355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Катанян » Современницы о Маяковском » Текст книги (страница 4)
Современницы о Маяковском
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 07:00

Текст книги "Современницы о Маяковском"


Автор книги: Василий Катанян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

"…знаю

способ старый-

в горе

дуть винище"…

Володя сидит у стола, ходит по комнате, молчит… Я в углу, на диване. Жду. Молчит, пьет, сидит, ходит… Час за часом… Вот уж и у моих нервов начинают подкашиваться ноги. Сколько времени будет продолжаться эта мука? Зачем я приехала! Ничем я не могу ему помочь и совсем ему не нужна. Вскочила, собралась уходить. Внизу, у подъезда, уже, должно быть, очень долго, меня ждал другой Владимир, Владимир Иванович.

– Куда ты?

– Ухожу.

– Не смей!

– Не смей говорить мне "не смей"!

Мы поссорились. Володя в бешенстве, не отпускал меня силой. Я вырывалась: умру, но не останусь! Кинулась к двери, выскочила, схватила в охапку шубу. Я спускалась по лестнице, когда Володя прогремел мимо меня: "Пардон, мадам…" и приподнял шляпу.

Когда я вышла на улицу, Володя уже сидел в санях, рядом с поджидавшим меня Владимиром Ивановичем. Маяковский заявил, что проведет вечер с нами, и тут же, с места, начал меня смешить, и измываться над Владимиром Ивановичем. А тому, конечно, не под силу было отшутиться, кто же мог в этом деле состязаться с Маяковским? И мы, действительно, провели весь вечер втроем, ужинали, смотрели какую-то программу… и смех, и слезы! Но каким Маяковский был трудным и тяжелым человеком!

Жила я, конечно, у Лили, на улице Жуковского. Это было тогда, когда писалась "Война и мир" и "Человек"…

– Прохожий!

Это улица Жуковского?

Смотрит,

как смотрит дитя на скелет,

глаза вот такие,

старается мимо.

"Она – Маяковского тысячи лет:

он здесь застрелился у двери любимой".

Именно в этот приезд он читал на улице Жуковского, у Бриков, «Войну и мир». Узкая комната в одно окно, диван, на котором Лиля, когда уходили гости, стелила мне постель, рояль и теснота. С немеркнущей ясностью помню голос, выражение лица Володи, когда он читал…

Вздрогнула от крика грудь дивизий.

Вперед!

Пена у рта.

Разящий Георгий у знамен в девизе,

барабаны

тра-та-та-та-та – та-та-та-та-та-та…

Помню барабан собственного сердца, Виктора Шкловского[6][6]
  Шкловский Виктор Борисович (1893–1984) – писатель, литературовед. Его книга «ZOO. Письма не о любви…» посвящена Эльзе Триоле.


[Закрыть]
, который плакал, положив на рояль тогда кудрявую голову… Вот она, война!

В этот приезд под Новый год у Лили устроили "футуристическую елку": разубранную елочку подвесили под потолок, головой вниз, как люстру, стены закрыли белыми простынями, горели свечи, приклеенные к детским круглым щитам, а мы все разоделись и загримировались так, чтобы не быть на самих себя похожими. На Володе, кажется, было какое-то апашевского вида красное кашне, на Шкловском матросская блуза. В столовой было еще тесней, чем в комнате с роялем, гости сидели вокруг стола, прижатые к стене, блюда передавались через головы прямо из дверей. Были тут Давид Бурлюк с лорнетом, Велимир Хлебников, сутулый и бледный, похожий, как говорил Шкловский, на большую больную птицу, синеглазый Василий Каменский, Кузмин[7][7]
  Кузьмин Михаил Алексеевич (1875–1936) – поэт, переводчик, музыкант. Был близок к символизму, затем к акмеизму.


[Закрыть]
и Юркун[8][8]
  Юркун Юрий Иванович (1895–1938) – литератор, художник.


[Закрыть]
и много другого народа. Я сидела рядом с Васей Каменским, у которого лицо было разрисовано синим гримировальным карандашом: синие брови, на одной щеке – синяя птичка. Но для Каменского иллюстрация лица была делом не новым, футуристы нередко выступали в таком виде, и у меня даже сохранилась фотография Каменского с цветочком на щеке. Казанское происхождение фотографии позволяет отнести ее к февралю 14-го года, когда Каменский, Маяковский и Бурлюк ездили по России с докладами о футуризме. Это предположение подтверждается имеющейся у меня фотографией Маяковского с напечатанной подписью: Футурист Владимир Маяковский – и мельче: Электро-Велография, Казань, Воскресенская. Обе фотографии – открытки одного типа.

