Текст книги "Современницы о Маяковском"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Имя
этой
теме:
……!
Дон Жуан, распятый любовью, Маяковский так же мало походил на трафаретного Дон Жуана, как хорошенькая открытка на написанное великим мастером полотно. В нем не было ничего пошлого, скабрезного, тенористого, женщин он уважал, старался не обижать, но когда любовь разрасталась – предъявлял к любви и женщине величайшие требования, без уступок, расчета, страховок… Такой любви он искал, на такую надеялся и еще в «Облаке» писал:
Будет любовь или нет?
Какая-
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
У Арагона есть такие стихи:
И пока он ходил от женщины к женщине,
Он страшно загрустил,
Пока он ходил от женщины к женщине…
Маяковский ходил от женщины к женщине и, ненасытный и жадный, страшно грустил… Они были нужны ему все, и в то же время ему хотелось единой любви. Любил Лилю, одну, и в то же время бросался к другим, воображал другое. Таким он был по натуре своей. Говорил мне в Париже: «Когда я вижу здешнюю нищету, мне хочется все отдать, а когда я вижу здешних миллиардеров, мне хочется, чтобы у меня было больше, чем у них!»
Больше, сильнее, выше, лучше… Чтобы сердце билось стихами, он искал восторга любви, огромной, абсолютной…
Любить —
это значит:
в глубь двора
вбежать
и до ночи грачьей,
блестя топором,
рубить дрова,
силой
своей
играючи.
Любить —
это с простынь
бессонницей рваных,
срываться,
ревнуя к Копернику,
его,
а не мужа Марьи Иванны,
считая
своим
соперником.
Любовь-двигатель, дающая высший творческий азарт, вызывающая на соревнование с великими творцами, взлетающая над бытом, грязью ревности и мелкими людишками… Таким был Маяковский-поэт, таким он был и в жизни, во всех своих чувствах к «своим» как в любви, так и в дружбе: – Ты Лиличку любишь? – Люблю. – А меня ты любишь? – Люблю. – Ну, смотри… – Чего смотреть?
Проверка шла по мелочам:
– Элечка, купи мне карманное мыло, в коробочке.
Я шла покупать карманное мыло. Обошла все парижские магазины – нет такого мыла. Володя опять – купи мыло! Нет такого мыла.
– Ты для меня даже куска мыла купить не можешь!
– Нет мыла.
– Ты знаешь, что я без языка, и тебе лень мне кусок мыла купить!
Нет мыла. Володя со мной уже не разговаривает, мы молчаливо обедаем в ресторане, шагаем мрачно по улицам, настроение безвыходно тяжелое. Но карманного мыла все-таки нет, ничего не поделаешь.
– Как хотите, мадам, я это мыло сам себе куплю.
Володя вернулся в гостиницу с круглой алюминиевой коробочкой, в которой была твердая зубная паста "Жиппс". Он ее, конечно, давно облюбовал, уверенный, что это и есть карманное мыло, но как только я ему сказала, что такого мыла нет, сейчас же начал этим мылом меня испытывать. Пристыженный, он без конца извинялся, трогательный и ласковый, как нашкодившая собака, которая без конца дает лапу, и смешил меня до тех пор, пока слезы раздражения не переходили в слезы от смеха.
* * *
В 1924 году Маяковский в Париже американской визы так и не дождался. Уехал в Москву, но через полгода опять вернулся за тем же, рассчитывая отправиться в кругосветное путешествие. Из Москвы он на этот раз летел и с восторгом рассказывал мне, как на границах летчик, из вежливого озорства, "приседал на хвост".
Этот приезд, в 1925 году, ознаменовался кражей всех денег, которые Маяковский сэкономил для путешествия вокруг света. Днем мы были с ним в банке, он взял все переведенные ему деньги, а оттуда нас, очевидно, проследил профессиональный вор; вор снял в "Истрии" соседнюю с Володей комнату, и когда Володя утром на минуту вышел, в пижаме, не заперев за собой дверь, он успел проникнуть к нему, украсть из пиджака бумажник и скрыться.
