Текст книги "Современницы о Маяковском"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:
– Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.
Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.
Раздался стук в дверь – это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно увидев, в какую минуту он пришел, свалил книги на тахту и убежал.
Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры – нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит.
Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит все, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь все решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом неустанного внимания.
Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает – то, что было вчера, – отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно.
Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.
Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме: как уйти, ничего не сказав Яншину, и остаться у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.
Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо.
Еще раз я ответила, что не могу так.
Он спросил:
– Значит, пойдешь на репетицию?
– Да, пойду.
– И с Яншиным увидишься?
– Да.
– Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.
– Нет, нет, уходи сейчас же.
Я спросила:
– Но увижу тебя сегодня?
– Не знаю.
– Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?
– Да, да, да.
Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол.
Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13 и 14 числа из календаря.
Потом Владимир Владимирович открыл ящик, захлопнул его и опять забегал по комнате.
Я сказала:
– Что же, вы не проводите меня даже?
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
– Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…
Улыбнулся и добавил:
– Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?
– Нет.
Он дал мне 20 рублей.
– Так ты позвонишь?
– Да, да.
Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери. Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти.
Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье, в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.
Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко.
Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно:
– Что вы сделали? Что вы сделали?
Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и все силился приподнять голову.
Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые.
Лицо, шея были красные, краснее, чем обычно.
Потом голова упала, и он стал постепенно бледнеть.
Набежал народ. Кто-то позвонил, кто-то мне сказал:
– Бегите встречать карету "скорой помощи"!
Я ничего не соображала, выбежала во двор, вскочила на ступеньку подъезжающей кареты, опять вбежала по лестнице. Но на лестнице уже кто-то сказал:
– Поздно. Умер.
Много раз я, понимая, какая ответственность лежит на мне как на человеке, знавшем Владимира Владимировича в последний год его жизни и вошедшем в его жизнь, пыталась вспомнить свои встречи с ним, его мысли, слова, поступки.
Но катастрофа 14 апреля была для меня так неожиданна и привела меня сперва в состояние полнейшего отчаяния и исступления.
Отчаяние это закончилось реакцией какого-то тупого безразличия и провалов памяти.
Я мучительно заставляла себя вспомнить его лицо, походку, события, в которых он принимал участие, – и не могла. Была полнейшая пустота.
Только теперь, через 8 лет, я могу, хоть и обрывочно, восстановить этот год с мая 1929 года по 14 апреля 1930 года.
Этот год самый несчастный и самый счастливый в моей жизни.
Я хотела в первой части этих заметок восстановить и вспомнить ощущения той Полонской, которой я была в то время, ощущения той девочки 21 года, которая не знала жизни и людей и на долю которой выпало огромное счастье близко узнать замечательного, громадного человека – Маяковского.
Конечно, сейчас я все воспринимаю совсем по-другому.
И как мучительно мне хочется повернуть жизнь назад, возвратить себе этот год! Конечно, все было бы иначе.
Долго после 14 апреля я, просыпаясь по утрам, думала:
"Нет – это сон".
Потом вдруг отчетливо выплывало: Маяковский умер. И я опять начинала воспринимать это как факт, впервые вошедший в мое сознание.
Маяковский умер.
И как не понять, будучи в этот период таким близким для него человеком, как не понять, что он явно находился в болезненном состоянии временного затмения и только в этом состоянии он мог выстрелить в себя.
А я говорю себе: все же нельзя было поверить, чтобы такой человек, как Маяковский, с его верою в конечное торжество идей, за которые он боролся, с его дарованием, с его положением в литературе и в стране, – пришел к такому концу.
Что могли значить все трещины, какие встречались на его пути, в сравнении с тем огромным, что ему дано было в жизни.
И, когда он заговорил о самоубийстве 13 апреля у Катаева, я ни на секунду не могла поверить, что Маяковский способен на это.
Я видела, что он находился в невменяемом состоянии, но была убеждена, что он пугает меня, как девочку, доведенный всей цепью обстоятельств до предела, запугивает меня, чтобы ускорить развязку наших отношений.