В этот новогодний вечер, за столом, мой сосед Вася Каменский предложил мне руку и сердце. Предложение это было если и не принято, но немедленно оглашено, и Васю Каменского уже все звали не Васей, а женихом.

* * *

Когда я вернулась в Москву, то тут же возник и Вася Каменский. Он восхитительно рассказывал моей матери про красоты своего имения Каменка на Урале, но так бесконечно длинно, что я оставляла его с мамой, а сама уходила по своим делам. Приехал в Москву и Володя и, постоянно заставая у меня Васю, с беспокойством следил за его маневрами и говорил моей матери, замученной Васиным красноречием: "Елена Юльевна, не верьте ему, у него на Урале всего один цветочек!" И для вящего доказательства Володя поднимал один палец. Мне же поистине было тогда не до Васиных рассказов, предложений, Урала… В то время, накануне революции, моя судьба сошла с рельс. Но я уже Володе своих тайн не поверяла: было ясно, что он все рассказывает Лиле. А жизнь как будто шла по-прежнему: я ходила на курсы, сдавала зачеты, встречалась с друзьями.

Петроградские и московские воспоминания… Помню разговор с Володей о задуманном им романе, который должен был называться "Две сестры" (название на него похожее, близкое к "Трем сестрам", как "Война и мир", название поэмы, которая тогда писалась близко к "Войне и миру"). То вспоминается еще одна отчаянная ссора с Володей, все из-за того же самого Владимира Ивановича, с которым я ушла справлять его именины, а Володя требовал, чтобы я справляла его, Володины, именины дома, с Лилей. Когда я вернулась, он был так разобижен, что не хотел мне даже руки подать, – мирила нас Лиля. То вспомнится, как Володя привел ко мне Асеева и с ним – стихи:

Оксана! жемчужина мира!

Я воздух на волны дробя,

На дне Малороссии вырыл

И в песню оправил тебя.

В тихой квартире в Голиковском переулке я слушала стихи и восторженные рассказы Асеева об Оксане, одной из сестер Синяковых[9][9]
  Сестры Синяковы – «Синяковых было пять сестер. Каждая из них была по-своему красива. Во всех них поочередно был влюблен Хлебников, в Надю – Пастернак, в Марию – Бурлюк, на Оксане женился Асеев» (Л. Брик, «Из воспоминаний»).


[Закрыть]
, оживших позднее также и в стихах Хлебникова, в его «Синих оковах».

Хлебников, Маяковский, Каменский, Асеев, Крученых… Они нарушили в поэзии повторность буквы Б… Брюсов[10][10]
  Брюсов Валерий Яковлевич (1873–1924) – поэт.


[Закрыть]
, Бальмонт[11][11]
  Бальмонт Константин Дмитриевич (1867–1942) – поэт.


[Закрыть]
, Белый[12][12]
  Андрей Белый (Бугаев Борис Николаевич; 1880–1936) – поэт.


[Закрыть]
, Блок[13][13]
  Блок Александр Александрович (1880–1921) – поэт.


[Закрыть]
… мой поэтический пейзаж дореволюционного периода. С каким наслаждением я слушала Асеева! Но над всеми, над всей поэзией того времени продолжал для меня царить Маяковский. И когда в феврале 18-го года в Политехническом музее были «выборы короля поэтов» и «королем» провозгласили Северянина, а не Маяковского, я волновалась необычайно. Сравнивать Северянина или Вертинского с Маяковским! Сравнивать их поэзию, похожую на «ананасы в шампанском», с их девушками, «кокаином распятыми в мокрых бульварах Москвы»… с поэзией Маяковского! Сам Маяковский стоял на эстраде бледный, растрепанный, перекрывая шум бушевавшей аудитории уже охрипшим от крика голосом!

Смутно всплывает ночное "Кафе поэтов"[14][14]
  В «Кафе поэтов» в Настасьинском переулке собирались футуристы. Интерьер кафе был воспроизведен в фильме, о котором вспоминает Эльза Триоле.