Это обнаружилось позднее, когда же я пришла утром к Володе, он еще спокойно жевал свой "жамбон", сидя без пиджака, у столика. Потом встал, надел пиджак, висевший на спинке стула, и привычным жестом проверил на ощупь, сверху вниз, карманы – все ли на месте. И я увидела, как он вдруг посерел! Бумажник! Обыскали комнату, бросились к хозяйке, и вот мы уже бежим в ближайший полицейский участок…
Володя шагает большими шагами, ему не до того, чтобы приравниваться к моим, и я поспеваю за ним как могу. Идем молча, каждый думает свою думу… Денег вор не оставил совсем, и я прикидываю, что бы такое продать… Володя же, может быть, думает о том, как он во второй раз вернется в Москву несолоно хлебавши, с первого этапа кругосветного путешествия, которое так и не состоится. Наконец я говорю Володе, что можно было бы продать мою меховую накидку и кольцо – единственное мое имущество. Володя смеется и, сразу повеселев, бодро говорит, что продавать ничего не нужно, что ни в коем случае не надо менять образа жизни, что мы будем по-прежнему ходить в ресторан "Гранд-Шомьер", покупать рубашки и галстуки и всячески развлекаться и что в кругосветное путешествие он отправится… Так оно впоследствии и оказалось, хотя поиски полиции ограничились показаниями хозяйки, опознавшей вора, хорошо известного полиции. Но Володя телеграфировал в Москву, Лиличка организовала ему авансы в Госиздате и перевела нужную сумму. Ясно помню, как Маяковский рассказывал о краже полпреду Леониду Красину и как тот не только не посочувствовал и не предложил помочь, но язвительно и почти радостно сказал: "На всякого мудреца довольно простоты!" Да, в то время многие были рады, что-де Маяковский остался в дураках, злорадствовали и смеялись. А в связи с кражей и таким к себе отношением он придумал следующую игру: у всех пребывавших тогда в Париже советских русских (а их было немало на Художественно-промышленной выставке) Маяковский просил взаймы денег! Завидя в кафе на Монпарнасе русского, мы его оценивали, каждый по-своему, и если он давал сумму ближе к моей, разница была в мою пользу, если ближе к Володиной, то в его. Когда же он получал отказ, Володя долго отплевывался, выражал мимикой предельную степень возмущения и брезгливости и говорил: "Собака!" Запомнился мне случай с Эренбургом, который только что вернулся из Бельгии и, как обычно, сидел на террасе кафе "Ротонда", – Маяковский обратился и к нему за деньгами. Эренбург ни о чем не стал расспрашивать, ни выяснять, нет ли тут со стороны Маяковского какого-нибудь подвоха, и молча и равнодушно выдал ему пятьдесят бельгийских франков. Маяковский был растроган и доволен – он знал, что у Эренбурга денег мало, и на радостях стал звать Эренбурга Ильей, чего с ним до тех пор не случалось. Когда мы ушли из "Ротонды", он все никак не мог успокоиться, долго трясся от неслышного смеха и выдавливал: "Бельгийские! Обрати внимание на то, что они бельгийские!"
Кажется, тогда же произошел и другой, менее катастрофический инцидент: все в той же гостинице "Истрия" у Маяковского украли только что купленные новые башмаки, которые он выставил для чистки перед дверью. Одновременно была украдена другая пара, у художника Марселя Дюшана, и Марсель немедленно сказал: "Это сделала Жанна". Жанна была красивая женщина, без памяти влюбленная в Марселя Дюшана. Она поселилась в "Истрии", оклеила свою комнату, как обоями, обложками художественного журнала, на которых во всю страницу был изображен Дюшан в профиль, и требовала, чтобы Марсель отдавал ей каждую минуту жизни. Дюшан, привлекательный человек, о котором ходили легенды, математически сухой художник, шахматист, ненавидящий сантименты и эксцессы, всячески старался от Жанны избавиться, скрываться от нее, и чтобы заставить его сидеть дома, Жанна выбросила его единственную пару башмаков на помойку, а чтобы не сразу подумали на нее, прихватила вторую пару, Володину! Она сама же мне это и рассказала. Володя от удивления даже не пожалел о башмаках – ну и нравы у монпарнасцев!
* * *
В этот приезд Маяковский уже осмелел и частенько просился у меня "со двора" – его выражение. Я с радостью отпускала, у меня, конечно, не было Володиной выносливости, и я с ним выбивалась из сил. Володя начал брать с собой, в качестве переводчиц и гидов, подворачивавшихся ему на Монпарнасе молоденьких русских девушек, конечно, хорошеньких. Ухаживал за ними, удивлялся их бескультурью, жалеючи, сытно кормил, дарил чулки и уговаривал бросить родителей и вернуться в Россию, вместо того чтобы влачить в Париже жалкое существование.