А разговору 12 апреля о "включении меня в семью" я просто не придала значения, не поняла его…
Конечно, не надо забывать, что я не была свидетелем, а была действующим лицом драмы. И если я причиняла ему боль и обиды, то мне приходилось терпеть от него боль и обиды еще больше. И взаимные упреки, ссоры откладывались в душе, невысказанными, неизжитыми…
Жизни я не знала. Близких людей в этот период у меня не было.
Я ото всех отошла. Во-первых, потому, что моя жизнь была полна через край Маяковским, а во-вторых, благодаря ложности моего положения я ни с кем не могла говорить о своих отношениях с Владимиром Владимировичем. Все приходилось переживать одной, смутно…
Конечно, я отлично понимаю, что я сама рядом с огромной фигурой Маяковского не представляю никакой ценности. Но ведь это легче всего установить с позиций настоящего.
Тогда – весною 30-го года – существовали два человека, оба живые и оба с естественным самолюбием, со своими слабостями, недостатками.
Теперь постараюсь вспомнить, каким Маяковский представляется сейчас, после 8 лет, вне наших отношений.
Очень ясно вспоминаю один диспут в санатории врачей, где я была с ним. Маяковский читал свои произведения.
Была чудесная южная, черная ночь. Читка происходила на плоской крыше – террасе санатория.
Разместились слушатели кругом, как в цирке. В центре этого большого круга стоял Маяковский, он чувствовал себя очень хорошо на своеобразной арене.
Аудитория состояла из отдыхающей молодежи, которая разместилась в задних рядах на перилах террасы, профессоров и пожилых врачей, которые заняли первые ряды. Эти седовласые, седобородые люди обрамляли и замыкали круг, по которому прохаживался Маяковский. Чтобы усилить освещение, внесли керосиновые лампы и поставили на столах. Свет фантастическими бликами падал на Маяковского и на совершенно белые, как будто специально подобранные головы стариков.
Я подумала: почему он сам, его голос, его стихи так сливаются с этим небом, ветром, этими яркими звездами? Да ведь Маяковский – южанин. До этого как-то забывалось его происхождение, уж очень у него был, как удачно отметил Лев Никулин, "интернациональный облик поэта".
После выступления Маяковского было обсуждение прочитанного. Мнения сразу резко разделились. Молодежь принимала Маяковского как всегда восторженно, старики врачи, явные поклонники старой классической поэзии, были настроены критически.
Владимир Владимирович был в духе, задиристо и даже озорно стал спорить с пожилым профессором, который сказал, что произведения Маяковского он даже не может рассматривать как поэзию.
– Где плавность стиха, – говорил старик, – плавность, которая ласкает слух, где приятные размеры и т. д. Стихи Маяковского режут уши, как барабанная дробь, – закончил профессор. – А вот Пушкин – подлинный поэт.
Владимир Владимирович вначале пытался отвечать "вежливо". Говорил, что ритмы Пушкина и его времени далеки от нас, переживших 18-19-й годы. У нас в жизни совсем другой темп и ритм, это обязывает к совсем иной, стремительной стихотворной форме, к рваной строке и т. д.
Для профессора эти доводы были мало убедительны, и он упрямо повторял:
– Нет, вы не поэт, а вот Пушкин…
Тут Владимир Владимирович обозлился и обрушился на профессора всей мощью своего темперамента, юмора. Под хохот, под аплодисменты всей аудитории он перетащил на свою сторону не только молодежь, но и товарищей этого профессора – пожилых врачей.
Бедный профессор стал просто смешон. Он изъяснялся длинными периодами, старомодным стилем и притом – заикался. Ему стали кричать "довольно" и "замолчать" и прочее. А он все говорил. Владимир Владимирович одолел его блестяще, просто совсем изничтожил.