[Закрыть]
, на него наезжает фотография из фильма по сценарию Маяковского «Не для денег родившийся», где на фоне «Кафе поэтов» с намалеванными на сводах большими цветами стоят Маяковский в кепке, рядом Бурлюк с лорнетом, а некий Климов с обручем вокруг головы сидит у стола на скамейке, положив на нее ногу. В таком вот «Кафе поэтов» выступал Маяковский, и я его там слушала, но я это скорее знаю, чем помню. Лучше запомнилось «Кафе Питтореск»[15][15]
  «Кафе Питтореск» было открыто в январе 1918 года.


[Закрыть]
на Кузнецком мосту, оформленное Георгием Якуловым. Мы заходили туда, когда оно еще только отделывалось, и Володя одобрительно заметил: «Смотри, как стенки ощетинились!» В этом кафе позднее выступали и Маяковский, и Каменский.

А вот мы у Лили на Жуковской, в том же доме, но на другом этаже. В большой пустой комнате зеркало, на стенах балетные пачки: Лиля увлекается балетом… Вечером приходит мой будущий муж Андре Триоле, француз, в военной форме. На него из соседней комнаты, где играют в карты, выходят посмотреть Лиля, Володя… Без комментариев. Володя отчужденно здоровается. Он вежлив и молчалив и никогда со мной об этом французском романе не заговаривает.

* * *

В 18-м году сдавала экзамены, получила свидетельство об окончании архитектурно-строительного отделения Московских женских строительных курсов, помеченное 27 июня 1918 года. На той же Ново-Басманной, где находились мои курсы, в бывшем Институте благородных девиц мне выдали заграничный советский паспорт, в котором значилось – "для выхода замуж за офицера французской армии"; а в паспорте моей матери стояло: "для сопровождения дочери". Товарищ, который выдал мне паспорт, сурово посмотрел на меня и сказал в напутствие: "Что, у нас своих мало, что вы за чужих выходите?"

Распродали вещи. Когда вынесли рояль, семье рабочего, занявшей нашу квартиру, стало свободней. Подошел день отъезда. Сели на извозчика, с чемоданом. На весь Голиковский переулок заголосила моя кормилица Стеша. Так мне и не довелось ее больше увидеть, а я-то думала, что через каких-нибудь три-четыре месяца вернусь!

Мы должны были ехать в Париж через Швецию. Если не ошибаюсь, наш пароход "Онгерманланд" уходил из Петрограда 4 июля. Остановились у Лили. В квартире никого не было: Володя и Лиля уехали вдвоем в Левашово под Петроградом. Для мамы такая перемена в Лилиной жизни, к которой она совсем не была подготовлена, оказалась сильным ударом. Она не хотела видеть Маяковского и готова была уехать, не попрощавшись с Лилей. Я отправилась в Левашово одна.

Было очень жарко. Лиличка, загоревшая на солнце до волдырей, лежала в полутемной комнате; Володя молчаливо ходил взад и вперед. Не помню, о чем мы говорили, как попрощались… Подсознательное убеждение, что чужая личная жизнь – нечто неприкосновенное, не позволяло мне не только спросить, что же будет дальше, как сложится жизнь самых мне близких, любимых людей, но даже показать, что я замечаю новое положение вещей.

А на следующий день прямо с утра приехала Лиля, будто внезапно поняв, что я действительно уезжаю, что выхожу замуж за какого-то чужого француза и что накануне в Левашово я была, чтобы попрощаться с ней и Володей… "Может быть, ты передумаешь, Элечка? Не уезжай! Выходи лучше за Рому…" Да поздно она спохватилась.

На пристань Володя не приехал, т. к. мама не сменила гнев на милость. На многие годы я увезла с собой молчаливого Володю, ходившего по полутемной комнате, а Лиличку такой, какой она была на пристани в час отбытия. Это было в июле 1918 года. Жара, голодно, по Петрограду гниют горы фруктов, есть их нельзя! оттого, что холера, как сыщик, хватает людей где попало, на улице, в трамвае, по домам. С немыслимой тоской смотрю с палубы на Лиличку, которая тянется к нам, хочет передать нам сверток с котлетами, драгоценным мясом. Вижу ее удивительно маленькие ноги в тоненьких туфлях рядом с вонючей, может быть холерной, лужей, ее тонкую фигурку, глаза…

Круглые

да карие,

горячие

до гари.

Пароход отчалил.

В Стокгольме нас сразу посадили в карантин: на пароходе повар заболел холерой, а за ним несколько пассажиров. Незабываемо отвращение, которое во мне вызывали шведские еды, особенно пирожное… По ту сторону воды, рукой подать, вставала жизнь "в другом разрезе".

