Текст книги "Современницы о Маяковском"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Третий вечер – шуточный юбилей, который был устроен опять-таки на квартире в Гендриковом переулке незадолго до настоящего двадцатилетия литературной деятельности Владимира Владимировича. (Как известно, в ознаменование этого двадцатилетия была устроена выставка в клубе писателей на улице Воровского.)
На шуточный юбилей мы с Яншиным приехали поздно, после спектакля. Народу было много, я не помню всех. Помню ясно Василия Каменского – он пел, читал стихи. Помню Мейерхольда, Райх, Кирсановых, Асеева.
Я приехала в вечернем платье, а все были одеты очень просто, поэтому я чувствовала себя неловко. Лиля Юрьевна меня очень ласково встретила и сказала, что напрасно я стесняюсь: это Володин праздник и очень правильно, что я такая нарядная. На этом вечере мне как-то было очень хорошо, только огорчало меня, что Владимир Владимирович такой мрачный.
Я все время к нему подсаживалась, разговаривала с ним и объяснялась ему в любви. Как будто эти объяснения были услышаны кое-кем из присутствующих.
Помню, через несколько дней приятель Владимира Владимировича – Лев Александрович Гринкруг, когда мы говорили о Маяковском, сказал:
– Я не понимаю, отчего Володя был так мрачен: даже если у него неприятности, то его должно обрадовать, что женщина, которую он любит, так гласно объясняется ему в любви.
Вскоре Брики уехали за границу. Владимир Владимирович много хлопотал об их отъезде (были у них какие-то недоразумения в связи с этим). Я его даже меньше видела в эти дни.
После их отъезда Владимир Владимирович заболел гриппом, лежал в Гендриковом. Я много бывала у него в дни болезни, обедала у него ежедневно. Был он злой и придирчивый к окружающим, но со мной был очень ласков, и нежен, и весел. Навещал Маяковского и Яншин. Иногда обедал с нами. Вечерами играли в карты после спектакля. Настроение вообще у Владимира Владимировича было более спокойное. После болезни он прислал мне цветы со стихами:
Избавясь от смертельного насморка и чиха
Приветствую Вас, товарищ врачиха.
Я знаю, что у него с Асеевым и с товарищами были разногласия и даже была ссора. Они помирились. Но, очевидно, органического примирения не было.
Помню вхождение Маяковского в РАПП [11][11]
Маяковский вступил в РАПП 6 февраля 1930 года.
[Закрыть]. Он держался бодро и все убеждал и доказывал, что он прав и доволен вступлением в члены РАПП. Но чувствовалось, что он стыдится этого, не уверен, правильно ли он поступил перед самим собой. И хотя он не сознавался даже себе, но приняли его в РАПП не так, как нужно и должно было принять Маяковского.
Близились дни выставки.
Владимир Владимирович был очень этим увлечен, очень горел.
Он не показывал виду, но ему было тяжело одиночество.
Ни один из его товарищей по литературе не пришел помочь.
Комната его на Лубянке превратилась в макетную мастерскую. Он носился по городу, отыскивал материал.
Мы что-то клеили, подбирали целыми днями. И обедать нам приносила какая-то домашняя хозяйка, соседка по дому. Пообедав, опять копались в плакатах.
Потом я уходила на спектакль, к Владимиру Владимировичу приходили девушки-художницы, и все клеили, подписывали.
На выставке он возился тоже сам.
Я зашла к нему как-то в клуб писателей.
Владимир Владимирович стоял на стремянке, вооружившись молотком, и сам прибивал плакаты. (Помогал ему только Лавут, но у Лавута было много дел в связи с организацией выставки, так что Владимир Владимирович устраивал все почти один[12][12]
Среди тех, кто помогал Маяковскому устраивать выставку, – Н. Брюханенко, Е. Семенова, В. Горяинов, А. Крученых, П. Лавут.
[Закрыть].)
В день открытия выставки у меня был спектакль и репетиции. После спектакля я встретилась с Владимиром Владимировичем. Он был усталый и довольный. Говорил, что было много молодежи, которая очень интересовалась выставкой.