Досталось профессору и за взгляды, и по поводу заикания, и за очки, и за калоши. Не помню, к сожалению, острот Маяковского, но он был в большом ударе в этот вечер. Тогда Владимир Владимирович говорил:
– Пушкина ценят еще и за то, что он умер почти сто лет тому назад. У Пушкина тоже есть слабые места, которые сильно критиковались при жизни поэта его современниками. А теперь Пушкина окружает ореол гения, так как он лежит на пыльной полке классиков. И сам Маяковский через сто лет, может быть, тоже будет классиком.
К сожалению, не могу вспомнить два примера слабых стихов Пушкина, которые тут же были приведены Владимиром Владимировичем.
После этого профессор разъярился, вскочил и, сразу помолодев, произнес неожиданно очень хорошую речь в защиту Пушкина.
Он даже заикаться почти перестал.
Когда мы ехали с диспута на машине, я говорила Владимиру Владимировичу, что, мне кажется, он не совсем правильно говорил о Пушкине. Конечно, своим остроумием Владимир Владимирович совсем уничтожил старика. Но победил остротами, а не по существу. Этот бедный поруганный заика во многом прав. Владимир Владимирович слишком бесцеремонно обошелся с Пушкиным.
Владимир Владимирович задумался и сказал:
– Может быть, вы и правы, Норкочка. Я перегнул. Пушкин, конечно, гениален, раз он написал:
Я знаю: жребий мой измерен;
Но, чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я.
Я много бывала с Маяковским на его выступлениях в Сочи и помню, как он замечательно читал перед красноармейской аудиторией. Владимир Владимирович волновался и спрашивал меня, хорошо ли его слушали? Доходили ли до красноармейцев его произведения или нет и т. д.
Любил Маяковский читать молодежи, которая всегда очень горячо его встречала. В таких случаях и читал и спорил по окончании чтения Владимир Владимирович совсем по-другому, чем на диспутах. На диспутах он всегда был очень остер, блестящ, дерзок. Но все это мне казалось чуть-чуть показным. Он даже одевался умышленно небрежно для этих диспутов, как будто хотел выглядеть неряшливым, хотя в жизни был педантично аккуратен и в одежде и в квартире. Тут он специально небрежно завязывал галстук и ходил огромными шагами, больше обыкновенных.
Когда я сидела в зрительном зале и смотрела на него, я не узнавала Владимира Владимировича, такого простого и деликатного в жизни. Здесь он, казалось, надевал на себя маску, играл того Маяковского, каким его представляли себе посторонние.
И мне казалось, что цель его была не в желании донести свои произведения, а скорей – в финальной части диспута, когда он с такой легкостью и блеском уничтожал, осмеивал, крушил своих противников.
Тут Маяковский не задумывался о критике, не прислушивался к ней, а путем самого жестокого нападения на выступавших опровергал эту критику.
Владимир Владимирович не всегда отвечал по существу. Он острым своим глазом, увидя смешное в человеке, который выступал против него, убивал противника метким определением сразу, наповал. Обаяние Маяковского, его юмор и талант привлекали на его сторону всех, даже если Маяковский был неправ.
Совсем другим бывал Владимир Владимирович, когда выступал в товарищеской атмосфере перед рабочими или перед красноармейской аудиторией, когда читал молодежи – комсомольцам или студентам. Тут основным для него являлось – быть понятным, доходчивым, донести свои произведения до слушателя. Он никогда не оспаривал здесь критику, а терпеливо разъяснял все то, что было непонятного в его произведениях. Внимательно выслушивал замечания, записывал их и после выступления долго волновался и обсуждал эти замечания.
Много раз к нему обращались разные организации с просьбой приехать почитать его произведения. Маяковский никогда им не отказывал. Всегда очень охотно соглашался и никогда не подводил: не опаздывал и непременно приезжал, если давал слово.
Помню, мы встретили как-то Семена Кирсанова, тогда еще совсем юного. Кирсанов был в военной форме (очевидно, он был призван в Красную Армию). Маяковский очень ласково говорил о нем. Говорил, что это его ученик, что он очень талантливый мальчик. Читал тут же на улице отрывки кирсановских стихов.
Позднее сам Кирсанов читал на квартире у Бриков свои произведения.