II

В Париж я ехала долго. Московские визы оказались недействительными, и нас никуда не впускали. Промаявшись в Норвегии, Англии, я попала в Париж лишь в конце 19-го года, тут же вышла замуж и уехала с мужем на остров Таити (см. мою книгу "На Таити", Атеней, 1925-й год, Москва). Через год мы оттуда вернулись в Париж, а в 21-м году я разошлась с мужем и уехала в Лондон, где моя мать работала в советском учреждении "Аркос". В Лондоне я поступила на службу к архитектору – пригодились мне строительные курсы! – а в 22-м собралась в Берлин, т. к. туда должны были приехать Лиля и Маяковский.

Не помню, как мы встретились. Знаю, что жили мы все в "Курфюрстен-Отеле", где день-деньской толкался народ – тогда советских русских в Берлин понаехало видимо-невидимо. С Володей мы не поладили с самого начала, чуждались друг друга, не разговаривали. Володя был азартнейшим игроком, он играл постоянно и во что угодно: в карты, ма-джонг, на бильярде, в придумываемые им игры. До Берлина я знала Володю только таким, каким он бывал у меня, да еще стихотворным, я знала его очень близко, ничего о нем не зная. Литературная борьба – вне стихов – женщины, связь с людьми – все это стояло вне наших отношений. В Берлине я в первый раз жила с ним рядом, изо дня в день, и постоянные карты меня необычайно раздражали, так как я сама ни во что не играю и при одном виде карт начинаю мучительно скучать. Скоро я сняла две меблированных комнаты и выехала из гостиницы.

На новоселье ко мне собралось много народа. Володя пришел с картами. Я попросила его не начинать игры. Володя хмуро ответил что-то о негостеприимстве. Слово за слово… Володя ушел, поклявшись, что это навсегда, и расстроив весь вечер. Какой же он был тяжелый, тяжелый человек! Опять нас мирила Лиля, но мир был худой, только для вида. Даже когда я тяжело заболела по приезде на остров Нордерней ("Дыра дырой – ни хорошая, ни дрянная – немецкий курорт, – живу в Нордернее…"), куда мы поехали все вместе – мама, Володя с Лилей и все те, что потянулись за нами, – даже тогда Володя на меня, можно сказать, не обернулся. Вижу себя в кровати, лежу, страдаю, а на дворе солнце, все на пляже… Быстро и весело входит Володя, берет с вешалки Лилино полотняное пальто, назидательно говорит самому себе, видимо, повторяя Лилины слова: "Не уколись, там две булавки…" – и уходит, не сказав мне ни слова. Не знаю, каким же образом случилось, что у меня оказалась принадлежавшая Володе маленькая, не больше записной, книжечка Гейне – "Die Nordsee". Володя Гейне очень любил, и книжечка жила у него в кармане, вынет и читает, с зычным акцентом:

Ihr Lieder! Ihr meine guten Lieder!

Auf, auf! Und Wappnet euch!

Книжечку я храню по сей день.

* * *

В Берлине я начала писать. Уговорил меня на это дело Виктор Шкловский. Он показал мои к нему письма Горькому, Алексей Максимович, живший тогда под Берлином, в Саарове, прислал мне на эти письма как бы рецензию и одновременно пригласил через Шкловского к себе погостить. Словом, я осталась в Берлине до 24-го года и при первом знакомстве Маяковского с Францией не присутствовала.

Я встретилась с ним в Париже в ноябре 1924 года. Заранее сняла ему комнату на Монпарнасе в гостинице "Истрия", где я жила по возвращении из Берлина. Там же останавливался и Маяковский, всякий раз как приезжал в Париж.

Монпарнас – один из районов Парижа, где можно найти дома с мастерскими для художников. Построены эти дома давно, их никогда не ремонтируют, и они стоят старые, грязные, как мусорные ящики, обычно во дворе или на пустыре, именуемом палисадником, заросшим бурьяном и крапивой и обнесенным пошатнувшимся забором. Мастерские занимают художники, съехавшиеся со всего света учиться живописи на Монпарнасе. По большей части эти художники – народ нищий, и им приходится не только работать, но и жить в этих угрюмых, угарных мастерских, с железной печкой и без какого бы то ни было комфорта. Те же, что побогаче, живут поблизости, в одной из многочисленных маленьких гостиниц Монпарнаса. Но и те и другие все нерабочее время просиживают в кафе, расположенных на перекрестке двух бульваров – Монпарнас и Распай, – в кафе "Дом", "Ротонда", "Куполь" и т. д. Здесь вместе с художниками собирались в те времена также и писатели, поэты, музыканты, алчущие славы или уже достигшие ее, а также и разношерстная богема…

Обыкновенно

мы говорим:

все дороги

приводят в Рим.