Задавали много вопросов. Маяковский отвечал как всегда сам и очень охотно. Посетители выставки не отпускали его, пока он не прочитал им несколько своих произведений. Потом он сказал:
– Но ты подумай, Нора, ни один писатель не пришел!.. Тоже, товарищи!
На другой день вечером мы пошли с ним на выставку. Он сказал, что там будет его мать.
Владимир Владимирович говорил еще раньше, что хочет познакомить меня с матерью, говорил, что мы поедем как-нибудь вместе к ней.
Тут он опять сказал:
– Норкочка, я тебя познакомлю с мамой.
Но чем-то он был очень расстроен, возможно, опять отсутствием интереса писателей к его выставке, хотя народу было довольно много.
Потом Владимира Владимировича могло огорчить, что не все было готово: плакаты не перевесили, как ему того хотелось. Он страшно нервничал, сердился, кричал на устроителей выставки.
Я отошла и стояла в стороне. Владимир Владимирович подошел ко мне, сказал:
– Норкочка, вот – моя мама.
Я совсем по-другому представляла себе мать Маяковского. Я увидела маленькую старушку в черном шарфике на голове, и было как-то странно видеть их рядом – такой маленькой она казалась рядом со своим громадным сыном. Глаза – выражение глаз у нее было очень похожее на Владимира Владимировича. Тот же проницательный, молодой взгляд.
Владимир Владимирович захлопотался, все ходил по выставке и так и не познакомил меня со своей матерью.
Я совсем не помню, как мы встречали Новый год и вместе ли. Наши отношения принимали все более и более нервный характер.
Часто он не мог владеть собою при посторонних, уводил меня объясняться. Если происходила какая-нибудь ссора, он должен был выяснить все немедленно.
Был мрачен, молчалив, нетерпим.
Я была в это время беременна от него. Делала аборт, на меня это очень подействовало психически, так как я устала от лжи и двойной жизни, а тут меня навещал в больнице Яншин… Опять приходилось лгать. Было мучительно.
После операции, которая прошла не совсем благополучно, у меня появилась страшная апатия к жизни вообще и, главное, какое-то отвращение к физическим отношениям.
Владимир Владимирович с этим никак не мог примириться. Его очень мучило мое физическое (кажущееся) равнодушие. На этой почве возникало много ссор, тяжелых, мучительных, глупых.
Тогда я была слишком молода, чтобы разобраться в этом и убедить Владимира Владимировича, что это у меня временная депрессия, что если он на время оставит меня и не будет так нетерпимо и нервно воспринимать мое физическое равнодушие, то постепенно это пройдет и мы вернемся к прежним отношениям. А Владимира Владимировича такое мое равнодушие приводило в неистовство. Он часто бывал настойчив, даже жесток. Стал нервно, подозрительно относиться буквально ко всему, раздражался и придирался по малейшим пустякам.
Я все больше любила, ценила и понимала его человечески и не мыслила жизни без него, скучала без него, стремилась к нему; а когда я приходила и опять начинались взаимные боли и обиды – мне хотелось бежать от него.
(Я пишу об этом, так как, разбираясь сейчас подробно в прошлом, я понимаю, что эта сторона наших взаимоотношений играла очень большую роль. Отсюда – такое болезненное, нервное отношение Владимира Владимировича ко мне. Отсюда же и мои колебания и оттяжка в решении вопроса развода с Яншиным и совместной жизни с Маяковским.)
У меня появилось твердое убеждение, что так больше жить нельзя, что нужно решать – выбирать. Больше лгать я не могла. Я даже не очень ясно понимаю теперь, почему развод с Яншиным представлялся мне тогда таким трудным.
Не боязнь потерять мужа. Мы жили тогда слишком разной жизнью.
Поженились мы очень рано (мне было 17 лет). Отношения у нас были хорошие, товарищеские, но не больше. Яншин относился ко мне как к девочке, не интересовался ни жизнью моей, ни работой.
Да и я тоже не очень вникала в его жизнь и мысли.
С Владимиром Владимировичем – совсем другое.
Это были настоящие, серьезные отношения. Я видела, что я интересую его и человечески. Он много пытался мне помочь, переделать меня, сделать из меня человека.
А я, несмотря на свои 22 года, очень жадно к нему относилась. Мне хотелось знать его мысли, интересовали и волновали его дела, работы и т. д. Правда, я боялась его характера, его тяжелых минут, его деспотизма в отношении меня.
А тут – в начале 30-го года – Владимир Владимирович потребовал, чтобы я развелась с Яншиным, стала его женой и ушла бы из театра.
Я оттягивала это решение. Владимиру Владимировичу я сказала, что буду его женой, но не теперь.
Он спросил:
– Но все же это будет? Я могу верить? Могу думать и делать все, что для этого нужно?
Я ответила:
– Да, думать и делать!
С тех пор эта формула "думать и делать" стала у нас как пароль.
Всегда при встрече в обществе (на людях), если ему было тяжело, он задавал вопрос: "Думать и делать?" И, получив утвердительный ответ, успокаивался.
"Думать и делать" реально выразилось в том, что он записался на квартиру в писательском доме против Художественного театра.
Было решено, что мы туда переедем.
Конечно, это было нелепо – ждать какой-то квартиры, чтобы решать в зависимости от этого, быть ли нам вместе. Но мне это было нужно, так как я боялась и отодвигала решительный разговор с Яншиным, а Владимира Владимировича это все же успокаивало.
Я убеждена, что причина дурных настроений Владимира Владимировича и трагической его смерти не в наших взаимоотношениях. Наши размолвки – только одно из целого комплекса причин, которые сразу на него навалились.
Я не знаю всего, могу только предполагать и догадываться о чем-то, сопоставляя все то, что определило его жизнь тогда, в 1930 году.
Мне кажется, что этот 30-й год у Владимира Владимировича начался творческими неудачами.
Удалась, правда, поэма "Во весь голос". Но эта замечательная вещь была тогда еще неизвестною.
Маяковский остро ощущал эти свои неудачи, отсутствие интереса к его творчеству со стороны кругов, мнением которых он дорожил.
Он этим очень мучился, хотя и не сознавался в этом.
Затем физическое его состояние было очень дурно. Очевидно, от переутомления у него были то и дело трехдневные, однодневные гриппы.
Я уже говорила, что на Маяковского тяжело подействовало отсутствие товарищей.
У Владимира Владимировича, мне кажется, был явный творческий затор. Затор временный, который на него повлиял губительно. Потом затор кончился, была написана поэма "Во весь голос", но силы оказались уже подорваны.
Я уже говорила, что на выставку писатели не пришли. Неуспех "Бани" не был хотя бы скандалом. И критика, и литературная среда к провалу пьесы отнеслись равнодушно. Маяковский знал, как отвечать на ругань, на злую критику, на скандальный провал. Все это только придало бы ему бодрости и азарта в борьбе. Но молчание и равнодушие к его творчеству выбило из колеи.
Было и еще одно важное обстоятельство: Маяковский – автор поэмы о Ленине и поэмы "Хорошо!", выпущенной к десятилетию Октябрьской Революции, – через три года не мог не почувствовать, что страна вступает на новый, ответственный и трудный путь выполнения плана первой пятилетки и что его обязанность – главаря, глашатая, агитатора революции – указывать на прекрасное завтра людям, пережившим трудное время.
Легче всего было бы сойти с позиции советского агитатора и бойца за социализм.
Маяковский этого не сделал.
На многочисленные предложения критиков отступить он ответил строкой:
…и мне бы
строчить
романсы на вас —
доходней оно,
и прелестней.
Но я
себя
смирял,
становясь
на горло
собственной песне.
(Песни, которые он не высказывал, отяжеляли его сознание. А агитационные стихи вызывали толки досужих критиков о том, что Маяковский исписался.)
И наконец, эпизод с РАПП еще раз показывал Маяковскому, что к двадцатилетию литературной деятельности он вдруг оказался лишенным признания со всех сторон. И особенно его удручало, что правительственные органы никак не отметили его юбилей.
Я считаю, что я и наши взаимоотношения являлись для него как бы соломинкою, за которую хотел ухватиться.
Теперь постараюсь вспомнить подробнее последние дни его жизни, примерно с 8 апреля.
Утро, солнечный день. Я приезжаю к Владимиру Владимировичу в Гендриков. У него один из бесчисленных гриппов. Он уже поправляется, но решает высидеть день, два. Квартира залита солнцем, Маяковский сидит за завтраком и ссорится с домашней работницей.
Собака Булька мне страшно обрадовалась, скачет выше головы, потом прыгает на диван, пытается лизнуть меня в нос.
Владимир Владимирович говорит:
– Видите, Норкочка, как мы с Булечкой вам рады.
Приезжает Лев Александрович Гринкруг. Владимир Владимирович дает ему машину и просит исполнить ряд поручений. Одно из них: дает ключи от Лубянки, от письменного стола. Взять 2500 руб., внести 500 руб., взнос за квартиру в писательском доме. Приносят письмо от Лили Юрьевны. В письме – фото: Лиля с львенком на руках. Владимир Владимирович показывает карточку нам. Гринкруг плохо видит и говорит:
– А что это за песика держит Лиличка?
Владимира Владимировича и меня приводит в бешеный восторг, что он принял льва за песика. Мы начинаем страшно хохотать.
Гринкруг сконфуженный уезжает.
Мы идем в комнату к Владимиру Владимировичу, садимся с ногами на его кровать. Булька – посредине. Начинается обсуждение будущей квартиры на одной площадке (одна Брикам, вторая – нам). Настроение у него замечательное.
Я уезжаю в театр. Приезжаю обедать с Яншиным и опаздываю на час.
Мрачность необыкновенная.
Владимир Владимирович ничего не ест, молчит (на что-то обиделся). Вдруг глаза наполняются слезами, и он уходит в другую комнату.
Помню, в эти дни мы где-то были втроем с Яншиным, возвращались домой, Владимир Владимирович довез нас домой, говорит:
– Норочка, Михаил Михайлович, я вас умоляю – не бросайте меня, проводите в Гендриков.
Проводили, зашли, посидели 15 минут, выпили вина. Он вышел вместе с нами гулять с Булькой. Пожал очень крепко руку Яншину, сказал:
– Михаил Михайлович, если бы вы знали, как я вам благодарен, что вы заехали ко мне сейчас. Если бы вы знали, от чего вы меня сейчас избавили.
Почему у него в тот день было такое настроение – не знаю.
У нас с ним в этот день ничего плохого не происходило. Еще были мы в эти дни в театральном клубе. Столиков не было, и мы сели за один стол с мхатовскими актерами, с которыми я его познакомила. Он все время нервничал, мрачнел: там был один человек, в которого я когда-то была влюблена.
Маяковский об этом знал и страшно вдруг заревновал к прошлому. Все хотел уходить, я его удерживала.
На эстраде шла какая-то программа. Потом стали просить выступить Владимира Владимировича. Он пошел, но неохотно. Когда он был уже на эстраде, литератор М.Гальперин[13][13]
Гальперин Михаил Петрович (1882–1944) – драматург, переводчик.
[Закрыть] сказал:
– Владимир Владимирович, прочтите нам заключительную часть из поэмы "Хорошо!".
Владимир Владимирович ответил очень ехидно:
– Гальперин, желая показать мощь своих познаний в поэзии, просит меня прочесть "Хорошо!". Но я этой вещи читать не буду, потому что сейчас не время читать поэму "Хорошо!".
Он прочитал вступление к поэме "Во весь голос". Прочитал необыкновенно сильно и вдохновенно.
Впечатление это чтение произвело необыкновенное.
После того, как он прочел, несколько секунд длилась тишина, так как он потряс всех и раздавил мощью своего таланта и темперамента.
У обывателей тогда укоренилось (существовало) мнение о Маяковском как о хулигане и чуть ли не подлеце в отношении женщин.
Помню, когда я стала с ним встречаться, много "доброжелателей" отговаривало меня, убеждали, что он плохой человек, грубый, циничный и т. д.
Конечно, это совершенно неверно.
Такого отношения к женщине, как у Владимира Владимировича, я не встречала и не наблюдала никогда.
Это сказывалось и в его отношении к Лиле Юрьевне и ко мне. Я не побоюсь сказать, что Маяковский был романтиком. Это не значит, что он создавал себе идеал женщины и фантазировал о ней, любя свой вымысел.
Нет, он очень остро видел все недостатки, любил и принимал человека таким, каким он был в действительности.
Эта романтичность никогда не звучала сентиментальностью.
Владимир Владимирович никогда не отпускал меня, не оставив какой-нибудь вещи "в залог", как он говорил: кольца ли, перчатки, платка.
Как-то он подарил мне шейный четырехугольный платок и разрезал его на два треугольника.
Один должна была всегда носить я, а другой платок он набросил в своей комнате на Лубянке на лампу и говорил, что когда он остается дома, смотрит на лампу, то ему легче: кажется, что часть меня – с ним.
Как-то мы играли шутя вдвоем в карты, и я проиграла ему пари. Владимир Владимирович потребовал с меня бокалы для вина. Я подарила ему дюжину бокалов. Бокалы оказались хрупкими, легко бились. Вскоре осталось только два бокала. Маяковский очень суеверно к ним относился, говорил, что эти уцелевшие два бокала являются для него как бы символом наших отношений, говорил, что если хоть один из этих бокалов разобьется – мы расстанемся.
Он всегда сам бережно их мыл и осторожно вытирал.
Однажды вечером мы сидели на Лубянке, Владимир Владимирович сказал:
– Норочка, ты знаешь, как я к тебе отношусь. Я хотел тебе написать стихи об этом, но я так много писал о любви – уже все сказалось.
Я ответила, что не понимаю, как может быть сказано раз навсегда все и всем. По-моему, к каждому человеку должно быть новое отношение, если это любовь. И другие свои слова.
Он начал читать мне все свои любовные стихи.
Потом заявил вдруг:
– Дураки! Маяковский исписался, Маяковский только агитатор, только рекламник!.. Я же могу писать о луне, о женщине. Я хочу писать так. Мне трудно не писать об этом. Но не время же теперь еще. Теперь еще важны гвозди, займы. А скоро нужно будет писать о любви. Есенин талантлив в своем роде, но нам не нужна теперь есенинщина, и я не хочу ему уподобляться!
Тут же он прочел мне отрывки из поэмы "Во весь голос". Я знала до сих пор только вступление к этой поэме, а дальнейшее я даже не знала, когда это было написано.
Любит? не любит? Я руки ломаю
и пальцы
разбрасываю разломавши…
Прочитавши это, сказал:
– Это написано о Норкище.
Когда я увидела собрание сочинений, пока еще не выпущенное в продажу, меня поразило, что поэма "Во весь голос" имеет посвящение Лиле Юрьевне Брик.
Ведь в этой вещи много фраз, которые относятся явно ко мне.
Прежде всего кусок, который был помещен в посмертном письме Владимира Владимировича:
Как говорят инцидент исперчен
любовная лодка разбилась о быт
С тобой мы в расчете
И не к чему перечень
взаимных болей бед и обид,-
не может относиться к Лиле Юрьевне; такая любовь к Лиле Юрьевне была далеким прошлым.
И фраза:
Уже второй
должно быть ты легла
А может быть
и у тебя такое
Я не спешу
И молниями телеграмм
мне незачем
тебя
будить и беспокоить
1928 г.
Вряд ли Владимир Владимирович мог гадать, легла ли Лиля Юрьевна, так как он жил с ней в одной квартире, И потом «молнии телеграмм» тоже были крупным эпизодом в наших отношениях.
Я много раз просила его не нервничать, успокоиться, быть благоразумным.
На это Владимир Владимирович тоже ответил в поэме:
надеюсь верую вовеки не придет
ко мне позорное благоразумие.
В театре у меня было много занятий. Мы репетировали пьесу, готовились к показу ее Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко. Очень все волновались, работали усиленным темпом и в нерепетиционное время. Я виделась с Владимиром Владимировичем мало, урывками. Была очень увлечена ролью, которая шла у меня плохо. Я волновалась, думала только об этом. Владимир Владимирович огорчался тому, что я от него отдалилась. Требовал моего ухода из театра, развода с Яншиным.
От этого мне стало очень трудно с ним. Я начала избегать встреч с Маяковским. Однажды сказала, что у меня репетиция, а сама ушла с кем-то в кино.
Владимир Владимирович узнал об этом: он позвонил в театр и там сказали, что меня нет. Тогда он пришел к моему дому поздно вечером, ходил под окнами. Я позвала его домой, он сидел мрачный, молчал.
На другой день он пригласил нас с мужем в цирк: ночью репетировали его пантомиму о 1905 годе. Целый день мы не виделись и не смогли объясниться. Когда мы приехали в цирк, он уже был там. Сидели в ложе. Владимиру Владимировичу было очень не по себе. Вдруг он вскочил и сказал Яншину:
– Михаил Михайлович, мне нужно поговорить с Норой… Разрешите, мы немножко покатаемся на машине?
Яншин (к моему удивлению) принял это просто и остался смотреть репетицию, а мы уехали на Лубянку.
Там он сказал, что не выносит лжи, никогда не простит мне этого, что между нами все кончено.
Отдал мне мое кольцо, платочек, сказал, что утром один бокал разбился. Значит, так нужно. И разбил об стену второй бокал. Тут же он наговорил мне много грубостей. Я расплакалась, Владимир Владимирович подошел ко мне, и мы помирились.
Когда мы выехали обратно в цирк, оказалось, что уже светает. И тут мы вспомнили про Яншина, которого оставили в цирке.
Я с волнением подошла к ложе, но, к счастью, Яншин мирно спал, положив голову на барьер ложи. Когда его разбудили, не заметил, что мы так долго отсутствовали.
Возвращались из цирка уже утром. Было совсем светло, и мы были в чудесном, радостном настроении. Но примирение это оказалось недолгим: на другой же день были опять ссоры, мучения, обиды.
И, чтобы избежать всего этого, я просила его уехать, так как Владимир Владимирович все равно предполагал отправиться в Ялту. Я просила его уехать до тех пор, пока не пройдет премьера спектакля "Наша молодость", в котором я участвовала. Говорила, что мы расстанемся ненадолго, отдохнем друг от друга и тогда решим нашу дальнейшую жизнь.
Последнее время после моей лжи с кино Владимир Владимирович не верил мне ни минуты. Без конца звонил в театр, проверял, что я делаю, ждал у театра и никак, даже при посторонних, не мог скрыть своего настроения.
Часто звонил и ко мне домой, мы разговаривали по часу. Телефон был в общей комнате, я могла отвечать только – "да" и "нет".
Он говорил много и сбивчиво, упрекал, ревновал. Много было очень несправедливого, обидного.
Родственникам мужа это казалось очень странным, они косились на меня, и Яншин, до этого сравнительно спокойно относившийся к нашим встречам, начал нервничать, волноваться, высказывать мне свое недовольство. Я жила в атмосфере постоянных скандалов и упреков со всех сторон.
В это время между нами произошла очень бурная сцена: началась она из пустяков, сейчас точно не могу вспомнить подробностей. Он был несправедлив ко мне, очень меня обидел. Мы оба были очень взволнованы и не владели собой.
Я почувствовала, что наши отношения дошли до предела. Я просила его оставить меня, и мы на этом расстались во взаимной вражде.
Это было 11 апреля.
12 апреля у меня был дневной спектакль. В антракте меня вызывают по телефону. Говорит Владимир Владимирович. Очень взволнованный, он сообщает, что сидит у себя на Лубянке, что ему очень плохо… и даже не сию минуту плохо, а вообще плохо в жизни…
Только я могу ему помочь, говорит он. Вот он сидит за столом, его окружают предметы – чернильница, лампа, карандаши, книги и прочее.
Есть я – нужна чернильница, нужна лампа, нужны книги…
Меня нет – и все исчезает, все становится ненужным.
Я успокаивала его, говорила, что я тоже не могу без него жить, что нужно встретиться, хочу его видеть, что я приду к нему после спектакля.
Владимир Владимирович сказал:
– Да, Нора, я упомянул вас в письме к правительству, так как считаю вас своей семьей. Вы не будете протестовать против этого?
Я ничего не поняла тогда, так как до этого он ничего не говорил мне о самоубийстве.
И на вопрос его о включении меня в семью ответила:
– Боже мой, Владимир Владимирович, я ничего не понимаю из того, о чем вы говорите! Упоминайте где хотите!..
После спектакля мы встретились у него.
Владимир Владимирович, очевидно, готовился к разговору со мной. Он составил даже план этого разговора и все сказал мне, что наметил в плане. К сожалению, я сейчас не могу припомнить в подробностях этот разговор. А бумажка с планом теперь находится у Лили Юрьевны.
Вероятно, я могла бы восстановить по этому документу весь разговор.
Потом оба мы смягчились.
Владимир Владимирович сделался совсем ласковым. Я просила его не тревожиться из-за меня, сказала, что буду его женой. Я это тогда твердо решила. Но нужно, сказала я, обдумать, как лучше, тактичнее поступить с Яншиным.
Тут я просила его дать мне слово, что он пойдет к доктору, так как, конечно, он был в эти дни в невменяемом болезненном состоянии. Просила его уехать, хотя бы на два дня куда-нибудь в дом отдыха.
Я помню, что отметила эти два дня у него в записной книжке. Эти дни были 13 и 14 апреля.
Владимир Владимирович и соглашался, и не соглашался. Был очень нежный, даже веселый.
За ним заехала машина, чтобы везти его в Гендриков. И я поехала домой обедать: он довез меня.
По дороге мы играли в американскую (английскую) игру, которой он меня научил: кто первый увидит человека с бородой, должен сказать – "Борода". В это время я увидела спину Льва Александровича Гринкруга, входящего в ворота своего дома, где он жил.
Я сказала:
– Вот Лёва идет.
Владимир Владимирович стал спорить. Я говорю:
– Хорошо, если это Лева, то ты будешь отдыхать 13-го и 14-го. И мы не будем видеться.
Он согласился. Мы остановили машину и побежали, как безумные, за Левой. Оказалось – это он.
Лев Александрович был крайне удивлен тем, что мы так взволнованно бежали за ним.
У дверей моего дома Владимир Владимирович сказал:
– Ну, хорошо. Даю вам слово, что не буду вас видеть два дня. Но звонить вам все же можно?
– Как хотите, – ответила я, – а лучше не надо.
Он обещал, что пойдет к доктору и будет отдыхать эти два дня.
Вечером я была дома. Владимир Владимирович позвонил, мы долго и очень хорошо разговаривали. Он сказал, что пишет, что у него хорошее настроение, что он понимает теперь: во многом он не прав и даже лучше, пожалуй, отдохнуть друг от друга дня два…
13 апреля днем мы не видались. Позвонил он в обеденное время и предложил 14-го утром ехать на бега.
Я сказала, что поеду на бега с Яншиным и с мхатовцами, потому что мы уже сговорились ехать, а его прошу, как мы условились, не видеть меня и не приезжать.
Он спросил, что я буду делать вечером. Я сказала, что меня звали к Катаеву, но что я не пойду к нему и, что буду делать, не знаю еще.
Вечером я все же поехала к Катаеву с Яншиным. Владимир Владимирович оказался уже там. Он был очень мрачный и пьяный. При виде меня он сказал:
– Я был уверен, что вы здесь будете!
Я разозлилась на него за то, что он приехал меня выслеживать. А Владимир Владимирович сердился, что я обманула его и приехала. Мы сидели вначале за столом рядом и все время объяснялись. Положение было очень глупое, так как объяснения наши вызывали большое любопытство среди присутствующих, а народу было довольно много.
Я помню: Катаева, его жену, Юрия Олешу, Ливанова, художника Роскина [14][14]
Роскин Владимир Осипович (1896–1984).
[Закрыть], Регинина[15][15]
Регинин Василий Александрович (1893–1952) – журналист.
[Закрыть], Маркова.
Яншин явно все видел и тоже готовился к скандалу.
Мы стали переписываться в записной книжке Владимира Владимировича. Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно.
Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату: сел у стола и все продолжал пить шампанское.
Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал:
– Уберите ваши паршивые ноги.
Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях.
Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества.
Конечно, я боялась и за себя (и перед Яншиным, и перед собравшимися здесь людьми), боялась этой жалкой, унизительной роли, в которую поставил бы меня Владимир Владимирович, огласив публично перед Яншиным наши с ним отношения.
Но, повторяю, если в начале вечера я возмущалась Владимиром Владимировичем, была груба с ним, старалась оскорбить его, – теперь же чем больше он наносил мне самых ужасных, невыносимых оскорблений, тем дороже он мне становился. Меня охватила такая нежность и любовь к нему.
Я уговаривала его, умоляла успокоиться, была ласкова, нежна. Но нежность моя раздражала его и приводила в неистовство, в исступление.
Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его.
Больше оставаться я не хотела и стала прощаться.
За мной потянулись все.
В передней Владимир Владимирович вдруг очень хорошо на меня посмотрел и попросил:
– Норкочка, погладьте меня по голове. Вы все же очень, очень хорошая…
Когда мы сидели еще за столом во время объяснений, у Владимира Владимировича вырвалось:
– О господи!
Я сказала:
– Невероятно, мир перевернулся! Маяковский призывает господа!.. Вы разве верующий?!
Он ответил:
– Ах, я сам ничего не понимаю теперь, во что я верю!..
Эта фраза записана мною дословно. А по тону, каким была она сказана, я поняла, что Владимир Владимирович выразил не только огорчение по поводу моей с ним суровости.
Тут было гораздо большее: и сомнение в собственных литературных силах в этот период, и то равнодушие, которым был встречен его юбилей, и все те трудности, которые встречал на своем пути Маяковский. Впрочем, об этом я буду писать дальше.
Домой шли пешком, он провожал нас до дому.
Опять стал мрачный, опять стал грозить, говорил, что скажет все Яншину сейчас же.
Шли мы вдвоем с Владимиром Владимировичем. Яншин же шел, по-моему, с Регининым. Мы то отставали, то убегали вперед. Я была почти в истерическом состоянии. Маяковский несколько раз обращался к Яншину:
– Михаил Михайлович!
Но на вопрос: – Что?
Он отвечал:
– Нет, потом.
Я умоляла его не говорить, плакала. Тогда, сказал Владимир Владимирович, он желает меня видеть завтра утром.
Завтра в 10 1/2 у меня был показ пьесы Немировичу-Данченко.
Мы условились, что Владимир Владимирович заедет за мной в 8 утра.
Потом он все-таки сказал Яншину, что ему необходимо с ним завтра говорить, и мы расстались.
Это было уже 14 апреля.
Утром Владимир Владимирович заехал в 8 1/2, заехал на такси, так как у его шофера был выходной день. Выглядел Владимир Владимирович очень плохо.
Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день. Совсем весна.
– Как хорошо, – сказала я. – Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим все это, забудем… Даешь слово?
Он ответил:
– Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.
Я сказала, что у меня в 10 1/2 репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не смогу опоздать ни на минуту. Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.