Помню сейчас два его стихотворения. Одно – посвященное Маяковскому, где он сравнивает Маяковского с кораблем, а другое – под заглавием "Двадцать первый год".
Владимир Владимирович в этот раз шумно хвалил стихи, целовал Кирсанова, потом вдруг страшно смутился и сказал:
– Сема, вы не думайте, что я так доволен, так как вы про меня написали. Нет, это действительно очень здорово!
На другой день Владимир Владимирович все пел одну строчку из кирсановского стихотворения:
Сердце Рикки Тикки Тавви
Словно как во сне
И яичница ромашка
на сковороде.
Пел он это на мотив популярной песенки 19-20-го года «В Петербурге дом высокий». Пел беспрерывно, и я наконец взмолилась, стала просить пощады. Владимир Владимирович засмеялся и сказал:
– Простите, не буду больше, но уж очень хорошо: яичница-ромашка. А ведь она действительно как ромашка, знаете, Норкочка, такая – глазунья…
Но через несколько минут он опять затянул про свою ромашку.
Я помню, ему прислали откуда-то из глуши стихотворение, написанное комсомольцами. В этом стихотворении такая строфа:
И граждане и гражданки,
В том не видя воровства,
Превращают ёлки в палки
В день веселый рождества.
Его очень радовало это четверостишие.
Вера Инбер напечатала в газете стихи:
Посмотрю на губы те,
На вино Абрау,
Что ж вы не пригубите
Мейне либе фрау?
Владимиру Владимировичу понравилась рифма. Он сказал:
– Подумайте, Норкочка, это – очень здорово! Никак не ожидал такого от этой дамочки.
Очень высоко Маяковский ставил Пастернака, но говорил, что творчество Пастернака чересчур индивидуальное.
Пастернак пишет только для себя. Он очень талантлив, у него интересные ассоциации и ходы мысли, но Пастернак никогда не будет доходчивым и доступным для масс.
Владимира Владимировича приводила в неистовство лень, халтура, пошлость. Он возмущался, я помню, Уткиным и Молчановым[16][16]
Молчанов Иван Никанорович (1904–1984) – поэт.
[Закрыть]. Говорил, что это люди не без способностей, но что они сладко пересюсюкивают свои маленькие «чувственята» и довольствуются легким успехом у «барышень», не заботясь и не волнуясь о том, к чему такой творческий путь приведет в дальнейшем.
Ценил Юрия Олешу, автора "Зависти", за богатейшую фантазию, романтичность и яркий язык, но говорил, что презирает его за образ жизни. Маяковский готов был поручиться, что из Олеши ничего не выйдет: все поведение Олеши очень показное. Олеша считает, что, написав одну хорошую книжку, он уже достиг вершин и что его в достаточной мере не понимают, не ценят. А это наиболее легкий путь: таскаться по кабакам и кричать, что он непризнанный гений, вместо того чтоб сесть за черную работу и делать из себя писателя. А жаль, говорил Владимир Владимирович, возможности у него большие.
Но наравне с суровостью ко всему тому, что он считал дурным, Маяковский был очень чуток к хорошим книгам и вообще к литературным удачам своих товарищей.
Хорошие стихотворения его очень радовали.
Я помню, он восторгался стихотворением Светлова "Гренада" и сказал о Светлове такую фразу:
– Этот мальчик далеко может пойти.
Владимир Владимирович очень ценил поэта Асеева. Говорил, что Асеев – большой, хороший мастер. А как-то даже сказал про Асеева, что Асеев без пяти минут классик.
Владимир Владимирович ценил Северянина, которого он считал талантливым словотворцем. Маяковскому, например, нравилось придуманное Северяниным слово – "вмолниться".
Моя дежурная адъюнтесса
Принцесса…
Вмолнилась в комнату быстрей экспресса…
У Северянина, говорил Владимир Владимирович, стоит поучиться этому искусству многим современным поэтам.
Владимир Владимирович говорил, что он в молодости многое заимствовал у Северянина.
Владимир Владимирович обладал редкой способностью критически подходить к своим произведениям. Очень остро он понимал и оценивал все недостатки и достоинства своих стихов. Правда, он очень редко признавал свои ошибки, всегда упорно дрался за свои произведения, но я научилась понимать, отстаивает ли он сделанное им – плотью и кровью, – потому что убежден, что это хорошо и правильно, или из упорства и самолюбия. Так было и с его пьесой "Баня".
В последний период работы Владимир Владимирович ежедневно прочитывал мне "Баню" по кусочкам. Он сдавал мне уроки, которые просил меня ему задавать. Он прочитывал мне две-три страницы из своей книжечки, иногда и больше, тогда он очень гордился, что перевыполнил задание. Иной раз приходил ко мне, с виноватыми глазами, смущенный, как школьник перед строгой учительницей, и робко протягивал книжечку с чистыми отмеченными страницами.
Я была горда и счастлива и была настолько наивна, что считала, что очень помогаю Маяковскому в работе.
Когда "Баня" была закончена, была устроена читка на квартире у Бриков. Не могу совсем вспомнить, кто присутствовал на читке, помню, что был Яншин. Пьеса имела большой успех на этой читке. Мнения были единодушные и восторженные. Наверное, успех в большой мере шел за счет чтения Владимира Владимировича, который и всегда очень талантливо читал, а в этот вечер читал лучше, чем всегда.
Помню тогда мнения: Это значительно лучше "Клопа". Это совсем новая драматургическая форма. Блестяще по образам. Замечательный язык и т. д.
Яншин был в восторге от пьесы. На другой день говорил в театре о новом событии, которое создал Маяковский "Баней", убеждал, что пьесу нужно ставить в Художественном театре. Была назначена читка пьесы в Художественном театре, которая почему-то не состоялась.
После читки и обсуждения Владимир Владимирович отозвал меня почему-то в кухню и спросил:
– Ну как?
Я впервые слышала пьесу целиком. Владимир Владимирович так интересовался моим мнением, потому что был уверен в моей предельной искренности и правдивости в отношении него. Я восторженно отозвалась о пьесе. Владимир Владимирович был, казалось, доволен, но все что-то задумывался. Потом "Баня" читалась в Театре Мейерхольда и рабочим организациям. Рабочие приняли пьесу очень положительно, театр тоже, Мейерхольд горячо говорил о пьесе. После каждой читки критики многое не принимали в пьесе, но, в общем, мнения были хорошие и казалось, что пьеса будет иметь большой успех.
Маяковский был рад, но какие-то сомнения все время грызли его, он был задумчив, раздражен…
На премьере "Бани" Владимир Владимирович держал себя крайне вызывающе. В антрактах очень резко отвечал на критические замечания по поводу "Бани". Похвалы выслушивал рассеянно и небрежно. Впрочем, к нему подходило мало народу, многие как бы сторонились его, и он больше проводил время за кулисами или со мной. Был молчалив, задумчив. Очень вызывающе кланялся, после конца поговорил со зрителями.
Очень Владимир Владимирович увлекался всякой работой. Уходил в работу с головой. Перед премьерой "Бани" он совсем извелся. Все время проводил в театре. Писал стихи, надписи для зрительного зала к постановке "Бани". Сам следил за их развешиванием. Потом острил, что нанялся в Театр Мейерхольда не только автором и режиссером (он много работал с актерами над текстом), а и маляром и плотником, так как он сам что-то подрисовывал и приколачивал. Как очень редкий автор, он так горел и болел спектаклем, что участвовал в малейших деталях постановки, что совсем, конечно, не входило в его авторские функции.
Например, перед постановкой пантомимы "Москва горит" в цирке он ежедневно заезжал в мастерскую к художнице и проверял всю подготовку к постановке, вплоть до бутафории, просматривал все костюмы, даже каждый самый незначительный костюм для массовых сцен он внимательно разглядывал и обсуждал с художницей.
Владимир Владимирович с большой чуткостью и вниманием относился к каждому человеку. Обычно люди талантливые, чувствующие себя выше окружающей их среды, особенно если они обладают даром остроумия, считают своим долгом быть центром общества, в котором они находятся. Я не раз наблюдала писателей, актеров, как они разговаривают с людьми. Они обычно предпочитают говорить, острить сами, но вдруг в собеседнике блеснет что-то эгоистически нужное для этого писателя, актера – и он тотчас настораживается, делается внимательным, а когда получит от собеседника интересное для себя, человек становится ненужным, он прерывает его или слушает уже рассеянно, думая о своем.
Владимир Владимирович, конечно, всегда был центром общества, в котором он находился, но он сам не искал этого, это происходило само собой, так как все в его присутствии как бы стушевывались перед его обаянием, талантом и остроумием и ждали от него особенных, неожиданных слов и поступков, присущих только ему. И к людям Владимир Владимирович подходил совсем иначе, глубже. Он любил людей и был к ним внимателен, его интересовало все в человеке. Владимир Владимирович с настоящим, хорошим любопытством говорил, глядел, общался с людьми.
Из всего написанного о Маяковском лучшим мне кажется написанная Львом Никулиным маленькая статья под заглавием – "Во весь голос". Это меня тем более удивило, что Никулин был просто знакомый Маяковского, даже не очень хороший знакомый.
А схватил Никулин сущность Маяковского, с моей точки зрения, необычайно остро, верно, глубоко.
Вот по этой маленькой брошюрке парижских воспоминаний Маяковский встал передо мной как живой и многие его жизненные поступки, действия как-то заострились, стали более понятными благодаря нескольким страничкам.
Да, Маяковский был таким, каким его представляет Никулин. Даже внешний образ Маяковского Никулин рисует очень верно, остро и ярко.
Мне хочется привести здесь строки, в которых Никулин описывает одиночество Маяковского:
"Немногие думали о том, что происходит, когда он остается один в тесной комнате на Лубянском проезде или в мрачном и тесном номере гостиницы. Фурии одиночества и сомнений бросаются на него и грызут этого сильного, прикрывающегося иронией человека…
И жизнь пройдет, и "любимая местами скучновата", как и пьеса, которой отдано три месяца нечеловеческого труда. И фурии одиночества овладевают сердцем и стихом и диктуют:
"Я хочу быть понят моей страной, а не буду понят, что ж"… Проклятое терзающее сердце сомнение в смысле нечеловеческой борьбы поэта лирического с поэтом политическим, поэта, превосходно владевшего тайной прямого лирического воздействия и отказавшегося от приемов лирика-гипнотизера".
Я считаю все это очень верным.
Прав Никулин, когда пишет о картах. Ведь карты занимали довольно много места в жизни Владимира Владимировича, и для многих эта карточная страсть Маяковского звучала нехорошо. Никулин пишет:
"Такой запас сил был у Маяковского, такая непотухающая энергия, что ее хватало на нечеловеческую работу, на литературные споры и драки, и оставалось еще столько, что некуда было девать этот неисчерпаемый темперамент, и тогда мотор продолжал работать на холостом ходу, за карточным и биллиардном столом и даже у стола монакской рулетки. Ханжи фыркали, негодовали, упрекали, не понимая, что это была не игрецкая страсть, не корысть, а просто необходимость израсходовать избыток энергии. Для него было важно одолеть сопротивление партнера, заставить его сдаться, для него важна была подвижность мысли, которую он мог показать даже здесь, за карточным столом, и он был неутомим и, в сущности, непобедим в игре"[17][17]
Цитата из книги Л. Никулина «Жизнь есть деяние» (М., 1940).
[Закрыть].
И действительно, для Владимира Владимировича совершенно не имел значения материальный проигрыш и выигрыш. Он любил выигрывать из азарта, от проигрыша же расстраивался, как спортсмен, который проиграл игру.
Вспоминаю эти карточные игры в комнате Владимира Владимировича в гендриковской квартире. У Владимира Владимировича были разноцветные фишки, он любил красные, всегда спорил из-за них. Был обычно очень весел и остроумен в игре, тут же на лету изобретал свои словечки, обозначающие карты и их значение.
Перед началом игры Маяковский всегда говорил:
– Давайте играть по принципу сухого чистогана.
То есть у кого кончаются деньги, тот выходит из игры без долгов. Разумеется, в игре это никогда не осуществлялось. Если Владимиру Владимировичу не везло, он вытаскивал какие-нибудь предметы из своего письменного стола – карандаши, коробочки, ключи и т. д. – и клал около себя на столе или брал Бульку на колени и говорил:
– Это на счастье. Вот теперь мне повезет.
За игрой все время что-то бормотал, пел, говорил, подбирал рифмы, и было очень весело играть с ним, и просиживали долгие часы не столько из-за самой игры, сколько из-за Маяковского, уж очень его поведение было заразительно.
Маяковский воспринимал мир, действительность, предметы, людей очень остро, я бы даже сказала – гиперболично. Но острота его зрения, хотя была очень индивидуальна, в отличие от Пастернака не была оторвана от представлений, мыслей, ассоциаций других людей, очень общедоступна.
У Маяковского все сравнения очень неожиданны, а вместе с тем понимаешь – это именно твое определение, твоя ассоциация, только ты не додумалась, не сумела обозначить именно так мысль, предмет, действие…
А сами его определения так ярки и остры, что понимаешь: это именно так, иначе и быть не может.
Владимир Владимирович в первый раз пришел на квартиру к моей маме. Вошел на балкон. Посмотрел в сад с балкона и сказал:
– Вот так дерево – это же камертон.
И действительно стало ясно, что это дерево ассоциируется именно с камертоном, что это замечательное определение, а люди, десятки лет смотрящие с этого балкона на дерево, не могли этого увидеть, пока Маяковский этого не открыл.
Если гиперболичность Владимира Владимировича помогала ему в его творчестве, в видении вещей, событий, людей, то в жизни это ему мешало. Он все преувеличивал, конечно, неумышленно. Такая повышенная восприимчивость была заложена в нем от природы. Например, Владимир Владимирович как-то зашел за мной к маме:
– Нора у вас?
– Нет.
Не выслушав объяснения, он менялся в лице, как будто бы произошло что-то невероятное, непоправимое.
– Вы долго не шли, Владимир Владимирович, Нора пошла к вам навстречу.
Сразу перемена. Лицо проясняется. Владимир Владимирович улыбается, доволен, счастлив.
Этот гиперболизм прошел через всю его жизнь, через все его произведения. Это было его сущностью. Я описываю главным образом то, что было со мной во время наших встреч. Описываю даже мелкие эпизоды из наших взаимоотношений, потому что, если мелочи вырастали для него в события, как же должны были его терзать крупные, значительные события жизни.
И опять, возвращаясь к его смерти, ко всем предшествующим обстоятельствам, вспоминая все, что его мучило и терзало, вижу, как это свойство чудовищно преувеличивать все, что с ним происходит, не давало ему возможности ни на минуту успокоиться, разобраться в самом себе, взять себя в руки. Наоборот, все вырастало и причиняло ему огромные страдания и заставило Маяковского, такого мудрого и мужественного, так поддаться временным неудачам.
Этот же гиперболизм Владимира Владимировича сыграл такую трагическую роль в наших отношениях. Именно это его свойство превратило нашу размолвку утром 14 апреля в настоящий разрыв в его глазах и привело к катастрофе.
Ведь для меня вопрос жизни с ним был решен. Я любила его, и если бы он принял во внимание мои годы и свойства моего характера, и подошел ко мне спокойно и осторожно, и помог мне разобраться, распутать мое окружение, я бы непременно была с ним. А Владимир Владимирович запугал меня. И требование бросить театр. И немедленный уход от мужа. И желание запереть меня в комнате. Все это так терроризировало меня, что я не могла понять, что все эти требования, конечно, нелепые, отпали бы через час, если бы я не перечила Владимиру Владимировичу в эти минуты, если бы сказала, что согласна.