережили и долго не могли ее забыть. При всем том в картине этой нет и тени натурализма – искаженного горем актерского лица с глицериновыми слезами крупным планом, ничего подобного. Картина эта сделана так, как в нашей кинематографии был сделан "Чапаев", которого не пришлось увидеть Маяковскому, как делают сейчас фильмы итальянцы. Так написаны последние предсмертные стихи Маяковского.
Много лет я навожу справки у специалистов о "Девушке из Гаваны". Все они говорят, что Маяковский не мог видеть этот фильм, что он вышел на экраны после его смерти. Но я продолжаю розыски. Быть может, он прочел книгу с таким содержанием? Видел пьесу или оперетту? Неправдоподобно. Сюжет недостаточно интересен для того, чтобы его записал Маяковский. Дело тут не в сценарии, а в том, к_а_к с_д_е_л_а_н_а картина по этому сценарию. Я смотрела ее тогда несколько раз. Меня тянуло к ней, как к настоящему произведению искусства.
Недавно я видела "Девушку из Гаваны" в нашей фильмотеке. Картина сейчас почти не смотрится. Очень ушла вперед техника кино. Но в то время она поразила и меня, и Брехта, и его друзей, и Бориса Барнета[16][16]
Барнет Борис Васильевич (1902–1965) – кинорежиссер.
[Закрыть], который оказался тогда в Берлине. Посмотрев фильм, нам пришлось убедиться в том, что он был закончен после смерти Маяковского – в одном из кадров висит календарь 1931 года.