Но, конечно, Маяковский не только девушками занимался в Париже, да и занимался-то он ими, так сказать, попутно, поскольку ему все равно нужен был сопровождающий или сопровождающая.
Помню, был завтрак, устроенный в честь Маяковского писателями-унанимистами[22][22]
Унанимизм – литературное течение во французской литературе, возникшее в 10-х годах XX века, характерное стремлением к социальной тематике, простоте стиля.
[Закрыть], на котором присутствовали Жорж Дюамель[23][23]
Дюамель Жорж (1884–1966) – французский романист, поэт.
[Закрыть], Жюль Ромен[24][24]
Ромен Жюль (1885–1972) – французский романист и поэт, наиболее известен его цикл романов «Люди доброй воли».
[Закрыть], Вильдрак[25][25]
Вильдрак Шарль (1882–1971) – французский писатель, теоретик литературы.
[Закрыть], Дюртен[26][26]
Дюртен Люк (1881–1959) – французский писатель. Его книги часто издавались в СССР.
[Закрыть], Мак-Орлан[27][27]
Мак-Орлан Пьер (1882–1970) – французский писатель и путешественник.
[Закрыть]… Встреча с Маринетти[28][28]
Маринетти Филиппо Томазо (1876–1944) – итальянский писатель, глава и теоретик футуризма. Сподвижник Муссолини, прославлял милитаризм и фашистскую агрессию.
[Закрыть] в отдельном кабинете ресторана «Вуазен», где нас было только трое: Маяковский, Маринетти и я.
Досадно, что мне изменяет память и что я не могу восстановить разговора (шедшего, естественно, через меня) между русским футуристом и футуристом итальянским, между большевиком и фашистом. Помню только попытки Маринетти доказать Маяковскому, что для Италии фашизм является тем же, чем для России является коммунизм, и огорченного Маяковского. Были мы у Пикассо, который тогда жил и работал на улице Боэси. Были у художника Робера Делоне, где Маяковский познакомился с поэтом-дадаистом Тристаном Тцара. Смутно выплывает чья-то большая квартира, люди, толчея, писатель Ясинович, автор тогда нашумевшей книги "Гоа-Юродивый", и все это – люди, писатель, картины на стенах, книги – имеет какое-то отношение к семье Виардо, к певице Полине Виардо, возлюбленной Тургенева, и к самому Тургеневу. Помню заинтересованного, даже взволнованного Маяковского… но все это ускользает от меня, как сон. Что-то в этом смысле несомненно было, недаром в парижском стихотворении Маяковского "Верлен и Сезан" есть строчки:
Туман – парикмахер,
он делает гениев —
загримировал
одного
бородой-
Добрый вечер, m-r Тургенев.
Добрый вечер, m-me Виардо.
Были мы с Маяковским у моего друга Фернана Леже [29][29]
Леже Фернан (1881–1952) – французский художник, приятель Маяковского, Эльзы Триоле и Лили Брик.
[Закрыть]в его ателье на улице Нотр-Дам-де-Шан. С Леже мы встречались чаще, чем с другими французами, эти богатыри сговаривались друг с другом без разговора. Леже показывал Володе Париж, водил нас в танцульки на рю де Лапп возле площади Бастилии, где, случалось, происходили смертельные драки между неуживчивыми ревнивыми сутенерами. Как-то в компании ходили куда-то на Монмартр с поэтом-сюрреалистом Роже Витраком… Словом, Маяковский видел в Париже несчетное количество людей искусства, видел и самый Париж, с лица и изнанки, и его великолепные кварталы, и рабочий район Бельвилль, и пышные рестораны, и скромные трактирчики, музеи, соборы…
С какого-то времени за нами повсюду начали ходить шпики, может быть, с тех пор, как Володя стал часто встречаться с товарищами из полпредства. Куда мы, туда и шпики. Что-то записывали в книжечки, и Володя научил меня выражению: "взять на карандаш": "Смотри, Элечка, они взяли тебя на карандаш!" Шпиков этих мы знали в лицо. Как-то пошли мы с товарищами завтракать все в тот же ресторан "Гранд-Шомьер", который Володя окончательно облюбовал (он любил ходить всегда в одно и то же место, как привычный посетитель, садиться за тот же столик и даже есть то же самое), и рядом с нами, за соседним столиком, расположились наши шпики – пожилой и молодой. Истые французы. Маяковский был в хорошем настроении, беспрестанно острил, и мы безудержно смеялись. Шпики сидели тихо, как ничего не понимающие, и пожирали свои бифштексы. До тех пор пока Маяковский не начал рассказывать про одну бильярдную партию на позор и про то, как проигравший, солидный, серьезный человек, лез под бильярд… Мы рыдали от смеха! Маяковский говорил нарочито громко, и наконец наших соседей прорвало: они начали смеяться тем неудержимым смехом, который сильнее карьеры и чувства долга! Их так разобрало, что они долго не могли успокоиться. Полное разоблачение! Если они "взяли нас на карандаш", то интересно было бы посмотреть, что же они такое написали в этот день про Маяковского.
* * *
В 1925 году я собралась в Москву. Меня одолевала тоска, и я бередила свои раны еще тем, что писала в то время "Земляничку"[30][30]
«Земляничка» – автобиографическая повесть Э. Триоле, изданная в Москве в 1926 году.
[Закрыть], повесть, отчасти автобиографическую, и жила Москвой. Володе я читала «Земляничку» только начатую, по мере написания. Он ходил по полосатой комнате отеля «Истрия», стукаясь «о стол, о шкафа острия», пожевывал папиросу, сопел… Нравились ему имена двух девочек, сестер – Земляничка и Лиска. Рыжая Лиска. Поучал не сразу, резко, и не по поводу только что написанного. Говорил, например, об изношенных эпитетах, сравнениях, припомнил мне «На Таити», где есть у меня, к сожалению, выражение «королевская поступь маори»: «По-твоему, если поступь, то обязательно королевская? А по-моему, у королей капуста в бороде…» Говорил обидно, спуска не давал, а потому смею вас уверить, что с тех пор, прежде чем воспользоваться сравнением, я трижды его проверю! Говорил о том же, о чем подробно писал в «Как делать стихи», о том, что я пишу только еще первые книги всем накопившимся, но когда я все это, готовое, поистрачу, что же я тогда буду делать? Поучительно говорил, что надо делать запасы из всего, что встретится, и не транжирить их зря. Для примера: как-то я при Маяковском начала рассказывать о том, как в лондонских кино, куда молодежь ходит целоваться, барышни-разносчицы, продающие сласти, перед тем как зажигается свет, начинают предупреждающе кричать: «Шоколад! Шоколад!» Володя отчаянной мимикой пытался меня остановить и, наконец, шепнул мне с миной заговорщика: «Молчи! Пригодится!» Не раз он меня так останавливал, и я по сей день это помню и, случается, прикусываю язык и говорю себе: «Молчи! Пригодится!»
Так вот, в то время я особенно затосковала по Москве, хотя бы – пожить немножко! А тут как раз и консульство советское открылось. Я отправилась в консульство. Там было переполнено, перед длинным как бы прилавком толкались парижские русские. Я объяснила консульскому служащему, зачем я пришла, и он тут же напустился на меня со своей подозрительностью к эмиграции. Почему у меня французский паспорт?.. А где мой советский, по которому я выехала? "Вы его скрываете, утаиваете! Оттого, что вы бежали, что заграничного паспорта у вас никогда и не было". Я начала объяснять все по порядку, что мне на Ново-Басманной дали советский заграничный паспорт "для выхода замуж", и что я вышла замуж в 19-м году, и что мне дали французский паспорт, когда у меня выбора не было. Но он не слушал, и я пришла домой в слезах. Под Володины утешения я начала рыться в чемоданах и – о чудо! – нашла свой старый заграничный советский паспорт. В консульство я вернулась уже с паспортом и под прикрытием Маяковского. Володя защитно обнимал меня и объяснял, что Элечку обижать никак нельзя. Паспорт мой произвел сенсацию, на него сбежалось смотреть все консульство – он носил чуть ли не первый номер советских заграничных паспортов. Меня попросили подарить его консульству как исторический документ, и я на радостях согласилась его отдать. Визу мне дали.
Вскоре Маяковский уехал в Мексику. А через некоторое время уехала и я в Москву.
* * *
В то время Брики и Маяковский жили круглый год на даче в Сокольниках. Кроме того, у Маяковского была комната в Москве, в Лубянском проезде; в этой комнате помещалась также и редакция "Лефа".
Я приехала летом, и в Сокольниках, на даче с садом, было свободно. Когда же наступила зима, то оказалось, что на даче повернуться негде: в общей комнате стояли большой стол, большой диван, большой рояль и откуда-то прибывший большой бильярд; кроме общей, большой, были еще две комнаты поменьше и еще одна совсем маленькая. Из двух, что поменьше, одна была спальней, а другую, холодную, запирали на висячий замок, и там стояли ящики и чемоданы. Я спала в совсем маленькой.
Жить зимой в Сокольниках было небезопасно, двери и окна толком не запирались, и на ночь мы к дверным ручкам привязывали стулья, чтобы, если кто толкнется, стулья поехали и нашумели. Это называлось "психологическими запорами". Кроме того, повсюду валялись пистолеты, и разумные люди опасались их больше жуликов: спросонок могло привидеться бог знает что и тут недолго выстрелить и просто в человека, вставшего с постели в неурочный час. Пистолеты действительно вещь опасная: один из заночевавших у нас даже прострелил себе палец. Револьвер был при нем, в портфеле, оттого что идти от трамвая к даче тоже было страшновато, особенно зимой, когда кругом ни души, а снег заметает следы, и кажется, что тут никогда никто не проходил… Удивительно ясно вспоминается эта нетронутая белая гладь, снежный блеск на дороге, деревьях. В детстве, когда шел снег, я думала, что это с неба падают звезды, оттого, что снежинки – звездочками, и оттого, что снег блестит.
Пока Володя был в Америке, да и после его приезда, когда он жил в Сокольниках, я ночевала у него в Лубянском проезде. Подъезд во дворе огромного хмурого дома; комната в коммунальной квартире, дверь прямо из передней. Одно окно, письменный стол, свет с левой стороны. Клеенчатый диван. Тепло, глухо, не очень светло, отчего-то пахнет бакалейной лавкой. Спать на клеенке было холодновато, скользила простыня. Я видела в Музее Маяковского в Москве макет этой комнаты, в которой Маяковский застрелился, – когда я там жила, и мебель была не та, и стояла она иначе.
Лиличка поехала встречать Володю в Берлин. Это, наверное, было зимою, она вышла из вагона в Москве в серой беличьей курточке. За ней Володя. Впоследствии, когда мне случалось ходить с Маяковским по московским улицам, я поняла, какая же у него теперь слава! Извозчики и те на него оглядывались, прохожие говорили: "Маяковский!.. Вот Маяковский идет!.." А что делалось в Политехническом музее, на его вечере "Мое открытие Америки"! Как было хорошо! И мне вспоминался Маяковский в день выборов "короля поэтов"… Врагов и теперь было немало, а то и больше, но как же теперь Маяковский владел собой, залом, своим мастерством! Восторг молодежи сметал все остальное. Как это было прекрасно.
* * *
На даче у нас бывало много народа: Никулин[31][31]
Никулин Лев Вениаминович (1891–1967) – писатель.
[Закрыть], Асеев, Осип Бескин[32][32]
Бескин Осип Мартынович (1892–1969) – критик, издательский работник.
[Закрыть], Яша Эфрон, Пастернак[33][33]
Пастернак Борис Леонидович (1890–1960) – поэт.
[Закрыть], Шкловский, Родченко[34][34]
Родченко Александр Михайлович (1891–1956) – художник, фотограф, дизайнер, иллюстратор, соратник Маяковского по «ЛЕФу».
[Закрыть], Крученых, молодой Кирсанов[35][35]
Кирсанов Семен Исаакович (1906–1972) – поэт.
[Закрыть]… С тех пор мне запомнились первые стихи, которые я слышала от Кирсанова, они произвели на меня впечатление, и часто я их про себя повторяю: называются они «Бой быков» и посвящены Маяковскому. В них говорится о том, как тореро убивает быка под восторженные крики толпы, а бык ведь хотел человеку служить.
Он томился, стоная:
– "Ммму…
Я бы шею отдал
ярму,
У меня сухожилья
мышц,
Что твои рычаги
тверды,
Я хочу для твоих
домищ
Рыть поля и таскать
пуды-ы"…
С тех самых пор я эту бычью муку часто сама для себя цитирую, с тех пор, с тех самых пор…
Бывал также на даче в Сокольниках Жан Фонтенуа, тот самый молодой человек, который проводил Маяковского в "Истрию" от министра де Монзи, "свой парень", бывший комсомолец, только в партию не вступил почему-то… В Москве он пребывал в качестве корреспондента агентства Гавас, французского ТАССа. Вначале Фонтенуа, или, как его прозвали в Москве, Фонтанкин, посылал из Москвы восторженные корреспонденции, но вскоре его вызвали в Париж, где ему, очевидно, было сделано должное внушение, так как по возвращении тон его статей внезапно круто изменился. Как-то раз, еще до моего приезда в Москву, он привез к Маяковскому и Лиле, которые тогда еще жили в Водопьяном переулке, известного французского писателя Поля Морана[36][36]
Моран Поль (1888-?) – французский писатель, дипломат.
[Закрыть]. Писателя встретили чрезвычайно гостеприимно, кормили пирогами и отпустили, нагруженного подарками. Вернувшись в Париж, Моран в скором времени выпустил книгу рассказов, в одном из которых, под заглавием «Я жгу Москву», он описал вечер, проведенный с Маяковским, и всех присутствовавших на этом вечере. Это был гнуснейший пасквиль, едва прикрытый вымышленными именами. Я помню, как много позднее в Париже Маяковский по этому поводу недоуменно пожимал плечами и все собирался выпустить книгу, где бы напротив каждой страницы Морана шел рассказ о том, как оно все было на самом деле. Жаль, что он этого не сделал, блестящий бы получился рассказ, помимо ответа Морану.
При мне Фонтанкин привез в Сокольники журналиста Анри Берро. Анри Берро, вернувшись во Францию, написал о Советской России отвратительный репортаж. Когда сведения об этом дошли до Москвы, а Фонтанкин появился в Сокольниках, Маяковский, не отрываясь от игры на бильярде, сказал ему: "Фонтанкин, если ты еще раз приведешь к нам француза, я тебе морду набью".
Фонтенуа в скором времени выслали из Москвы. Его последующая судьба настолько показательна, кривая нравственного падения настолько крута, что в романе писатель вряд ли разрешил бы себе с такой отчетливостью описать жизнь растленного человека. Что касается Поля Морана, то он во время оккупации работал с немцами и после освобождения бежал в Швейцарию. Сейчас вернулся в Париж и пишет в газетах как ни в чем не бывало. Анри Берро был после освобождения посажен, потом помилован и умер своей смертью.
* * *
Пробыв в Москве больше года, я вернулась в Париж. Перед отъездом Володя советовал мне не уезжать, выйти замуж за такого-то, или такого-то, или еще такого-то… Не собираясь ни за кого замуж, я хотела поехать в Париж, законно развестись с моим французским мужем, а там видно будет. В скором времени, ранней весной 1927 года, в Париж приехал Маяковский.
Опять мы стали ходить в "Гранд-Шомьер" и покупать галстуки и рубашки, встречаться с людьми, опять Маяковскому приходилось разговаривать на "триоле". Возможно, что некоторые из встреч, о которых я уже писала, приходились на этот приезд. Знаю, что в этот раз состоялся вечер Маяковского в кафе "Вольтер" против Люксембургского сада. Было полным-полно. Маяковский посередине, как в цирке: "Ну что же мне им прочесть, Элечка?" Читает, гремит, поражает…
В этот приезд, да, кажется, именно в этот, выплывает из тумана памяти Валентина Михайловна Ходасевич[37][37]
Ходасевич Валентина Михайловна (1894–1970) – художница, театральный декоратор.
[Закрыть], с которой я когда-то познакомилась в Саарове у Горького. Алексей Максимович звал ее «купчихой», а Маяковский – Вуалетой Милаховной. Возле нее с нами ходил Миклашевский[38][38]
Миклашевский Константин Константинович (1886–1943) – режиссер, театровед.
[Закрыть] с лошадиными, выступающими вперед зубами… Бывал с нами Фернан Леже.
Веселые, идем гурьбой по бульвару Монпарнас, отчего-то прямо по мостовой. Володя острит, проверяя на нас свое остроумие. Он весь день провел с одной девушкой, Женей, и ему ни разу не удалось ее рассмешить! И это начинало его беспокоить, не выдохся ли он, не в нем ли тут дело? Рассказывает, как он с Женей катался по Парижу и как, проезжая мимо Триумфальной арки, она его спросила, что это за огонь горит над аркой? "Парижанин" Володя объяснил ей, что то неугасимая лампада на могиле Неизвестного солдата. Но Женя, привыкшая к тому, что Володя шутник, презрительно ответила: "Никогда не поверю, чтобы из-за одного солдата такую арку построили". Мы все уже обессилели от смеха, а Володя рассказывает еще про то да про это. Фернан Леже ничего не понимает, удивляется: "Ни разу не промахнулся! Каждое слово – в цель!" Шагаем все вместе под сочиненный Маяковским марш:
Идет по пустыне и грохот, и гром,
бежало стадо бизоново.
Старший бизон бежал с хвостом,
младший бежал без оного…
Марш был известен всем русским на Монпарнасе и подхватывался всеми, вплоть до Ильи Григорьевича Эренбурга, на террасе «Ротонды», где шел «и грохот, и гром»… Гуляли, шли на ярмарку, – в Париже ярмарка круглый год переезжает из района в район. Маяковский любил ярмарочный шум, блеск, музыку, толчею, любил глазеть на балаганы, играть во все игры, стрелять в тире и выигрывать бутылки плохого шампанского, покупать билетики в лотерею и смотреть на вертящееся колесо «фортуны»… Вот, уже ночью, мы все, также гурьбой, спускаемся с Монмартра по узкому тротуару. На одном из домов, перпендикулярно к нему, вывеска в виде золотого венка, – Володя метко бросает трость сквозь отверстие в венке, кто-то берет у него трость и тоже пробует бросить ее сквозь венок… И тут же начинается игра, вырабатываются правила. Володя всех обыгрывает: у него меткий глаз и рука, да и венок почти на уровне его плеча!.
Но не всегда Маяковский бывал весел… Есть у меня одна ярмарочная фотография, где мы сняты с Вуалетой Милаховной, художником Делоне, поэтом Иваном Голлем и его женой – Клэр Голль… Володя стоит ко всем нам спиной. Плохой это был вечер! Маяковский хмурый, злобный. Даже помню предлог для этого тяжелого настроения: кто-то ему рассказал ходившие по Парижу толки, что, мол, приехал советский поэт, ходит по кафе и кабакам, а денег у него! куры не клюют! А тоже говорит – кто не работает, тот не ест! Оно и видно! Володю раздражало, что все эти "люди искусства" пользуются тем, что ему нравится бывать там, где шумно и весело, что они рады удобному случаю оговорить советского поэта и что эта дешевая демагогия падает на благодатную почву… Ведь работать надо за письменным столом дома, с утра, а не ночью, мол, под шум каруселей. Маяковский совершенно не переносил судачеств и сплетен и переживал их мучительно.
И с кем бы Маяковский ни говорил, он всегда и всех уговаривал ехать в Россию, он всегда хотел увезти все и вся с собой, в Россию. Звать в Россию было у Володи чем-то вроде навязчивой идеи. Стихи "Разговорчики с Эйфелевой башней" были написаны им еще в 1923 году, после его первой поездки в Париж:
Идемте, башня!
К нам!
Вы
там,
у нас,
нужней!
………..
………..
Идемте!
К нам!
К нам, в СССР!
Идемте к нам —
я
вам достану визу!
Так, он собирался достать советский паспорт, или, вернее, вернуть советский паспорт Асе, восхитительной девушке, которую в начале революции увез из Советской России без памяти влюбившийся в нее иностранец. Асе было тогда шестнадцать лет, иностранец оказался неподходящий, и она жила одна, неприкаянная, травмированная нелепой историей с ненормальным мужем. Окруженная сонмом поклонников, она не находила себе места, и постоянная праздность, жизнь без своего угла и привязанности довели ее до отчаяния. Это было прелестное существо, маленькая, сероглазая, белозубая, да к тому же еще и умница и по существу весельчак. Когда у нее «вышел роман» с Володей, он очень хотел ей помочь и говорил Асе, как и всем прочим:
Идемте!
К нам!..
я
вам достану визу!
Володя умел быть с женщиной нежным, внимательным. Но с Асей все вышло по-другому, и это уже касается ее личной биографии. Тут не было ни слез, ни скрежета зубовного, и, верно, они друг друга поминали добрым словом.
Гораздо более бурно протекал роман Маяковского с Татьяной Яковлевой[39][39]
Яковлева Татьяна Алексеевна (1906–1991) – приятельница Маяковского, с которой он познакомился в Париже и которой посвящены стихи «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» (1928) и «Письмо Татьяне Яковлевой» (1929).
[Закрыть], с которой он встретился в 1928 году. Роман этот «отстоялся стихами» и «тем интересен». Я познакомилась с Татьяной перед самым приездом Маяковского в Париж и сказала ей: «Да вы под рост Маяковскому». Так из-за этого «под рост», для смеха, я и познакомила Володю с Татьяной. Маяковский же с первого взгляда в нее жестоко влюбился.
В жизни человека бывают периоды "предрасположения" к любви. Потребность в любви нарастает, как чувство голода, сердце становится благодатной почвой для "прекрасной болезни", оно – горючее и воспламеняется от любой искры, оно только того и ждет, чтобы вспыхнуть. В такие периоды любовь живет в человеке и ждет себе применения. В то время Маяковскому нужна была любовь, он рассчитывал на любовь, хотел ее… Татьяна была в полном цвету, ей было всего двадцать с лишним лет, высокая, длинноногая, с яркими желтыми волосами, довольно накрашенная, "в меха и бусы оправленная"… В ней была молодая удаль, бьющая через край жизнеутвержденность, разговаривала она, захлебываясь, плавала, играла в теннис, вела счет поклонникам… Не знаю, какова была бы Татьяна, если б она осталась в России, но годы, проведенные в эмиграции, слиняли на нее снобизмом, тягой к хорошему обществу, комфортабельному браку. Она пользовалась успехом, французы падки на рассказы эмигрантов о пережитом, для них каждая красивая русская женщина-эмигрантка в некотором роде Мария-Антуанетта…
Татьяна была поражена и испугана Маяковским. Трудолюбиво зарабатывая на жизнь шляпами, она в то же время благоразумно строила свое будущее на вполне буржуазных началах, и если оно себя не оправдало, то виновата в этом война, а не Татьяна. Встреча с Маяковским опрокидывала Татьянину жизнь. Роман их проходил у меня на глазах и испортил мне немало крови… Хотя, по правде сказать, мне тогда было вовсе не до чужих романов: именно в этот Володин приезд я встретилась с Арагоном. Это было 6 ноября 1928 года, и свое летоисчисление я веду с этой даты. Познакомил нас, по моей просьбе, один из сюрреалистов, Ролан Тюаль, после того как я прочла в журнале очерк Арагона "Крестьянин из Парижа". Очерк меня поразил поэзией этой изумительной прозы, и в первый раз в жизни мне захотелось посмотреть на автора замечательного произведения, а не только читать его. Я часто встречалась с Тюалем, он часто встречался с Арагоном, и познакомиться с ним было совсем просто. Маяковский же встретился с Арагоном независимо от меня, на день раньше: Маяковский был в баре "Куполь" на Монпарнасе – туда зашел Арагон, и кто-то из окружавших Маяковского подошел к нему и сказал: "Поэт Маяковский просит вас сесть за его столик…" Арагон подошел к столику. Но разговора не вышло, в тот вечер меня с Володей не было и они не могли говорить друг с другом даже на "триоле".
И вот мы уже с Володей никуда вместе не ходим. Встретимся, бывало, случайно – Париж не велик! – Володя с Татьяной, я с Арагоном, издали поздороваемся, улыбнемся друг другу… Я продолжала заботиться о Володе, покупала и оставляла у него на столе все нужные ему вещи – какие-то запонки, план Парижа, чей-нибудь номер телефона, – и Володю это необычайно умиляло: "Спасибо тебе, солнышко!" С Татьяной я не подружилась, несмотря на невольную интимность: ведь Володя жил у меня под боком, все в той же "Истрии", радовался и страдал у меня на глазах. Татьяна интересовала меня ровно постольку, поскольку она имела отношение к Володе. Она также не питала большой ко мне симпатии. Не будь Володи, мне бы в голову не пришло, что я могу встречаться с Татьяной! Она была для меня молода, а ее круг, люди, с которыми она дружила, были людьми чужими, враждебными. Но так как Татьяна имела отношение к Володе, то я с ней считалась, и меня сильно раздражало то, что она Володину любовь и переоценивала, и недооценивала. Приходилось делать скидку на молодость и на то, что Татьяна знала Маяковского без году неделю (если не считать разжигающей разлуки, то всего каких-нибудь три-четыре месяца), и ей, естественно, казалось, что так любить ее, как ее любит Маяковский, можно только раз в жизни. Неистовство Маяковского, его "мертвая хватка", его бешеное желание взять ее "одну или вдвоем с Парижем", – откуда ей было знать, что такое у него не в первый раз и не в последний раз? Откуда ей было знать, что он всегда ставил на карту все, вплоть до жизни? Откуда ей было знать, что она в жизни Маяковского только эпизодическое лицо?