Не так

у монпарнасца.

Готов поклясться.

И Рем

и Ромул,

и Ремул и Ром

В "Ротонду" придут

или в "Дом".

Гостиница «Истрия», где останавливался Маяковский, изнутри похожа на башню: узкая лестничная клетка с узкой лестницей, пятью лестничными площадками без коридоров; вокруг каждой площадки – пять одностворчатых дверей, за ними – по маленькой комнате. Все комнаты в резко-полосатых, как матрацы, обоях, в каждой – двуспальная железная кровать, ночной столик, столик у окна, два стула, зеркальный шкаф, умывальник с горячей водой, на полу потертый желтый бобрик с разводами. Из людей известных там в то время жили: художник-дадаист Пикабия[17][17]
  Пикабия Франсис (1879–1953) – французский художник-дадаист.


[Закрыть]
с женой, художник Марсель Дюшан[18][18]
  Дюшан Марсель (1887–1968) – французский художник, один из основателей «Анонимного общества художников».


[Закрыть]
, сюрреалист-фотограф американец Ман Рей [19][19]
  Рей Ман – американский фотограф, работавший во Франции. Художник-новатор, он экспериментировал в области новых форм выразительности.


[Закрыть]
со знаменитой в Париже девушкой, бывшей моделью, по имени Кики[20][20]
  Кики (род. 1901) – модель парижских художников, «непременная принадлежность Монпарнаса» 10-20-х годов. Позднее занялась живописью. Ее портрет Сергея Эйзенштейна находится в его музее в Москве.


[Закрыть]
и т. д.

Володя в "Истрии" немедленно обжился, научился заказывать по телефону свой утренний завтрак, и т. к. я жила на одном с ним этаже, мне слышно было, как он басил: "Жамбон (ветчина), мадам…" Потом он стучался ко мне, и я шла в его комнату и присутствовала при уничтожении "жамбона", плохого кофе, сухарей… Володя без пиджака то сидел боком к столику у окна, выходившего на улицу Кампань-Премьер, то вставал, подходил к ночному столику, на котором лежала открытая записная книжка, твердя что-нибудь вроде: "Un verre de Koto donne de l'energie…", фраза, которая торчала у него перед глазами, намалеванная огромными буквами на кирпичной стене не застроенного еще тогда участка по другую сторону улицы, за окном. Словом, писал стихи, эти:

Со стен обещают:

"Un verre de Koto

donne de l'energie"

или другие. Записывал, ходил взад вперед…

Я стукаюсь

о стол,

о шкафа острия —

четыре метра ежедневно мерь.

Мне тесно здесь

в отеле Istria —

на коротышке

rue Campagne-Premiere.

Мне жмет.

Парижская жизнь не про нас —

в бульвары

тоску рассыпай.

Направо от нас —

Boulevard Montparnasse,

налево —

Boulevard Raspail.

Позавтракав, Володя облачался в пиджак, пальто, мягкую шляпу, брал палку, и мы отправлялись в путь-дорогу.

Повторные поездки Маяковского в Париж сливаются у меня в голове. Одно из его писем в Москву напоминает мне о том, что в первый раз телеграмма, извещавшая меня о часе его приезда, пришла после него и что он добирался ко мне в "Истрию" самостоятельно.

Вспоминается Володя в другой приезд, вот он вылезает из вагона, дорогой, московский Володя, как будто и не было перерыва… Близкий, родной, он идет по платформе, равняя свои шаги по моим, мелким, изредка приостанавливается, отступая, оглядывает меня: "Мы про тебя в Москве распускаем слухи, что ты красивая – покажись, не ложные ли это слухи?" Он шел, громадный, с добродушной улыбкой, и все оглядывались на такую необычную для Франции фигуру.

В 24-м году он был особенно мрачен. Пробыл в Париже около двух месяцев, ни на шаг не отпуская меня от себя, будто без меня ему грозят неведомые опасности. Сильно сердился на незнание языка, на невозможность с блеском показать французам советского поэта. Часто я заставала его за писанием писем в Москву, причем он сидел на полу, а бумагу клал на кровать – столик был обычно чем-нибудь завален. Тосковал. Это не мешало нам бродить по Парижу, ходить в магазин "Олд Ингланд" за покупками… Впрочем, в отношении покупок раз от раза не отличался: в "Олд Ингланд" покупались рубашки, галстуки, носки, пижамы, кожаный кушак, резиновый складной таз для душа, в магазине "Инновасион" – особенные чемоданы с застежками, позволяющими регулировать глубину чемодана, дорожные принадлежности – несессеры, стакан, нож, вилка, ложка в кожаном футляре – вещи, нужные Маяковскому для его лекционных поездок по России. Он очень любил хорошо сработанные, умные, ладные вещи, радовался им как изобретению. Кроме того, известна крайняя чистоплотность и брезгливость Маяковского, которая отчасти объясняется тем, что отец его умер, уколовшись, от заражения крови. Володя мыл руки, как врач перед операцией, поливал себя одеколоном, и не дай бог было при нем обрезаться! А как-то он меня заставил мазать руки йодом, оттого что на них слиняла красная веревочка от пакета.

Ходили мы также и к портному, которому Володя объяснял при помощи рисунков недостатки своего телосложения, обозначая пунктиром, каким образом костюм должен был бы их исправить! И везде нас сопровождал ласковый смех, и повсюду немедленно возникало желание угодить этому великолепному, добродушному великану.

Ездили по Парижу вечером, ночью, бродили по Монмартру, ходили по ресторанам, где повкусней. Там, под шум оркестра и шарканье ног, Маяковский сидел, откинувшись на спинку дивана, одной рукой обнимал меня за плечи, другой держал стакан, жевал папиросу и смотрел мутными глазами, за которыми шла сосредоточенная работа – творчество и отделка стихов. Время от времени Володя меня спрашивал: – Ты Лиличку любишь? – Люблю. – А меня ты любишь? – Люблю. – Ну, смотри! – И так он мне надоедал этими вопросами, что в конце концов я начинала сердиться: "Чего – смотри! Не всегда предоставляется случай броситься за человеком в огонь и воду!"

В день переноса тела Жореса в Пантеон мы пошли с ним на улицу Суффло и перед самым Пантеоном долго ждали, зажатые толпой. Когда подошло шествие…

Подняв

знамен мачтовый лес,

спаяв

людей

в один

плывущий флот,

громовый и живой…

когда издали, сначала гулом, а потом отчетливо раздавались крики:

"Vivent les Soviets!..

A bas la guerre!..

Capitalisme a bas!.."

Володя подхватил меня и посадил к себе на плечо… Я соскальзывала, он опять терпеливо меня подсаживал…

Спиною

к витринам отжали —

и вот

из книжек выжались

тени.

На улице Суффло, в университетском районе Парижа, много книжных лавок, преимущественно научных книг и учебников…

И снова

71-й год

встает

у страниц в шелестении.

Сосредоточенный и ласковый, Володя, наконец, поставил меня на мостовую, и мы побрели домой в «Истрию»…

Бывали мы ежедневно, как Ромул и Рем, в кафе на Монпарнасе. Там сразу Маяковского окружали русские, и свои, и эмигранты, и полуэмигранты; а также и французы, которым он меня немедленно просил объяснить, что он говорит только на "триоле". Русских появление Маяковского чрезвычайно возбуждало, и они о нем плели невероятную и часто гнуснейшую ерунду.

…Париж,

тебе ль,

столице столетий,

к лицу

эмигрантская нудь?

Смахни

за ушами

эмигрантские сплетни.

Провинция! -

не продохнуть.

…………

Слушайте, читатели,

когда прочтете,

что с Черчиллем

Маяковский

дружбу вертит

или

что женился я

на кулиджевской тете,

то, покорнейше прошу,-

не верьте.

В этот приезд, в 1924-м году, Маяковский дожидался в Париже американской визы, собираясь в кругосветное путешествие. Виза не шла, а тем временем из парижской полицейской префектуры пришла повестка, предлагающая г-ну Маяковскому немедленно покинуть Париж. Тоскующий Володя мог бы воспользоваться случаем и тут же вернуться в Москву – но это не было бы на него похоже: все трудное, недоступное, невозможное всегда становилось для Маяковского необходимым и желанным. Раз его из Парижа выгоняют, то следует из Парижа не уезжать. Я туда-сюда… Знакомых, которые могли бы помочь в таком деле, у меня не было. Попробовала заинтересовать литературную среду, сунулась в «Нувель Литтерер», литературную газету, которую тогда редактировал некий Морис Мартен дю Гар (не смешивать с Роже Мартен дю Гаром), который впоследствии дружно работал с немцами. Но когда я ему объяснила, в чем дело, то и Морис Мартен дю Гар, и присутствовавшие при разговоре другие лица буквально «ретировались задом»!

Итак, мы с Володей отправились вдвоем в префектуру без каких бы то ни было рекомендаций. Здесь я приведу несколько строчек из моих воспоминаний о Маяковском, вышедших на французском языке:

"… Блуждаем по длинным, замусоленным коридорам, нас посылают из канцелярии в канцелярию, я – впереди, Маяковский за мной, сопровождаемый громким стуком металлических набоек на каблуках и металлического конца трости, которую он то везет за собой по полу, то цепляется ею за стены, двери, стулья. Наконец мы причалили к дверям какого-то важного чиновника. Это был чрезвычайно раздраженный господин, который для большей внушительности даже встал из-за письменного стола и громким, яростным голосом заявил, что господин Маяковский должен в 24 часа покинуть Париж! Я начала что-то плести ему в ответ, но Маяковский сбивал меня с толку, все время прерывая меня: "Что ты ему сказала?.. Что он тебе сказал?.."

– Я ему сказала, что ты человек неопасный, что ты не умеешь говорить по-французски.

Лицо Маяковского вдруг просветлело, он доверчиво посмотрел на раздраженного господина и сказал густым, невинным голосом:

– Жамбон…

Чиновник перестал кричать, взглянул на Маяковского, улыбнулся и спросил:

– На какой срок вы хотите визу?

Наконец в большом зале Маяковский передал в одно из окошек свой паспорт, чтобы на него поставили необходимые печати. Чиновник проверил паспорт и сказал по-русски: "Вы из села Багдады Кутаисской губернии? Я там жил много лет, я был виноделом…" Оба были чрезвычайно довольны этой встречей: подумать только, до чего мал мир, люди положительно наступают друг другу на ноги!..

Словом, в этот день было столько переживаний, что Маяковский и не заметил, как в самом центре парижской префектуре у него утащили трость!"

Но на этом дело с визой не кончилось. Не знаю зачем, не то срок продления визы был недостаточный, т. к. американская виза все не шла и не шла, то ли Маяковский опасался неприятностей, но он поехал к министру де Монзи, с кем – не знаю. Когда я постучалась к нему в комнату, я застала только что вернувшегося от де Монзи Володю в приятнейшем расположении духа, возбужденного, и с ним двух молодых людей. Все трое были в пальто и шляпах, и Володя что-то весело говорил, а те двое молитвенно слушали, не отрывая от него глаз. С визой все обстояло благополучно, де Монзи сказал про Маяковского, что "эту физиономию надо показать Франции!", а молодые, которые, если не ошибаюсь, были секретарями де Монзи, оба кончили французский Институт восточных языков, говорили по-русски и были "своими ребятами". Один из них, Жан Фонтенуа, немедленно к нам пришился и начал ходить вокруг да около.

Но такие вспышки веселья у Володи в тот приезд, помнится мне, случались не часто. Мне бывало с ним трудно. Трудно каждый вечер где-нибудь сидеть и выдерживать всю тяжесть молчания или такого разговора, что уж лучше бы молчал! А когда мы встречались с людьми, то это бывало еще мучительней, чем вдвоем. Маяковский вдруг начинал демонстративно, так сказать – шумно молчать. Или же неожиданно посылал взрослого почтенного человека за папиросами, и удивительнее всего было то, что человек обычно за папиросами шел! Почему-то запомнился один вечер, в танцульке, на втором этаже кафе "Ротонда". За нашим столиком было много народа (среди них Владимир Познер[31][31]
  Никулин Лев Вениаминович (1891–1967) – писатель.


[Закрыть]
с хорошенькой женой, которая Володе нравилась, Фонтенуа…). Володя сидел мрачный, отодвинув стул, а ведь он любил ходить по танцулькам, хотя сам и не танцевал. Я же была молода и танцевать любила. В тот вечер, когда я вернулась к столику после танца, Володя как бы невзначай смахнул на пол мою перчатку. Я ему сказала: «Володя, подними…» Он смахнул и вторую на грязный, заплеванный пол. Не помня себя, я вскочила, выбежала из зала, вниз по лестнице, на улицу. Кто-то бежал за мной, пытался меня догнать, вернуть. Ни за что! С Володей мы встретились на следующий день, оба хмурые, но об инциденте не заговаривали. А когда мы опять попали в дансинг, я назло ему пошла танцевать с профессиональным танцором, приставленным к учреждению. Танцору за это следовало заплатить, и Володя, миролюбиво отпустивший меня с ним, только недоуменно спросил, как же это сделать, как ему заплатить?.. «Дай, и все!» И Володя действительно протянул танцору руку с зажатыми в кулак деньгами и потом успокоенно сказал: «Ничего, выскреб…»

Рассказываю об этих незначительных случаях оттого, что характерна именно их незначительность, способность Маяковского в тяжелом настроении натягивать свои и чужие нервы до крайнего предела. Его напористость, энергия, сила, с которой он настаивал на своем, замечательные, когда дело шло о большом и важном, в обыкновенной жизни были невыносимы. Маяковский не был ни самодуром, ни скандалистом из-за пересоленного супа, он был в общежитии человеком необычайно деликатным, вежливым и ласковым, – и его требовательность к близким носила совсем другой характер: ему необходимо было властвовать над их сердцем и душой. У него было в превосходной степени то, что французы называют le sense de l'absolu – потребность абсолютного, максимального чувства и в дружбе, и в любви, чувства, никогда не ослабевающего, апогейного, бескомпромиссного, без сучка и задоринки, без уступок, без скидки на что бы то ни было…

Мы любовь на дни не делим,

не меняем любимых имен…

И когда я ему как-то сказала, что вот он такое пишет, а женщин-то вокруг него!., он мне на это торжественно, гневно и резко ответил: «Я никогда Лиличке не изменял. Так и запомни, никогда!» Что ж, так оно и было, но сам-то он требовал от женщин, – с которыми он Лиле не изменял, – того абсолютного чувства, которое он не мог бы дать, не изменив Лиле. Ни одна женщина не могла надеяться на то, что он разойдется с Лилей. Между тем, когда ему случалось влюбиться, а женщина из чувства самосохранения не хотела калечить своей судьбы, зная, что Маяковский разрушит ее маленькую жизнь, а на большую не возьмет с собой, то он приходил в отчаяние и бешенство. Когда же такое апогейное, беспредельное, редкое чувство ему встречалось, он от него бежал.

Я помню женщину, которая себя не пожалела… Это было году в 17-м. Звали ее Тоней – крепкая, тяжеловатая, некрасивая, особенная и простая, четкая, аккуратная, она мне сразу полюбилась. Тоня была художницей, кажется мне – талантливой, и на всех ее небольших картинах был изображен Маяковский, его знакомые и она сама. Запомнилась "Тайная вечеря", где место Христа занимал Маяковский; на другой – Маяковский стоит у окна, ноги у него с копытцами, за ним убогая комната, кровать, на кровати сидит сама художница в рубашке. Смутно помню, что Тоня также и писала, не знаю, прозу или стихи. О своей любви к Маяковскому она говорила с той естественностью, с какой говорят, что сегодня солнечно или что море большое. Тоня выбросилась из окна, не знаю в каком году. Володя ни разу за всю жизнь не упомянул при мне ее имени.

Странно и страшно то, что незадолго до смерти Тоня сошлась с художником Ш-ом и что у Маяковского с Ш-ом были свои отношения: Володя постоянно обыгрывал его в карты. Ш., узкий, бледный, белесый немец, был ростом с Маяковского, а то и выше. У Ш-ана была теория, по которой выигрывает в карты человек морально правый, и Маяковский, который часто играл с ним, когда оба жили в Петрограде, обыгрывал его как хотел, да еще насмехался. Ш. в те времена зарабатывал на жизнь разрисовкой прекрасных шарфов, и когда он совсем обезденежел, Маяковский стал с ним играть на шарфы. И выигрывал их с той уверенностью, с какой человек с деньгами идет в магазин. Помню, как он вернулся от Ш-ана с шарфом и сказал Лиличке: "Вот, я принес тебе его скальп!" Лиличка подарила шарф мне – огромный, до полу, лиловый с розовыми цветами, красавец шарф, обшитый черно бурой лисой. Он цел и по сей день, только уж без лисы, обносилась. А Маяковский с Ш-ом и играть перестал, чтобы не пустить его по миру. Но Тонина любовь была игрой смертельной. Ее жизнь принадлежала Володе, какова бы ни была причина – мне неизвестная – ее самоубийства.

Женщины занимали в жизни Маяковского много места, вот отчего я так долго останавливаюсь на этой теме…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю