355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ганибесов » Старатели » Текст книги (страница 8)
Старатели
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:46

Текст книги "Старатели"


Автор книги: Василий Ганибесов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

14

Схваченные Афанасом Педориным и Ли Чан-чу контрабандисты сидели в бывшей старательской бане, приспособленной Макушевым под каталажку. Сюда Макушев сажал бродяг и контрабандистов, вылавливаемых из тайги старателями. Здесь же протрезвлялись и сами таежные искатели-золотничники, частенько до одури опивавшиеся спиртом; сиживали банкометы-картежники, обыгрывавшие до исподнего белья старателей.

Накануне в каталажке ночевал даже Щаплыгин с женою: в припадке ревности Щаплыжиха при всей артели порвала мужу рубашку, поцарапала до крови лысину.

Схватку эту видел сам Макушев, страшно разозлился и тут же объявил им об аресте. Карауля Щаплыгиных, Макушев до вечера просидел на бугре разреза, а потом-таки увел их в каталажку. Этому не помешали ни угрозы и просьбы, ни то, что к вечеру Щаплыгины уже помирились. Но при всей своей непреклонности Макушев все же был добр. Вечером под честное слово он отпустил Щаплыгину подоить корову и прибрать квартиру, а в сумерках сам встретил ее и помог донести подушки, тюфяк, одеяло, чистое белье для Щаплыгина и ужин. На следующий день Макушев отпустил Щаплыгиных на разрез работать, а на ночь снова хотел посадить их для острастки и окончательного примирения, но старатели привели контрабандистов, и поневоле пришлось освободить Щаплыгиных вовсе.

Улыбин обошел и осмотрел каталажку кругом, пощупал решетку на окне, подошел к глазку, вырубленному в двери, ведшей в мыльню. В блеклом свете лампёшки смутно виднелся банный парной полок, на полке, поджав ноги, поникло сидел старый китаец. Гриша Фофанов, сдавший пост Улыбину, сказал:

– Ли-Фу – контрабандист, торговец опиумом... Дядю Афанаса шилом колол, гад. Не смотри, что он зажмурился, – видит лучше нашего.

У решетчатого окна, прислонившись острым, худым плечом к косяку, стоял забинтованный Бен. На голос Фофанова он обернулся и, близоруко прищуриваясь, посмотрел на глазок двери.

– Называемый Бен, – сказал Фофанов. – От моей красной звезды у него глаза к переносью сходятся, как у зайца от огня.

Бен хрипло что-то пробормотал.

– Не пузырься, самурай, видали мы вашего благородного брата, – Гриша сдвинул свою зеленую пограничную фуражку на затылок и, опираясь на берданку, склонившись, заглянул через глазок в угол бани.

– А это вот, – на ступеньке-то сидит, – лазутчик. Не помнит ни отца, ни матери...

Улыбин, плотно припав к глазку, молча, неотрывно смотрел на третьего арестованного, мучительно стараясь вспомнить, где и когда он видал его. И чем больше смотрел, тем больше знакомой казалась большая голова с боковым зачесом белесых волос.

Улыбин ожидал, что арестованный оглянется, и когда тот по-рысьи, бесшумным, сильным движением поднялся и развалистой походкой, по-казачьи раскорячивая ноги и. приподняв сгорбленные плечи, пошел к окну, у помертвевшего Улыбина вдруг отнялись ноги.

Макушев и Гриша Фофанов ушли, и только тогда, тяжко передвигая онемевшие ноги, Улыбин опустился на скамью, сжимая берданку в коленях.

«Вот так Сидоров!» – пораженно подумал он, вытирая с висков и надбровья крупные капли холодного пота.

Сомнений больше не было: в арестованном Улыбин узнал Георгия Андреевича Асламова, офицера Нерчинского казачьего полка. В 1918 году пришел к нему Улыбин с предложением услуг своих и передал крупно карандашом нацарапанный список большевиствующего актива фронтовиков. Их по списку взяли, а Улыбин пошел в гору. Он помог инженеру – промышленнику Короткову – овладеть золотом и хозяйством Казаковского и Ново-Троицкого приисков, был интересантом Короткова на промыслах и активным участником всех его спекулятивных дел. По указанию Улыбина отправили к праотцам добрую половину китайцев, десятки лет накапливавших горькие доли золотишка. Захар Свиридов, зять и дочь Елизаровны, младший брат десятника Черных – фронтовик Степан, два большевика – внуки Ивана Мартынова – расстреляны и порублены Асламовым – всё это дело рук Улыбина...

Высоко шел тогда бывший золотой банкометчик-картежник Кешка Улыбин! В сейфах Короткова, под надежной охраной казачьей сотни, в интересантском пае Улыбина перевалило золотишка на третий десяток фунтов. Улыбину мерещились уже пуды золота, собственные прииски, магазины в Сретенске, в Невере, Чите и Благовещенске! Все уже было возможным и близким, и Улыбин старался... В конце 1919 года, тщательно проинструктированный Асламовым и японским капитаном в Нерчинске, Улыбин ушел к красным партизанам. Исправно служа у партизан, Улыбин выдал под тупые клинки и пули желтой сотни хорунжего Петрова лучших партизанских организаторов и бойцов. Так, Петровым были схвачены и расстреляны отец Степки Загайнова, брат Клавдии Залетиной – Лаврентий Труфанов, сын дяди Калистрата, и шабёр, сосед Улыбина – Василий Подойницын. Перед боем на Унде Улыбин передал Асламову все сведения о партизанах и намерениях их, что и решило тогда исход сражения и стоило партизанам сотни жизней. В этом бою Улыбин сам убил замечательного партизана – Афанасия Щаплыгина, брата старшинки Щаплыгина, и Матвея Лощилова.

И все-таки для Улыбина все пошло прахом! Колесом с крутой горы покатилась семеновщина – не удержали ее ни асламовы, ни стотысячная армия японцев, ни американский десант, ни войска семи заокеанских держав. В 1920 году инженер Коротков захватил золото, в том числе и пай своего интересанта Улыбина, и бежал в Харбин. А вскоре с остатками дивизиона в Маньчжурию ушел и Асламов. Улыбин остался на мели. В 1923 году, снедаемый тоской по утраченному золоту, он ходил в Харбин, нашел Короткова на шерстомойной фабрике и едва-едва унес от него ноги. Потом долгие годы Улыбин дрожал за свою шкуру, как нашкодивший пес. И только с 1929 года, после неожиданного для него вступления в партию вместе с группой красных партизан, Улыбин успокоился.

«Пустяки, – думал он, – что было, то быльем поросло. Меня забыли...»

В глубоком и темном закоулке улыбинского сердца, однако, не угасала надежда как-нибудь вернуть утраченное.

«Не может того быть, чтобы так все пропало! Ведь полтора пуда... столько людей похерено...»

И вот, врасплох застигнутый появлением Асламова, Улыбин перепугался. Зря Асламов не придет. Не за копейкой же пришел он сюда, рискуя жизнью?

«А может, промотался как-нибудь там и деваться ему некуда? – думал Улыбин, прислушиваясь к шорохам арестованных. – Стукнуть его... при попытке к бегству, пока он не признал меня...»

– Иннокентий, – тихо окликнул его Асламов.

«Вот... Вот...» – задыхаясь от страха, подумал Улыбин.

– Посмотри за дверью.

Улыбин подошел к наружной двери, ногой распахнул ее настежь и сунул в створ ее свою бердану. Но за дверью и около каталажки никого не было.

– Подойди сюда, – приказал Асламов.

«Хлопну!» – обливаясь потом, решил Улыбин. Он взглянул на берданку, подхватил ее наизготовку и чужим, ломающимся голосом, приглушенно крикнул:

– Ктой-то? Что за разговоры?!

– Тише... Когда нас повезут? – негромко спросил Асламов; он помолчал и, не дождавшись ответа, нетерпеливо и угрожающе повысил голос: – Ну?!

– Ничего не знаю... Сидите смирно, а то...

– Ты меня не знаешь, – опять негромко и спокойно, даже лениво начал Асламов. – Я тебя тоже не знаю. Я слышал твое имя от Макушева с Фофановым.

«Ах, сука! – злобно думал Улыбин. – Ей-ей хлопну!..»

– Но при надобности можно вспомнить и о тебе... кое-что.

Сжимая в горячих руках бердану, тяжело дыша, Улыбин думал: «Только бы на двор попросился! А там...»

– Так... – сказал Асламов. – Видимо, придется поднять кое-какие документы.

«Врет... На бога хочет взять...» – думал Улыбин, а у самого подламывались ноги.

– Например: списки... сводки и собственноручную схему некоей экспозиции... На Унде.

«Хлопнуть... хлопнуть сейчас же!.. Ох!»

– Я их, конечно, с собой не имею, – словно угадывая мысли Улыбина, продолжал Асламов. – Но некоторый человек, находящийся недалеко, предъявит их в соответствующий орган непременно... Я ведь к тебе шел-то. И этот некоторый человек знает об этом. Подумай, я подожду...

Асламов не спеша свернул папиросу, закурил, убавил в лампе огонь и лег на ступеньке, ведущей на парной полок. Бен и Ли-Фу спали, по крайней мере слышен был их храп.

Через полчаса Асламов поднялся.

– Иннокентий, не спишь?

– М-м...

– Нас повезут или пешком?

– Не... не знаю... Нельзя разговаривать.

– Когда?

– Завтра. Ох, замолчите, ради бога!..

– Что ж ты, гад, волынил! – яростной руганью прорвался Асламов, подходя к глазку. – Балда! Забыл? Откуда узнал?

– Усольцев сегодня говорил, – дрогнув от окрика, в замешательстве ответил Улыбин.

– Кто это Усольцев?

– Парторг.

– Недавно он здесь?

– Месяц.

– Так... Старателей откопали?

– Нет еще. Завтра, наверное.

– Так. Ну, слушай...

– Тш-ш... – зашипел вдруг Бен.

Асламов, прервав разговор, бросился к полке и лег, притаившись. Ли-Фу заворочался на полке, застонал и стал дышать с тяжелым хрипом, словно его душили.

В предбанник, в шинели внакидку, босой, полусонный и оттого еще более опухший и рыхлый, вошел Макушев. Он широко зевнул и спросил:

– Лопочут?

– Товарищ начальник, – обратился к нему Асламов, – китаёза-то как бы не сдох.

– Пошто?

– Слышишь: хрипит? Блазнит, видно, ему что-то. Лекарства бы ему, что ли...

– Вот ему покажут завтра в районе лекарство, – заворчал Макушев, шлепая мокрыми, мягкими, безусыми губами. – Не жилось ему, дураку, тихо-мирно. Ведь сколько раз говорил ему: смотри, Чи-Фа, слух об тебе идет; дождешься, возьмусь за тебя – не жалуйся... Вот и пусть не жалуется...

Макушев, не удержавшись, зевнул и сладко почмокал.

– Ну... я пошел... Ты, Куприяныч, не потакай им, пусть дрыхнут...

Он звякнул в пробое большим висячим замком, движением полных, круглых плеч поправил на себе шинель и ушел.

15

Сбойка спасательного коридора с заваленной лавой Данилы Жмаева предполагалась часа в три-четыре дня. Но уже с обеда, с двенадцати часов, не слушая уговоров десятников, к «Сухой» потекли толпы народа.

Первыми пришли дети, женщины и старики поселка. Из захребтовых приисков – Аркии, Багульни, Листвянки, Каменушки – загодя, чтобы не опоздать, верхами и в таратайках приехали около трехсот старателей с семьями. Они распрягли лошадей; на встремленные оглобли накидывали полога, делая себе палатки; тут же, около «Сухой», разводили костры, варили обед и чай; мылись в Мунге. Приехали даже из Золотинки. На березовых ветвистых волокушах они проползли все топи, по пояс вымокли в липкой и вонючей грязи, но были довольны и веселы, словно приехали на праздник.

Мунгинских старателей еще с утра предупредили: не бросать работы до гудка, но и они, видя накапливающийся у «Сухой» народ, потянулись туда же.

Раньше других бросили работу на «Сухой» женщины. Шумно смешавшись с захребтовыми старателями, они наперебой рассказывали о мунгинских новостях, о событиях на «Сухой» и бессчетное число раз повторяли, как услышали в шахте стук засыпанных старателей.

Среди этого небывало людного и шумного оживления уныло бродила совсем больная Клавдия Залетина. Охая и стоная, она не находила себе места.

– Шла бы ты, Клаша, домой, – уговаривали ее подруги.

– Нет, – кусая обескровленные губы, отказывалась Клавдия. – Хуже изведусь только дома-то.

Люди всё подходили. Диковинно высокая и широкоплечая, с остриженными, взъерошенными волосами, во главе самой отчаянной бригады старательских жёнок пришла Булыжиха. Она выбрала лучшее место – напротив копра, в тени старой березы, – и, огромными ручищами подталкивая женщин в спины, бесцеремонно оттерла от березы других людей:

– Садитесь, девоньки, а я сейчас узнаю, как тут и что.

– Приперлись... мокрохвостые, – презрительно гундел Илья Глотов, брезгливо сплевывая с приемного мостика шахты; он до смерти не любил Булыжиху за ее неспокойный характер и прямоту.

Булыжиха, направившаяся, было к группе старателей, услышав Глотова, круто повернула к шахте.

– Эт-та что за выползень тут вякает! – крикнула она, недвусмысленно подсучивая рукава кофты. – Сейчас я вот покалякаю с тобой, давно ты у меня набиваешься.

Илья Глотов опасливо огляделся: мостик высоко, почти на четвертом метре, а все-таки...

– Это кто мокрохвостые-то, а? – закричала Булыжиха. – Это кто же тебе разрешил так честных советских женщин обзывать?

– Да отцепись ты, с тобой не разговаривают! – оглядываясь по сторонам, не сдавался Глотов.

– «Не разговаривают»! Да захотим ли еще мы с тобой разговаривать, спиртонос ты несчастный, ворюга, снохач! Японский прихвостень! – честила Булыжиха, подперев руками крутые бока. – Здорово, дядя Матвей! – поздоровалась она со Сверкуновым, только что поднявшимся из шахты. – Ты не бойся – проходи. Куда отправился?

Нечаянно, наскочивший на Булыжиху Сверкунов поспешно обдернул рубаху, мочальную бороденку угодливо выпятил вперед, узенькое личико сморщил улыбкой. Шибко боялся Сверкунов Булыжиху, особенно после прошлогоднего случая, когда старуха Сверкунова попросила Булыжиху помочь довести пьяненького Матвея домой, и Булыжиха, подхватив Сверкунова своими неласковыми руками в охапку, отнесла его домой, как ребенка.

– Эта... доктор послал, – ответил Сверкунов, робко улыбаясь.

– Куда, спрашиваю?

– За молоком... Им. Отпаивать, в случае чего.

– За молоком! – передразнила старика Булыжиха. – Тут вино надо, а не молоко. Вина тащи и чаю кирпичного. Горячего пуншу сделаем, по стакану дадим – как рукой снимет.

– Понял.

– Ну, иди.

Матвей Сверкунов обошел Булыжиху, как обходят змею, и рысью затрусил в поселок. Пройдя шагов двести, он украдкой оглянулся и, только убедившись в безопасности, яростно выругался:

– С-сат-тана баба! Хунхузиха, чтоб тебя язвило!

От нижних разрезов, пестрея разноцветьем платков и кофточек, подходили к «Сухой» девушки.

С той стороны Мунги к «Сухой» вброд перешла Катюшка с группой подростков. В их руках всеми цветами горели нарядные букеты. Увидев ребят и цветы, Булыжиха завистливо разинула рот, вскочила и бросилась к своим старателям:

– Девки, за цветами!.. Ах, они!.. Догадались, курносые!

К «Сухой» подходили уже старатели шахт.

Забойщики 14-й шахты, в брезентовых шляпах, испачканные глиною, шли в строю по четыре. Они несли лозунг на красном ситце и свое шахтное знамя, выцветшее на солнце и потрепанное ветрами. Впереди шел Залетин, вышедший со своим коллективом раньше гудка.

Залетин как был на работе, так и остался: без рубашки, в широких старательских шароварах, стянутых на бедрах сатиновым кушаком. Забойщики шагали молча, с тревожным ожиданием глядя на шахту.

В скале, упавшей на жмаевскую лаву, пробивали последний метр. От пятидесятиградусной жгучей струи, сверлившей породу, в просечке стоял густой пар. Медленно, тяжело выползая из просечки, он расплывался по коридорам, распространяя сырость и запах серы.

У бортов коридора, около входа в спасательную просечку, в напряженном ожидании молча жались, чтобы не мешать, врач, фельдшер Лоншаков, санитары с носилками, дежурные забойщики и слесаря.

Елизаровна сидела у стены коридора на лиственничном подхвате, прямая и сосредоточенно строгая, с плотно сжатыми губами и напряженными, как перед выстрелом, глазами изболевшейся матери.

Рядом с нею, прижав к груди крепко стиснутую в кулак руку, маленькая и беспомощная, как девочка, стояла Настенька. Она слушала; под верхней, темнеющей от мелкого пушка открытой губою, ее тускло белели зубы, дыхание, казалось, остановилось. Где-то там, глубоко в недрах обрушившейся мерзлоты, восемь суток, полных страшного ожидания, был Данила – отец ее ребенка, ее бескорыстный и верный друг, ее счастье...

В просечке, заглушая все звуки, со свистом шипел брандспойт, шуршали сползающие с забоя пески и звякали о гальку лопаты: работали лихорадочно, без перерывов.

Около Елизаровны по-старательски, на корточках, сидел Афанас Педорин. Готовясь на смену, он торопливо и жадно курил, рукою отгоняя от Елизаровны махорочный дым. Накурившись, застегнул куртку, поправил брезентовую шахтерку и, сгорбившись, ушел в просечку.

Почти сразу же после Афанаса из просечки выполз Ли Чан-чу, измятый и невообразимо грязный и мокрый, словно его вытащили из болота. С него ручьями текла желтая вода и падали ошметки мокрой земли. Отряхиваясь и отфыркиваясь, Ли Чан-чу стащил с себя рубаху, но, увидев женщин, смущенно обдернулся и, тяжело волоча набухшие сапоги, пошел в боковую разведочную прорубку.

– Дайте ему спирту, – сказал Усольцев. Врач выразительно посмотрел на Лоншакова, и тот, ощупывая сбоку флягу, поспешно пошел за Ли Чан-чу.

Сверху спустилась Свиридова.

– Ну, что? – спросила она, пристально оглядывая Усольцева.

– Всё так же, – ответил он, невольно задерживаясь взглядом на красивых глазах Свиридовой; поймав себя на этом неуместном внимании к ее внешности, он рассердился и, с усилием отвернувшись, уставился через ее плечо в угол коридора.

Из дымящейся просечки вылез Афанас Педорин. Он встряхнулся, разбрызгивая кругом воду и грязь, встретился взглядом с Усольцевым и выразительно посмотрел на него.

– Сейчас, – торжественно сказал Афанас и ушел обратно в просечку.

Усольцев давно ожидал этого известия и все-таки был застигнут врасплох. Он побледнел, суетливо бросился было следом за Афанасом, но остановился и подал знак врачу и Свиридовой, уже понявшим, что в просечке что-то произошло.

Волнение Усольцева передалось Свиридовой и всем женщинам. Елизаровна поднялась с подхвата и, нервно перебирая в руках концы головного платка, как слепая, вытянув вперед руки, пошла к просечке. Настенька увидела это и, поняв, что наступил тот момент, которого с ужасом ожидала она и который мог мгновенно нарушить все то, чем она жила эти дни – надежду и веру в спасение Данилы, – вся сотрясаясь от озноба, бросилась вслед за Елизаровной.

Но у просечки Елизаровну остановила Свиридова. Она взяла Настеньку, как беспомощно слабую девочку, за плечи и без усилия увела.

– Туда нельзя, – спокойно сказала Свиридова. – Будьте здесь...

Усольцев повернул кепку назад козырьком, чтобы не сыпался песок за воротник, и, черкая головою по земляной кровле просечки, прошел к работам. Где-то рядом свистала вода из брандспойта, шуршали осыпавшиеся, смываемые горячей водой пески, звякала о гальки лопата, но в густом белом пару не видно было ни брандспойта, ни забойщика. Сквозь пелену тумана едва виднелась лишь тускло-белая, словно опущенная в молоко, светящаяся лампочка. Усольцев, шаря по земле рукою, нащупал горячий шланг, по нему добрался до вентиля и перекрыл его. В просечке стало сразу тихо.

– Что такое? – крикнул Зверев, державший брандспойт.

– Погоди, – ответил Усольцев, пробираясь к забою. – Пусть выйдет пар.

Зверев положил горячий, обвернутый тряпками брандспойт, присел на корточки и стал слушать.

Усольцев тоже присел и, опираясь о мокрую землю рукою, прислушался. Где-то внутри забоя, во чреве мерзлой скалы, редко и слабо била кайла.

Зверев и Усольцев, сдерживая дыхание, прижались к мерзлоте; стало слышно даже, как кайла ударялась обушком о земляную кровлю и шуршала падающая галька.

Усольцев взволнованно схватился рукою за плечо Зверева.

Зверев вскочил и плечом, всей тяжестью своего тела ударил в стену, застонал, откинулся назад, опять ударил плечом в стену и, проломив ее, упал туда – в пустоту...

Данила Жмаев с затупленной и отшлифованной о землю белой, как серебро, кайлою, неловко подвернув под себя ноги, лежал у самой пробоины, сбитый толчком Зверева, ослепленный электрическим светом, задохнувшись от чистого воздуха.

К Даниле пропустили врача. Но в дыре, пробитою Данилою сквозь скалу, второму человеку встать было негде. Афанас подхватил Данилу под мышки, осторожно выволок его в просечку, поднял и понес его в коридор. Там он положил Данилу на носилки, и врач, растерявшийся от радостного волнения и перезабывший, что надо делать, суматошно засуетился около него.

Данила лежал неподвижно, как мертвый, закрыв глаза, и дышал редкими, свистящими, слабыми вздохами.

Перед ним, как скошенная, упала на колени Настенька и, сжав руки, с мольбою смотрела то на мужа, то на врача.

Фельдшер Лоншаков влил в рот Данилы разбавленного водой красного вина. Данила пошевелил губами, повернул голову набок и, опираясь локтем, поднялся. Ему помогли сесть. Он на секунду открыл глаза, увидел Настеньку, протянул ей руку, и опять веки его сомкнулись.

Настенька схватила его тяжелую черную руку и, плача и улыбаясь, стала целовать ее.

– Сумку! – оглядываясь на Лоншакова, сказал врач. – Сумку санитарную! – закричал он и, сейчас же вспомнив, что сумка висит на его же плече, достал из нее дымчатые очки и надел их Даниле.

Тогда Данила открыл глаза, сам взял у Лоншакова воду и жадно выпил ее.

Свиридова и Усольцев принесли бледного и мертвенно обвисшего у них на руках Гошку.

Афанас и Ли Чан-чу принесли Костю.

К нему бросилась мать, схватила горячую его руку, пощупала лоб и лицо. Напуганно и ревниво озираясь, – не отобрали бы у ней снова сына, – она сама напоила его, умыла лицо, проворно – откуда только и силы взялись – протерла спиртом царапины и сменила на нем рубашку.

Косте дали еще воды с вином; он, не открывая глаз, выпил ее и приподнялся. Мать изо всех сил удерживала его. Но он поднялся на ноги и, открыв глаза, качаясь, вгляделся в мать.

– Мама, – сказал он невнятно.

Мать прижалась к его груди, она нежно гладила его волосы старыми плохо сгибающимися пальцами.

Афанас глянул на Елизаровну и бросился в угол коридора.

Последнего, Чи-Фу, принес Иннокентий Зверев. Старшинка нес его, как ребенка, прижав к груди. Лоншаков и санитары, бросившись к Звереву, хотели принять от него Чи-Фу, но Иннокентий молча шагал по коридору, не обращая на них внимания.

Около пустых носилок Зверев увидел стоявшего Данилу. Осунувшийся, худой и черный Данила густо зарос бородою, зубы его были обнажены, свалявшийся чуб лежал на глазу. Данила пошатывался, а в глазах светилась радость.

Зверев положил Чи-Фу на носилки и, шагнув, судорожно обнял Данилу.

А наверху, вокруг копра «Сухой», собралось уже все население Мунги.

Старатели шахт Мунги пришли со своими знаменами, с портретами Ленина и Сталина.

Но вот по толпам старателей сдержанным говором прокатилось известие:

– Пробились!..

Наступило тяжелое молчание. Замкнув круг, старатели застыли в ожидании, пристально глядя на приемную площадку и Глотова, приготовившегося к приемке бадьи.

Никто не шевелился, никто не обронил ни слова.

Неожиданно звякнул сигнальный шахтный звонок, прозвучав для старателей оглушительней выстрела. Старатели дрогнули и подались вперед.

Деревянный барабан конного подъемного ворота предупреждающе скрипнул, визгливо запели в направляющих рамах проушины бадьи, и вскоре в раструбе окна появились поднятые люди. Старатели увидели выходящих из окна врача и санитара, которые поддерживали Супонева.

Одетый уже в чистое белье и больничный халат, Гошка Супонев волочил ноги, царапая землю. Голова его беспомощно склонилась набок. Но был он живой, этот самый слабый из бригады Жмаева, и старатели, потрясенные мертвенно-бледным и беспомощным видом Гошки, в смятении отступали перед ним, пятясь назад.

Красный от волнения, радостный, врач Вознесенский сорвал с себя кепку, поднял ее над головою.

– Живы! – крикнул он, захлебываясь. – Все живы! – и, не удержавшись, закусывая губы, заплакал.

Старатели задвигались, заговорили, закричали и, поздравляя, жали друг другу руки. Женщины обнимались, плакали и смеялись.

Супонева посадили в повозку, а девушки осыпали его цветами. Поддерживаемый санитаром, Гошка снял очки и беспомощно-старчески улыбнулся.

В следующей бадье подняли Костю с матерью Елизаровной и Афанасом Педориным. Старик смеялся, как ребенок.

Костя шел между матерью и дядей Афанасом слабым, заплетающимся шагом. Под тяжестью его руки мать сгорбилась, она еще не опомнилась как следует и шла, озираясь и крепко держа Костю, словно все еще боялась, что у нее снова могут отнять сына.

Потом подняли Чи-Фу. С ним были Зверев и Ли Чан-чу. Ослабевший Чи-Фу не держался на ногах. Его легко поднял на руки Иннокентий Зверев.

Старатели-китайцы прорвались через толпу, подхватили на руки и подняли Зверева вместе с Чи-Фу и с криками, перешедшими в восторженный рев, понесли их к повозке.

В последнем рейсе бадьи подняли Данилу. Его поддерживали Свиридова и сияющая, одуревшая от счастья Настенька.

Данила сам перешагнул порожек раструба, снял очки и тяжелым, медленным шагом пошел к старателям.

Навстречу ему, высоко подняв над головами Петьку, пробиралась через толпу Булыжиха. Петька сучил голыми пухлыми ножонками, морщился и деловито обсасывал кулачок. У Данилы дрогнуло лицо, во впалых глазах мягко засветилась нежность. Старатели увидели это и, растроганно улыбаясь, закричали и заухали Петьке, размахивая ему шапками.

Данила остановился, снял шапку и высоко, приветственно поднял ее над головою.

Старатели, растроганные мужеством и внутренней силой Данилы, восторженно закричали ему, бросая вверх шапки, косынки, цветы и ветки деревьев.

Глядя на товарищей, Данила с усилием, мучительно шевелил губами, стараясь что-то сказать.

Старатели смолкли, вслушиваясь, но ничего слышно не было. Тогда Свиридова склонилась к нему и, все поняв, громко передала:

– Он говорит: «Да здравствует советская власть!»

– Ура-а-а!.. – ответили оглушительным криком старатели.

– Поздравляю, товарищи! – сказал взволнованно Усольцев, поднявшийся из шахты.

– Ура-а-а!.. – не слыша его, неистовствовали люди, всей массой двигаясь к Даниле...

А он стоял, обняв Настеньку за плечи, опираясь на нее всем своим могучим телом, – и это были счастливые люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю