Текст книги "Современницы о Маяковском"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Галина Катанян АЗОРСКИЕ ОСТРОВА
Март 1926 г. Тифлис
Галина Дмитриевна Катанян (1904–1991) в молодости занималась журналистикой, потом была эстрадной певицей. Вместе с мужем В. А. Катаняном дружили с Маяковским, были знакомы домами.
Отдельные главы из "Азорских островов" публиковались. В настоящем сборнике впервые печатаются полностью.
Рукопись хранится в ЦГАЛИ (Фонд Л. Ю. Брик).
МАРТОВСКИЙ ДЕНЬ
Он стоит у книжного прилавка, очень элегантный, в сером пальто и кепи, в углу рта папироса, глаз над ней прищурен. На сгибе руки висит толстая трость.
Катанян знакомит нас и уходит по каким-то своим Заккнижным делам.
"Волоокий", – думаю я, глядя в красивое, немножко сумрачное лицо.
От сознания, что передо мной Маяковский, я прихожу в такое волнение и замешательство, что совершенно теряю дар речи. Стою дура дурой, уши горят, как у гимназистки, которую вызвали к доске, а она не знает урока.
– Да… нет… конечно… – вот все, что слышит Маяковский от своей собеседницы.
Владимир Владимирович пробует так, этак… Наконец находит путь к сердцу молодой матери.
Взяв с прилавка экземпляр "Что такое хорошо и что такое плохо?", он говорит, что это его первый опыт работы над детской книжкой.
– Никогда раньше не писал для младенцев.
Вынув стило, он делает надпись на книжке и дарит ее мне.
На книжке написано:
"Будущему Василию Васильевичу, существу симпатичнейшему, судя по родителям – дядя Володя. Тифлис 1/III-26 г.".
Лед сломан, и мы отправляемся по проспекту Руставели покупать ковры.
– Для моей новой квартиры, – говорит Владимир Владимирович. – Ее уже отремонтировали, и на днях моя семья переезжает в новую квартиру.
– А кто ваша семья? – спрашиваю я не без дурного любопытства, так как в те времена ходило много разговоров о личной жизни Маяковского.
Он смотрит на меня очень строго и строго же говорит:
– Моя семья это Лиля Юрьевна и Осип Максимович Брик.
Стоит весенний, солнечный, полный теплого ветра день. Маяковский дарит мне большой букет цикламенов и заботливо обертывает стебли своим носовым платком:
– Чтобы не промочить лапы…
Мы идем разговаривая, останавливаясь у витрин, заходя в магазины. Ковров мы не купили, нет подходящих размеров, нужны очень маленькие. Попав в крошечную квартирку на Гендриковом переулке, я поняла, почему нужны были такие маленькие ковры.
В четырех очень чистых и светлых комнатках: Лилиной, Володиной, Осиной, в одной общей – столовой, в тесных передней, кухоньке и ванной не было ни одной лишней вещи. Все, как на военном корабле, было приспособлено так, чтобы занимать как можно меньше места. Даже в стоящем в простенке между двумя окнами буфетике с застекленным верхом чашки не стояли, а висели на крючках по стенкам буфета. Не только большой, но и средней величины ковер не поместился бы ни в одной из этих маленьких комнат.
В каком-то магазине мне понравились вышитые носовые платочки.
– Будьте так добры, – говорит Маяковский продавщице, – дайте сюда все носиковые платочки, какие есть в вашем магазине.
Гора коробок вырастает на прилавке.
Вероятно, я была бы обеспечена носовыми платками до конца своих дней, если бы не вспомнила, что дарить носовые платки плохая примета. Я отчаянно протестую и привожу этот довод.
– Мы поссоримся, – говорю я.
– А если вы мне дадите двадцать копеек?
– Против такой-то уймы платков?
Маяковский с видимым сожалением отказывается от возможности завалить меня "носиковыми" платочками. В следующих магазинах я уже веду себя осторожнее и ничего не хвалю.
Потом мы заходим в знаменитые "Воды Лагидзе" и, пока сидим за столиком, потягивая сиропы, я рассказываю Маяковскому, как пятнадцати лет от роду, во времена меньшевистского господства в Грузии, я стала издательницей. Книги из Советской России попадали в Грузию редко, контрабандой, и если мне удавалось раздобыть томик стихов (издавала я только поэтов), я переписывала все целиком от руки в толстые тетради, которые таскала у отца, большого любителя хороших канцелярских принадлежностей. Издательство называлось "Стелла Марис", на обложке я приклеивала каллиграфически выполненное название книги и издательства, на последней странице, где обычно помещаются выходные данные, писала "тираж 1 экз.".
Маяковский смотрит на меня с веселым любопытством.
– Кого же вы издали?
– Блока, Ахматову, Сашу Черного, Маяковского "Все сочиненное…".
– Блистательные поэты.
Он вспомнил об этом разговоре незадолго до своей смерти, когда я в течение нескольких часов помогала ему размещать экспонаты на его выставке.
Объясняя мне, что на какой стенд пойдет, он вдруг спросил, цела ли тетрадь с переписанным "Все сочиненное…".
– Давно пропала. Да на что она вам, Владимир Владимирович?
– Был бы еще один экспонат…
–
Вечером он выступает в драматическом театре им. Руставели. Выйдя из-за кулис, он быстро проходит на авансцену и обращается к публике с приветствием на грузинском языке. Восторженные аплодисменты раздаются в ответ.
Держится на сцене он необычайно свободно и непосредственно. Когда ему понадобилось уточнить подробности какого-то происшествия, свидетелями которого мы были во время утренней прогулки, он обращается ко мне с вопросом через весь театр.
Перед тем как начать свой доклад на объявленную в афишах тему "Лицо литературы СССР", Маяковский говорит с тифлисским зрителем на местные, тифлисские темы. Он беспощадно высмеивает рецензента из "Зари Востока", который в напечатанной в тот день статье утверждал, что Маяковский окончательно исписался и ждать от него больше нечего. В заключение очень ядовитой речи Владимир Владимирович говорит, что этого рецензента следует публично высечь так, "чтобы его красный исполосованный… торс просвечивал сквозь полосатые штаны".
После доклада, в антракте, Маяковский выходит в фойе и встает у стола, где продаются его книги. Толпа немедленно окружает его. В несколько минут расхватывают все, что лежало на столе. Маяковский надписывает книги, отпуская шутки по-русски и по-грузински. Увидев меня, он берет маленькую желтую книжку и, быстро надписав, протягивает мне ее через головы окружающих.
Очень размашисто, карандашом на книжке написано: "Катаньянихе. Тифлис. 1/III-26".
–
Вторая часть вечера посвящена стихам.
Маяковский читает свои стихи… Как описать, с чем можно сравнить это?
Ни с чем. Это было явление неповторимое. Его выступления не успели заснять в звуковом кино, даже на пластинку не записали как следует. То карканье, которое доносится сейчас с пластинки, не имеет ничего общего с подлинным голосом Маяковского.
Первое стихотворение, которое я слышу в исполнении Маяковского, – "Домой".
У него глубокий бархатный бас, поражающий богатством оттенков и сдержанной мощью. Его артикуляция, его дикция безукоризненны, не пропадает ни одна буква, ни один звук.
Одно стихотворение – но сколько в нем смен настроений, ритмов, тембров, темпов и жестов! А строки
"Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…"
он даже напевал на мотив модного вальс-бостона.
Конец же
Я хочу быть понят моей страной,
а не буду понят-
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
как проходит
косой дождь. —
он читал спокойно, грустно, все понижая голос, замедляя темп, сводя звук на полное пиано.
Впечатление, произведенное контрастом между всем стихотворением и этими заключительными строками, было так сильно, что я заплакала.
Он читает много, долго. Публика требует, просит. После "Левого марша", который он читает напоследок, шум, крики, аплодисменты сливаются в какой-то невероятный рев. Только когда погашены все огни в зале, темпераментные тифлисцы начинают расходиться.
–
После театра целой компанией, на фаэтонах, едем ужинать к художнику Кириллу Зданевичу.
За столом я сижу рядом с Владимиром Владимировичем. Он устал, молчалив – больше слушает, чем говорит. Лицо его бледно. Грустный жираф смотрит на нас со стены, увешанной картинами Нико Пиросманишвили.
Молодой, красивый, смуглый Николай Шенгелая [2][2]
Шенгелая Николай Михайлович (1903–1943) – кинорежиссер и поэт.
[Закрыть] произносит горячий тост.
Он говорит о поэзии, читает стихи, пьет за "сына Грузии Владимира Маяковского".
Маяковский слушает серьезно. Медленно наклонив голову, благодарит:
– Мадлобс… Мадлобели вар…
… Утомленная этим длинным, сияющим, полным таких ошеломляющих впечатлений днем, я не принимаю участия в шуме, который царит за столом.
– О чем вы думаете, Галенька? – внезапно спрашивает меня Маяковский.
Я думаю о том, что последние строки стихотворения "Домой", которые еще звучат у меня в ушах, какой-то своей безнадежностью, грустью перекликаются с поэзией Есенина.
Я говорю ему это.
Он долго молчит, глядя перед собой, поворачивая своей большой рукой граненый стакан с красным вином. Потом говорит очень тихо, скорее себе, чем мне:
– … и тихим
целующим шпал колени
обнимает мне шею колесо паровоза…
Вот с чем перекликаются эти строки, детка.
1927 г.
Апрель
Москва
МАЯКОВСКИЙ ОБИЖАЕТСЯ
Сидя в такси между оживленно разговаривающими Маяковским и Катаняном, я клюю носом.
Мы возвращаемся из клуба мастеров искусств в Старопименовском переулке.
Вася приехал в Москву в командировку, я – повидаться с родителями. Маяковский показывает нам Москву, как хозяин свой дом. Водит по всяким интересным местам, приглашает на все свои выступления, знакомит с разными людьми…
Мне хочется спать, я натанцевалась, немножко выпила и мечтаю поскорее добраться до постели.
У "Гранд-Отеля" Вася вылезает – он живет там, а меня Владимир Владимирович везет на Ново-Басманную, к родным.
Как только машина трогается, я быстро передвигаюсь в Васин угол, чтобы удобнее пристроиться и подремать.
И вдруг я слышу сердитый и обиженный голос Маяковского:
– Вы что же – решили, как только мы останемся одни, так я сразу и начну приставать к вам?
Что-то есть в его голосе такое, отчего с меня моментально слетают и сон и хмель.
– Что вы, Владимир Владимирович, да я ничего такого и не думала…
– Шарахнулись, как от гремучей змеи…
В полном молчании доезжаем мы до дома.
НА ДАЧЕ В ПУШКИНО
На даче Маяковского тихо, очень тихо. "Никого нет дома, – думаю я. – Владимир Владимирович забыл, что я должна приехать".
Но я ошибаюсь. Поднявшись на террасу, я вижу Владимира Владимировича. Он сидит за столом, на котором шумит самовар и расставлена всякая снедь. Рядом с ним девушка, моя ровесница.
Маяковский поднимается мне навстречу.
– А, Галенька…
Здороваясь с ним, я не свожу глаз с девушки. Такой красавицы я еще не видала. Она высокая, крупная, с гордо посаженной маленькой головкой. От нее исходит какое-то сияние, сияют ямочки на щеках, белозубая, румяная улыбка, серые глаза. На ней белая полотняная блуза с матросским воротником, русые волосы повязаны красной косынкой. Этакая Юнона в комсомольском обличьи.
– Красивая? – спрашивает Вл. Вл., заметив мой взгляд.
Я молча киваю.
Девушка вспыхивает и делается еще красивее.
Маяковский знакомит меня с Наташей Брюханенко и вопросительно смотрит на меня.
Чувствуя, что я попала не вовремя, я начинаю бормотать, что я приехала снять дачу… Вася говорил, чтобы зайти к вам…
– А, да, да… Сейчас позову кого-нибудь из хозяев, они всех тут знают. Садитесь, пейте чай…
Он наливает мне чашку, пододвигает хлеб, масло, варенье – но все это делается машинально. По лицу его бродит улыбка, он рассеян, и, выполнив свои хозяйские обязанности, он снова садится рядом с Наташей.
И тотчас же забывает обо мне.
На террасе опять воцаряется тишина, в которой слышно жужжание пчел. Пахнет липой, тени листьев падают на нас… Сначала мне немного неловко, но потом я понимаю, что не мешаю им, так они поглощены друг другом.
Я тоже погружаюсь в ленивую тишину этого подмосковного полдня. Мне хорошо сидеть здесь с ними, смотреть на их красивые, встревоженно-красивые лица. Изредка он коротко спрашивает ее о чем-нибудь, она односложно отвечает… Папироса в углу его рта перестает дымиться, он не замечает этого и сидит с потухшей папиросой…
Покрытые легким загаром девичьи руки спокойно сложены на столе. Они нежные и сильные – и добрая, большая, более светлая рука Маяковского ласково гладит их, перебирает длинные пальцы. Бережным, плавным движением он поднимает Наташину руку и прижимает ее ладонь к своей щеке.
…По-моему, они даже не заметили, что я ушла.
Там же, в Пушкино, 2 июня 1927 года мы были приглашены на дачу, где Маяковский должен был читать свою новую поэму "Хорошо!".
Сына мне оставить было не с кем, и я взяла его с собою. Все уселись на веранде, а Ваську я отправила гулять в сад. Маяковский начал читать. Но едва он успел прочесть вступление, как сын провалился в какую-то яму и поднял отчаянный крик. Чтение прервали. Извлеченный из ямы Васька продолжал орать. Пришлось убираться восвояси.
Я уходила, испытывая настоящее горе. Подумать только! Впервые читает Маяковский отрывки из своей поэмы, о которой кругом говорят как о событии, такие интересные, веселые люди собрались ее послушать, а я должна тащиться домой и сидеть там целый вечер. Очень мне было горько.
Я пишу это потому, что Маяковский, сочувственно смотревший на меня, сказал, чтобы я не огорчалась – где бы он ни читал свою поэму, он будет каждый раз приглашать меня.
Он никогда не бросал слов на ветер. Я слушала поэму несколько раз.
Почему-то каждый раз, когда я читаю в "Клопе" сцену, где двое рабочих смазывают голосовальную машину и один из них рассказывает, как мать его не могла голосовать, потому что держала сына на руках, – я вспоминаю летний день, дачу в Пушкино и тот полный сочувствия взгляд, каким смотрел на меня Маяковский.
Поскольку мне посчастливилось услышать в авторском исполнении "Хорошо!" несколько раз, то я запомнила строки, которые Маяковский пел, читая поэму.
На мотив "Оружьем на солнце сверкая":
Забывши
и классы
и партии,
идет
на дежурную речь.
Глаза у него
бонапартьи
и цвета
защитного
френч.
На мотив «Из-за острова на стрежень»:
Под мостом
Нева-река,
по Неве
плывут кронштадтцы…
От винтовок говорка
скоро
Зимнему шататься.
1927 г.
Апрель
Москва
"ХОЧУ РЕБЕНКА"
Маяковский приводит нас в какой-то дом, где Сергей Третьяков читает свою новую пьесу "Хочу ребенка".
Пьеса эта написана на модную тему – о женщине, которая хочет ребенка, но не хочет выходить замуж. Героиня пьесы, забеременев, расстается с отцом ребенка, так как он выполнил свою функцию и не нужен ей. Между тем отец, очень симпатичный парень, рад, что он отец, рвется выполнять свои отцовские обязанности и никак не может понять, почему его от этого отстраняют.
Я была единственной женщиной среди слушающих, и когда Третьяков спросил мое мнение о пьесе – выразила неудовольствие по поводу того, что так плохо обошлись с героем.
Маяковского насмешили мои высказывания.
– Вступилась за нашего брата… – сказал он.
28 декабря 1928 г.
МЕЙЕРХОЛЬД СЛУШАЕТ "КЛОПА"
В маленькой столовой на Гендриковом переулке происходит чтение "Клопа". Владимир Владимирович читает в первый раз пьесу Мейерхольду.
Маяковский сидит за обеденным столом, спиной к буфетику, разложив перед собой рукопись. Мейерхольд – рядом с дверью в Володину комнату, на банкеточке. Народу немного – Зинаида Райх, Сема с Клавой, Женя[3][3]
Женя – Соколова-Жемчужная Евгения Гавриловна (1900–1982) – жена В. Жемчужного, с 1925 года – жена О. Брика.
[Закрыть], Жемчужный, мы с Катаняном, Лиля и Ося.
Маяковский кончает читать. Он не успевает закрыть рукопись, как Мейерхольд срывается с банкетки и бросается на колен перед Маяковским:
– Гений! Мольер! Мольер! Какая драматургия!
И гладит плечи и руки наклонившегося к нему Маяковского, целует его.
Театр Мейерхольда находился под угрозой закрытия из-за отсутствия в его репертуаре современных пьес. В одном из юмористических журналов вскоре – я помню – появилась карикатура: громадный клоп открывает ключом замок на двери Театра Мейерхольда.
30 декабря 1929 г.
ДВАДЦАТИЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ
Афиши выступлений Маяковского за двадцать лет расклеены даже на потолке в столовой – не поместились на стенах комнат. Обеденный стол куда-то вытащен.
Друзья празднуют двадцатилетний юбилей работы Владимира Маяковского.
Пришли Штеренберги[4][4]
Штеренберг Давид Петрович (1881–1948) – художник.
[Закрыть], Денисовский[5][5]
Денисовский Николай Федорович (род. 1901) – художник.
[Закрыть], Асеевы, Кирсановы, Жемчужные, Незнамов, Каменский, Степанова[6][6]
Степанова Варвара Федоровна (1894–1958) – художница, жена А. Родченко.
[Закрыть] и Родченко, Яншин с Полонской, Наташа, Горожанин[7][7]
Горожанин Валерий Михайлович (1889–1941) – чекист, знакомый Маяковского.
[Закрыть], Назым Хикмет[8][8]
Назым Хикмет Ран (1902–1963) – турецкий поэт, общественный деятель.
[Закрыть], Гринкруг, Кассиль…
Народу человек сорок, просто непонятно, как мы все помещаемся в маленьких комнатках.
Приезжает Мейерхольд с Зинаидой Райх. До этого он прислал две корзины театральных костюмов и париков. Мы все наряжаемся кто во что горазд. Всеволод Эмильевич легко движется среди костюмированных. Клавочка Кирсанова из стриженой блондинки превращается в длиннокосую брюнетку. Я щеголяю в белокуром парике.
– О, что вы! – огорченно говорит Мейерхольд, глядя на меня. Его узкие сухие руки летают вокруг моей головы. Он снимает парик и украшает меня зеленой шелковой чалмой с длинным хвостом.
– Тициан! – говорит он удовлетворенно и отходит.
…Юбиляра вводят в столовую и усаживают посреди комнаты.
Он немедленно переворачивает стул спинкой к себе и садится верхом. Лицо у него насмешливо-выжидающее.
Хор исполняет кантату с припевом:
Владимир Маяковский,
Тебя воспеть пора,
От всех друзей московских
Ура! Ура! Ура!
Произносится несколько торжественно-шутливых речей. Под аккомпанемент баяна, на котором играет Вася Каменский, я пою специально сочиненные Кирсановым частушки:
1
Кантаты нашей строен крик,
Кантаты нашей строен крик.
Наш запевала Ося Брик,
Наш запевала Ося Брик!
Рефрен:
Владимир Маяковский,
Тебя воспеть пора,
От всех друзей московских
Ура! Ура! Ура!
2
И Лиля Юрьевна у нас,
И Лиля Юрьевна у нас
Одновременно альт и бас,
Одновременно альт и бас!
Рефрен.
3
Асеев Коля, пой со мной,
Асеев Коля, пой со мной:
"Оксана кузлик записной,
Оксана кузлик записной" {Кузлик – шутливое прозвище Оксаны Асеевой.}
Рефрен.
4
Здесь Мейерхольд и не один,
Здесь Мейерхольд и не один,
С ним костюмерный магазин
С ним костюмерный магазин!
Рефрен.
5
Варвара с Родченкой поет,
Варвара с Родченкой поет.
Она как флейта, он – фагот,
Она как флейта, он – фагот.
Рефрен.
Затем Фиалка Штеренберг, в коротеньком платьице, с бантом в волосах, подносит свиток поздравительных стихов, перевязанный ленточкой, – от подрастающего поколения. Разыгрываются шарады из Володиных стихов.
Выходят Асеев с Ксаной и усаживаются рядом.
"Маленькая, но семья".
Наташа вносит из передней ботики и делает вид, что снимает с них что-то. Никто не может догадаться. Оказывается:
…ботики снял
и пылинки с ботиков.
– Ну, это что-то глубоко личное, – говорит Лиля.
Она сидит на банкеточке рядом с человеком, который всем чужой в этой толпе друзей. Это Юсуп – казах с красивым, но неприятным лицом, какой-то крупный партийный работник из Казахстана. Он курит маленькую трубочку, и Лиля, изредка вынимая трубочку у него изо рта, обтерев черенок платочком, делает несколько затяжек. Юсуп принес в подарок Володе деревянную игрушку – овцу, на шее которой висит записочка с просьбой писать об овцах, на которых зиждется благополучие его республики. Маяковский берет ее не глядя и кладет отдельно от кучи подарков, которыми завален маленький стол в углу комнаты.
Очень пестро, шумно, весело. Толкаясь, мы танцуем во всех комнатах и даже на лестничной площадке.
Веселятся все, кроме самого юбиляра. Маяковский мрачен, очень мрачен. Лиля говорит вполголоса:
– У Володи сегодня le vin triste. {Грустное вино (фр.)}
Лицо его мрачно, даже когда он танцует с ослепительной Полонской в красном платье, с Наташей, со мною… Видно, что ему не по себе.
Невесел и Яншин. Он как стал с самого начала вечера спиной к печи, так и стоит все время угрюмо, не двигаясь, с бокалом в руках.
Уже много выпито шампанского, веселье достигает апогея. Володя сидит один около стола с подарками и молчаливо пьет вино. На минуту у меня возникает ощущение, что он какой-то очень одинокий, отдельный от всех, что все мы ему чужие.
Кто-то просит его прочесть стихи, мы все присоединяемся к этой просьбе. Он встает нехотя, задумывается. Читает "Хорошее отношение к лошадям". Потом начинает "Историю про бублики", но на половине стихотворения бросает.
И больше ничего не хочет читать.
…Сон сваливает меня на тахте в Осиной комнате, куда я забежала на минутку отдохнуть.
Когда я просыпаюсь – ночь прошла, уже светает, тихо, часть гостей, должно быть, разъехалась. Выйдя из Осиной комнаты, я вдруг сталкиваюсь с Пастернаком, который выскакивает из столовой с отчаянным, растерянным лицом. Его не было среди приглашенных, очевидно, он приехал под утро, когда я спала. Он смотрит на меня невидящими глазами и выбегает без шапки, в распахнутой шубе в раскрытую дверь передней. За ним устремляется Шкловский, которого тоже не было в начале вечера и который, как выяснилось, приехал вместе с Пастернаком[9][9]
Взаимоотношения Б. Пастернака и В. Маяковского на протяжении их жизни были сложными – от безоглядной взаимной влюбленности в стихи и друг в друга до резкого взаимного неприятия творчества на основе идеологических разногласий.
Появление Б. Пастернака под утро в Гендриковом переулке объясняется, видимо, его желанием улучшить их отношения. Но из этого – увы – ничего не вышло. Почему – сегодня уже никто не узнает.
Подробнее об отношениях Маяковского и Пастернака см.: "Современники свидетельствуют" в сб. "Встречи с прошлым" (вып. 7, М., 1990, с. 340–348).
[Закрыть].
В столовой странная тишина, все молчат. Володя стоит в воинственной позе, наклонившись вперед, засунув руки в карманы, с закушенным окурком.
Я понимаю, что произошла ссора.
Январь 1930 г.
ВЫСТУПЛЕНИЕ В БОЛЬШОМ ТЕАТРЕ
В нем было то мальчишество, которое так пленяет во взрослом мужчине.
21 января 1930 года Маяковский выступал в Большом театре на траурном вечере памяти В. И. Ленина с чтением третьей части поэмы "Владимир Ильич Ленин".
Это был первый случай приглашения Маяковского на такой вечер.
Телевизоров в то время не было, мы сидели все у радиоприемника. Выступал он, как всегда, хорошо, аплодисменты были долгие, но сдержанные, как и полагается на траурном вечере, на официальном выступлении.
Понятно, с каким нетерпением ждали его дома, чтобы узнать подробности – волновался ли он, как реагировал зал, что сказал Луначарский, кто был из знакомых и т. д.
Однако никаких рассказов о том, что всех интересовало, от него не дождались. Он стремительно ворвался в квартиру в сопровождении Кирсанова и с азартом стал рассказывать о своем столкновении на стоянке такси с какими-то важными господами, которые влезли в машину без очереди, размахивая мандатами какого-то высокого учреждения.
Ничто не могло так возмутить Маяковского, как подобное чванство.
Он немедленно вмешался и после бурной перепалки восстановил справедливость, высадив их из такси. Узнав могучую фигуру Маяковского, они быстро ретировались.
Этим своим подвигом он гордился куда больше, чем выступлением и успехом на правительственном концерте.
Так и не добились от него толку, что же там было в Большом театре.
– Ну читал… Ну слушали…
Неинтересно ему было рассказывать об этом.
"ВО ВЕСЬ ГОЛОС"
Треск хлопающих сидений сливается с громом аплодисментов: вскочив на ноги, весь зал стоя аплодирует Маяковскому.
Он стоит на маленькой эстраде Союза писателей, широко расставив ноги, подняв над головой руку с раскрытой записной книжкой.
Он только что прочел нам "Во весь голос".
Потрясение так велико, что я просто не соображаю, что делаю: я кричу, топаю ногами. Незнакомая девушка рядом со мной отчаянно вопит что-то непонятное и вдруг целует меня в щеку.
Маяковский стоит несколько секунд под этим ливнем криков и рукоплесканий, потом стремительно уходит.
Читатели и почитатели, в основном молодежь, продолжают бушевать в зале. Знакомых в толпе почти нет. Братьев писателей не видно на открытии выставки "20 лет работы" – не интересуются.
"Во весь голос" – последнее, что я слышала в его чтении.
–
Рассказывая о Маяковском, невозможно не вспомнить Лилю Юрьевну.
Когда меня спрашивают о ней – хороший она или плохой человек, я всегда отвечаю – "разный". Глупо изображать ее злодейкой, хищницей, ловкой интриганкой, как это делают иные мемуаристы, не понимая, что этим они унижают Маяковского.
Она сложный, противоречивый и, когда захочет, обаятельный человек. В чем-то она вровень с Маяковским: я не слыхала от нее ни одного банального слова, и с ней всегда было интересно. Она очень щедрый и широкий человек. У нее безукоризненный вкус в искусстве, всегда свое собственное, самостоятельное, ни у кого не вычитанное мнение обо всем, необычайное чутье на все новое и талантливое. Недаром даже сейчас, в ее 80 с лишним лет, к ней приносят на суд свои стихи такие поэты, как Слуцкий, Вознесенский. Она безошибочно угадала в молодой дебютантке великую балерину Плисецкую и стала одной из верных ее поклонниц. С первых же слов поняла она феномен Параджанова. В ее доме всегда бывают талантливые, остроумные люди самых разных профессий.
Ум у нее ироничный и скептический. Очень мало кого из людей она уважает.
–
Мне было двадцать три года, когда я увидела ее впервые. Ей – тридцать девять.
В этот день у нее был такой тик, что она держала во рту костяную ложечку, чтобы не стучали зубы. Первое впечатление – очень эксцентрична и в то же время очень "дама", холеная, изысканная и – боже мой! – да она ведь некрасива! Слишком большая голова, сутулая спина и этот ужасный тик…
Но уже через секунду я не помнила об этом. Она улыбнулась мне, и все лицо как бы вспыхнуло этой улыбкой, осветилось изнутри. Я увидела прелестный рот с крупными миндалевидными зубами, сияющие, теплые, ореховые глаза. Изящной формы руки, маленькие ножки. Вся какая-то золотистая и бело-розовая.
В ней была "прелесть, привязывающая с первого раза", как писал Лев Толстой о ком-то в одном из своих писем.
Если она хотела пленить кого-нибудь, она достигала этого очень легко. А нравиться она хотела всем – молодым, старым, женщинам, детям… Это было у нее в крови.
И нравилась.
–
Л. Ю. говорила мне, что из пятнадцати лет, прожитых вместе, пять последних лет они не были близки.
В бумагах Маяковского была записка Лили, в которой она писала Володе, что когда они сходились, то обещали друг другу сказать, если разлюбят. Лиля пишет, что она больше не любит его. И добавляет, что едва ли это признание заставит его страдать, так как он и сам остыл к ней.
Вероятно, в какой-то степени это так и было, потому что на моих глазах он был дважды влюблен, и влюблен сильно. И в те же годы я сама слышала, как он говорил: "Если Лиличка скажет, что нужно ночью, на цыпочках, босиком по снегу идти через весь город в Большой театр, значит, так и надо!"
Власть Лили над Маяковским всегда поражала меня.
…Летом 1927 года Маяковский был в Крыму и на Кавказе с Наташей Брюханенко. Это были отношения, так сказать, обнародованные, и мы все были убеждены, что они поженятся. Но они не поженились…
Объяснение этому я нашла в 1930 году, когда после смерти Владимира Владимировича разбирала его архив. С дачи в Пушкино Лиля писала: "Володя, до меня отовсюду доходят слухи, что ты собираешься жениться. Не делай этого…"
Фраза эта так поразила меня, что я запомнила ее дословно.
–
Когда-то я очень любила ее.
Потом ненавидела, как только женщина может ненавидеть женщину.
Время сделало свое дело. Я ничего не забыла и ничего не простила, но боль и ненависть умерли.
Маяковский знал – не мог не знать, – в чем будут винить Лилю после его смерти. И умирая, защитил ее в своей предсмертной записке. Но недруги поэта не считаются ни с его волей, ни с фактами: такого количества злобных сплетен и клеветы я не читала ни про кого из современников поэта.
Случилось так, что я знаю немного больше, чем другие. И не хочу, чтобы это ушло со мною. Маяковский – память которого для меня священна – любил ее бесконечно. И я не хочу, чтобы о ней думали хуже, чем она есть на самом деле. Не обвинять, не оправдывать, а попытаться объяснить то, что произошло, – вот цель этой главы.
Трагедия двух людей из того "треугольника", который Маяковский называл своей семьей, заключалась в том, что Лиля любила Осипа Максимовича. Он же не любил ее, а Володя любил Лилю, которая не могла любить никого, кроме Оси. Всю жизнь, с тринадцати лет, она любила человека, равнодушного к ней.
А если так, то не все ли равно, кто будет на его месте? Отсюда и такое количество поклонников, которым подчас отвечали взаимностью, отсюда и эта бесконечная суета, в которой она прожила свою жизнь. Эта суета – как будто вечный праздник: смена людей, развлечений, обеды, премьеры, вернисажи, портнихи, везде поспеть, всюду быть первой – это средство заполнить ту пустоту, которую мог заполнить только один человек – тот, который не любил.
Эсфири Шуб[10][10]
Шуб Эсфирь Ильинична (1894–1959) – режиссер-документалист.
[Закрыть], которая к ней пришла после смерти Осипа Максимовича, она сказала: "Когда застрелился Володя, это умер Володя. Когда погиб Примаков [11][11]
Примаков Виталий Маркович (1887–1937) – герой гражданской войны, выдающийся советский военачальник; был репрессирован и расстрелян. С 1931 года Л. Брик была его женой.
[Закрыть] – это умер он. Но когда умер Ося – это умерла я!"
Пора бы покончить с легендой о том, что женщины, которых любил Маяковский, не любили его. Любовная переписка поэта опровергает это утверждение, – взять хотя бы письма Элли Джонс[12][12]
Джонс Элли (1904–1985) – Елизавета Алексеевна Зибер.
[Закрыть].
Эренбург в своих воспоминаниях берет под сомнение любовь Татьяны Яковлевой к Вл. Вл. Он пишет, что она отдала ему подаренную ей автором рукопись "Клопа".
Если это и было так, то ровно ничего не доказывает.
Маяковский был жив, его рукописи не были редкостью, и сам он настолько не ценил их, что по напечатании вещи, как правило, уничтожал черновик. Три варианта "Про это" уцелели случайно. Лиля сидела в столовой, когда услышала, что в комнате Володи что-то тяжело плюхнулось в корзину для бумаг.
– Володя, что это?
Узнав, что он собирается сжечь "Про это", Лиля отобрала рукопись, сказав, что если поэма посвящена ей, то рукопись и подавно принадлежит ей. Это вовсе не значит, что Лиля любила Маяковского, а Татьяна Яковлева нет. Просто Лиля лучше понимала, что такое рукопись Маяковского. К любви это не имеет никакого отношения.
(Кстати, Т. Яковлева сохранила письма и телеграммы Маяковского, которые лежат ныне в архиве Гарвардского университета.)
Лиля говорила, что одиночество – это когда "прижаться не к кому". Это целиком относится к последним годам жизни Вл. Вл. Предсмертный вопль его: "Лиля, люби меня!" – это не мольба отвергнутого возлюбленного, а крик бесконечного одиночества.
Не стоит выяснять, где был прописан Маяковский, как это делала Людмила Владимировна. Ей не поздоровилось бы, узнай Володя про эти литературно-прописочные изыскания. У него была крыша над головой в Гендриковом переулке, комната в проезде Политехнического музея, свежевымытая рубашка, вкусный обед…
Но дома у него не было. А он был нужен ему, этот дом. Недаром одну из своих книг он надписал Т. Яковлевой так:
"Этот том
Внесем мы вместе в общий дом".
Видимо, для этого «общего дома» он и строил себе отдельную от Бриков квартиру.
Шкловский в своей книге "Толстой" пишет о Тургеневе:
"…Сейчас у него был роман с Виардо, которая его, Тургенева, не столько любила, сколько допускала жить в своем доме…"
Если бы я не знала, что это написано о Тургеневе, я думала бы, что это о Маяковском.
А вот что писал Асеев в книге "Зачем и кому нужна поэзия":
"…Он сторонился быта, его традиционных форм, одной из главных между которых была семейственность. Но без близости людей ему было одиноко. И он выбрал себе семью, в которую, как кукушка, залетел сам, однако же не вытесняя и не обездоливая его обитателей. Наоборот, это чужое, казалось бы, гнездо он охранял и устраивал, как свое собственное устраивал бы, будь он семейственником. Гнездом этим была семья Бриков, с которыми он сдружился и прожил всю свою творческую жизнь".